Иван Григорьевич Падерин
НА ГЛАВНОМ НАПРАВЛЕНИИ
Повести и очерки
40-летию Победы советского народа в Великой Отечественной войне
ПОСВЯЩАЕТСЯ
ИЩИТЕ ЕГО НА ФРОНТЕ
В сказочно красивом уголке приокской земли, среди хрустальных озер, окруженных сосновыми лесами, расположился военный госпиталь. Звенящий от настоя хвои воздух настолько чист, свеж, что выздоравливающие здесь фронтовики порой забывали про войну, про гарь и чад порохового дыма. Да и сами врачи госпиталя делали все для того, чтобы больные реже вспоминали о своих ранах.
Людей надо лечить не, только уколами и аптечными снадобьями, но и вот так просто — отвлекся человек от тревожных, дум, значит, дело пошло на поправку, скорее вернется в строй.
И ничего страшного нет, рассуждал про себя начальник госпиталя Александр Александрович Сосновский, если некоторые больные самовольно уходят, как они говорят, на озеро побаловаться с удочкой или «случайно» попадают на танцевальную площадку и возвращаются оттуда после отбоя. Жизнь есть жизнь…
Однако в час приезда сюда начальника отдела кадров округа случилось непредвиденное: из офицерской палаты исчез некто Сергеев. И Александр Александрович, которого в тыловом округе знали как опытного организатора госпитального дела, готов был проклинать себя и трижды отказаться от либерализма.
Дело в том, что с начальником отдела кадров приехали направленны разных фронтов. Они будут распределять: кого в действующую армию, кого в резерв. И вот именно в этот день исчез офицер. Весь персонал госпиталя поднят на ноги. Бегают, ищут по кустам и закоулкам, а если не найдут, то придется самому писать рапорт с просьбой направить на фронт…
Да, судя по всему, беглец сумел заранее пронюхать — зачем, с какой целью приехали сюда товарищи из кадров. Хотя он мог еще рассчитывать на продолжение лечения и ему могли отсрочить выезд на фронт минимум на две-три недели, но он, вероятно, решил вообще продлить свое пребывание в тылу до конца войны.
— Товарищ начальник, он оставил только одну тетрадь, — доложила дежурная сестра офицерской палаты.
Слово «оставил» окончательно разрушило надежды Александра Александровича на благополучный исход поисков беглеца, и он растерянно спросил:
— Только тетрадь?
— Только одну тетрадь, — подтвердила сестра.
— Оставил или забыл?
— Может, и забыл. Она лежала под матрацем, в изголовье.
Александр Александрович взял в руки измызганную в клеенчатом переплете общую тетрадь. Страницы исписаны небрежным почерком, разными чернилами, карандашом, испачканы жировыми пятнами и кляксами, отдельные листки вырваны на махорочную закрутку или просто так… В общем, эту тетрадь действительно можно было забыть, как ненужную, или выбросить где-то в дороге.
И она могла быть выброшена за окно сейчас, сию минуту рукой разгневанного начальника госпиталя, но он сдержался: ведь она, эта тетрадь, как бы сама собой говорила, что ее владелец скрылся отсюда в спешке и это поможет убедить товарищей из кадров сейчас же, немедленно дать команду о задержании и послать телеграмму в тот военкомат, откуда он призван.
— Все ясно, — сказал начальник отдела кадров, выслушав Александра Александровича. — Оставьте мне тетрадь вашего беглеца и принесите историю его болезни.
И снова неприятность: история болезни офицера Сергеева тоже куда-то исчезла. Ее, вероятно, выкрал сам Сергеев. А еще через час выяснилось, что он еще вчера сумел обмануть кладовщика — получил у него свое фронтовое обмундирование, там же, в кладовой, выгладил брюки, гимнастерку, подшил подворотничок, залатал рваное голенище сапога, почистил пуговицы и ушел, сказав, что завтра его выпишут и он едет на свидание…
Какие растяпы и ротозеи! Даже учетной карточки на его имя не осталось в картотеке. Есть только запись в регистрационной книге, где графа — каким военкоматом призван и адрес семьи — оказалась незаполненной.
С полудня до позднего вечера метался Александр Александрович по госпиталю, избегая встречи с начальником отдела кадров.
Подумать только: нет ни истории болезни беглеца, ни адреса его семьи, и вообще нечего докладывать по этому поводу, кроме горестных признаний о тех безобразиях, какие за эти часы удалось обнаружить самому в своем учреждении.
— Этот Сергеев вывел меня из равновесия, — как бы проговорился Александр Александрович, с большим опозданием приглашая на ужин начальника отдела кадров и его товарищей.
— Иначе и быть не могло, — согласился с ним начальник отдела кадров так, словно он давно знал Сергеева и только сейчас закончил с ним доверительную беседу.
