Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Города и встречи. Книга воспоминаний - Елизавета Григорьевна Полонская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Города и встречи

Посвящение

Дорогие внуки Саша и