— Он тут всех нас обвел вокруг пальца, — продолжал Александр Александрович. — И я уверен — ни одна комендатура его не задержит. Так что искать его по месту жительства семьи будет тоже трудно.
— Да, — задумчиво произнес начальник отдела кадров, и трудно было понять, соглашается он с доводами начальника госпиталя или отвечает на какой-то вопрос, только что вставший перед ним.
— Что же делать? — спросил Александр Александрович.
— Ничего, — последовал ответ.
— Почему? Как же так? Ведь он опозорил своих товарищей по палате, убежал от назначения на фронт.
— Да, — продолжал думать вслух начальник отдела кадров, перелистывая последние страницы тетради Сергеева. — Он из шестьдесят второй армии. Эта армия сейчас прорывается к Днепру, где-то в районе Запорожья. Впрочем, Александр Александрович, положите эту тетрадь себе в сейф хотя бы до завтрашнего утра, а утром посмотрим ее еще раз и посоветуемся.
Вероятно, начальник отдела кадров округа был уверен, что Александр Александрович прочитал записи в тетради, поэтому так сказал. Значит, надо подготовиться к завтрашней беседе.
И Александр Александрович тотчас же после ужина открыл первую страницу…
Над дорогами между Доном и Волгой висит густая рыжая пыль. А там, за Доном, в Большой излучине — мгла. Мрачная с багровыми столбами по-бокам, она поднялась до самого неба и, заслонив собой полуденное солнце, движется на восток.
Горит станица Калач. Зарево пожаров видно на десятки километров. Даже сюда, в Карповку, где временно расположился штаб 62-й армии, ветер приносит запах гари. Горят курени донских хуторов Вертячего, Песковатки, Камышинки. Темным пологом покрываются колхозные поля. Кое-где в снопах и на корню осталась пшеница. Огонь помогает ее «убирать».
Это война идет сюда. Она уже перешагнула Дон.
Там, на Дону, на прикрытии паромной переправы я оставил свой батальон. Оставил, потому что еще вчера вечером мне вручили телеграмму: «Старшему политруку Сергееву немедленно явиться в отдел кадров политотдела армии».
Над переправой без конца кружили фашистские бомбардировщики, гибли люди, и, конечно, хотелось как можно скорее вырваться из такого ада, но батальону было приказано оборонять подступы к паромной переправе на западном берегу до окончания перехода всех частей дивизии через Дон. На простом языке это значит — оставайся на той стороне до конца и дерись с врагом до последнего вздоха.
И вдруг вызов, да еще в политотдел армии — в армейский тыл… Кому не хочется жить!
Но когда стал прощаться с товарищами, когда полевая и противогазная сумки переполнились письмами, мне стало грустно.
И сейчас, здесь, в Карповке, мне кажется, что в сумках — не бумажные треугольники и фронтовые открытки, а что-то такое тяжелое, что нет сил нести, подкашиваются ноги.
Останавливаюсь перед домом с белыми ставням и, передохнув, смотрю в ту сторону, где горят хлеба, где оставил своих боевых друзей — бойцов стрелкового батальона сибирской дивизии.
«Люди, хлеб, огонь. Борьба, жизнь, смерть», — повторяю про себя.
Справа низко над крышами домов проносятся два наших штурмовика. За ними гонятся «мессершмитты». У штурмовиков нет хвостового прикрытия, и «мессершмитты» подстраиваются к ним спокойно Где-то там, восточнее Карповки, трещат пулеметы Не оглядываясь, вхожу в опустевшую ограду, затем в дом.
Здесь идет напряженная работа. Все столы и пол устланы холстами топографических карт. Над картами склонились оперативные работники штаба. В касках, с противогазными сумками, потные, усталые, они читают донесения из дивизий и, тяжело вздыхая, вглядываются в топографические знаки. Перед ними целая область с широкими колхозными полями, с холмами и курганами, с множеством песчаных балок и оврагов.
Природа густо избороздила здешнюю землю балками. Глубокие, с крутыми сыпучими берегами, с густыми зарослями шиповника и боярышника на дне, они, как видно из названий, были прокляты: «Чертова балка», «Волчий овраг», «Пропасть», «Чумной яр», «Бесовы тропы». Через них не проедешь, не пройдешь, Потому их так и назвали когда-то местные жители. А сейчас эти балки и овраги милы для нас, как морщинки на лице родной матери: в них можно укрыться от знойного солнца, от бомбежки и подышать прохладным воздухом.
Глядя на карту, что лежит на столе оперативного дежурного, я быстро нахожу глазами квадрат с тремя извилистыми Чертовыми балками на той стороне Дона, где сосредоточился и готовится к бою мой батальон. Нет, он уже ведет бой: свежая черная стрела, обозначающая противника, уже вплотную приблизилась к стыку трех балок. Справа, на косогоре — бахчи. По бахчам идут вражеские танки: дежурный ставит там черный ромбик. И я как бы вновь вижу недавний бой с танками за хутор Володинский на бахчах совхоза «Советский». Раздавленные дыни, спелые арбузы, черная дымящаяся земля.
— Вам, товарищ старший политрук, надо в политотдел, — проверив мои документы, говорит оперативный дежурный.
— Да, — соглашаюсь я с ним и ни с места: все смотрю и смотрю на карту, на те участки, где строятся оборонительные сооружения — окопы, противотанковые рвы, которые продолжают рыть десятки тысяч сталинградцев; на красный пояс нашей обороны, к которому со всех сторон — от Ростова-на-Дону, от Клетской и прямо с запада через Калач — ползут черные стрелы. Ползут на Сталинград.
— Пройдите вон в тот дом, — показывает мне оперативный дежурный.
Враг имеет многократное количественное превосходство. Как сдержать эти силы? Нашему командованию надо решить это сегодня же. Нелегкое дело…
В политотделе представляюсь майору Кириллову. Его выпуклый лоб изборожден крупными поперечными морщинами, впалые щеки нервно вздрагивают. Это начальник отдела кадров. Он зажал зубами толстый, просмоленный никотином костяной мундштук с потухшей самокруткой. Надо было прикурить, да некогда: на столе две стопки личных дел и целая пачка телеграмм, донесений, шифровок о погибших и выбывших из строя политработниках, взамен которых нужно немедленно послать новых.
— A-а, Сергеев, значит, прибыл? — будто сомневаясь, спросил он, приподняв голову, чтобы посмотреть мне прямо в лицо.
— Так точно, прибыл, — подтвердил я, так и не поняв, зачем он об этом спрашивает, ибо сам факт моего прибытия был налицо и не нуждался в словесном подтверждении.
Мне еще не известно, зачем Кириллов вызвал меня сегодня с переднего края, но, видя стопку личных дел, начинаю догадываться и думаю о своем батальоне: «Неужели я не вернусь к своим сибирякам в такое трудное время? Видно, предложат какую-то новую работу».
Так и получилось. Предлагают. Пытаюсь отказаться, но не могу привести веских доводов.
— А еще комиссар! Приказано — значит, оставайся. С этого часа ты инструктор политотдела армии, — сообщил мне в итоге беседы начальник отдела кадров.
Приходится взять под козырек и сказать «есть». А в сердце щемит: люди, с которыми столько пережито, дерутся с врагом без меня.
Вспоминаю торопливые дни формирования.
Это было в сентябре 1941 года в небольшом пригородном поселке. Студенты институтов, молодые рабочие шахт Кузбасса, комбайнеры и трактористы сибирских полей заполнили улицы. Даже по костюмам их можно определить, кто где работает. А через несколько дней в шеренгах новой части, подготовленной к отправке на фронт, они все были похожи друг на друга — бойцы 1047-го полка. С этим полком мне довелось участвовать в боях под Москвой, оборонять Касторную, и вот пришлось расстаться.
Наступает вечер. В сумерках доносится глухой грохот и ощущаются толчки огромного взрыва: по приказу Военного совета Сталинградского фронта саперы взорвали мост через Дон. Я будто вижу, как вздыбились металлические конструкции, как оседают фермы и, погружаясь на дно, разлучают западный: берег с восточным.
В этот час я, кажется, убежал бы из политотдела туда, к Дону, чтоб как-то помочь своему батальону переправиться на наш берег. Но вот пришла новая весть: главные силы противника сосредоточились для форсирования Дона в районе Песковатки. И мой батальон, переправившись на восточный берег, вместе с дивизией отводится в резерв. В боях за Большую излучину полки понесли крупные потери, им пора отдохнуть и пополниться.
Заговорила наша артиллерия. Пушки бьют долго, настойчиво, с небольшими передышками. Бойцы, охраняющие штаб, поняли, что это значит. Они набивают котелки травой, обматывают тряпками металлические части оружия, чтобы не бренчали, и ждут приказа.
Через Карповку отходят части, которым предстоит сегодня же занять оборонительный рубеж на ближнем Сталинградском обводе.
К одной из колонн пристраиваемся и мы — инструкторы политотдела во главе с майором Кирилловым. Перед каждым поставлена задача на марше, на привалах разъяснять смысл только что полученного приказа командующего фронтом, призывающего воинов к стойкости и упорству.
В центре Карповки, у колодца, вырытого посреди улицы, столпились пулеметчики. К ним подошли связисты, затем саперы Толпа растет и растет. Пробираюсь в самую гущу.
— Кто тут старший?
— Вот хозяйка, — показывая на женщину, отвечает боец. Весь в пыли, поблескивают только белки глаз На спине у него телефонная катушка.
Женщина прямо из ведра угощает воинов водой.
Сколько воды было взято сегодня из этого колодца, не известно, но когда женщина при мне вынула очередное ведро, то в нем вместо воды оказался мокрый песок.
— Антоша, неси молоко! — кричит она мальчику, наблюдавшему за нами из окна.
— Спасибо, мамаша, оставь себе, — говорят пулеметчики пересохшими губами и отходят от колодца. Но мальчик догнал нас и предлагает крынку молока одному, другому.
— Пейте, — просит он, — завтра у нас еще будет.
Крынка перешла из рук в руки и вернулась к мальчику такой же полной, нетронутой…
Двигаемся молча. Я думаю о женщине из Карповки, ее сынишке Антоше и не знаю, с чего начать свой разговор о приказе командующего фронтом.
Тяжело переставляя ноги, люди переговариваются. Прислушиваюсь.
— Опять отходим?
— Да.
— Далеко?
— Часа три ходу.
— А дальше что?
— Дальше?.. За Волгой — степь, равнина, ни кустика. Совсем будет худо…
Наступает молчание. Слышно, как воины отекшими ногами ступают по мягкой дорожной пыли да кто-то, остановившись на минуту, звучными глотками осушает фляжку Последние капли сладкой донской воды.
Рядом со мной идет пулеметчик среднего роста, сутулый, дышит устало. В темноте я вижу только силуэт его крутолобого лица. Прислушиваюсь к разговорам соседей, пулеметчик поднимает голову и, набрав полную грудь воздуха, произносит:
— Ну, когда же, когда же кончатся такие маневры?!
Эти слова вырвались из его груди со вздохом, как стон тяжелораненого, хотя он здоров и шагает твердо.
Душевная боль тяжелее физической. Тяжело и досадно переживать горечь отступления, но еще тяжелее сознавать, что о нашем отступлении к Волге узнают отцы, матери, сестры, дети — все советские люди.
Пытаюсь объяснить, что успех врага временный, что вот-вот должен наступить перелом, что, изматывая противника в оборонительных боях, наше командование готовит контрудар, после которого сильный и опытный враг будет остановлен. Так сказано в приказе: «Врага надо остановить во что бы то ни стало».
— Где и как? — спрашивают меня бойцы.
Я не нахожу слов для ответа. Мне ясно, что враг должен быть остановлен перед Волгой. Дальше действительно отступать некуда. Но как? Как остановить врага, ведь у него на этом участке фронта больше танков, больше орудий, больше автоматического оружия? Как остановить врага, когда его авиация господствует в воздухе? Что можно сделать для того, чтобы хорошо закрепиться на новом рубеже, если наше небо останется открытым для вражеских бомбардировщиков? Будь они прокляты, эти «юнкерсы» и «мессершмитты»! Не успеют пехотинцы закрепиться, как с воздуха обрушиваются сотни бомб. От окопов, траншей остаются только ямы. И еще не рассеется дым и чад, как появляются танки. Кто остался жив, тот вынужден драться с ними фактически на голом месте или отходить. Так от рубежа к рубежу…
Тяжело, трудно ответить на такой вопрос общими фразами, какими мы, политработники, подчас злоупотребляем в беседах с бойцами.
Подумав так, я набираюсь смелости признаться, что мне не известно, как будет остановлен враг.
— Не знаю, не знаю, — с горечью отвечаю я и жду злого упрека: «Эх, ты, а еще комиссар!» Но такого упрека не последовало. И тут начинаю понимать, нет, скорей чувствовать, что мои спутники предвидят жестокую схватку с врагом где-то на подступах к Волге. Они горят желанием сцепиться с обнаглевшими фашистами и набить им морду по всем правилам.
— Небу будет жарко, но выстоим, — говорит пулеметчик, как бы помогая мне.
А наша артиллерия все бьет и бьет, долго, настойчиво, с небольшими интервалами.
Вечером оперативная группа штаба армии остановилась на западной окраине Сталинграда, в красивой посадке молодого соснового леса, который, как зеленый берет, увенчивает вершину высоты Садовая.
Между рядов молодых сосенок вырыты окопы, стрелковые ячейки метровой глубины и почти игрушечные блиндажи с ветхими перекрытиями. Здесь, видно, обучали маршевые роты искусству владения лопатой. Все сделано из рук вон плохо, потому что перед высотой не было реального противника. Мне досталась неглубокая ямка. За полчаса я углубил ее до нормального окопа, набросал на дно сосновых веток, травы и собрался было отдохнуть — две ночи не спал, но уснуть не удалось, прибежал связной:
— Всех инструкторов в оперативный отдел!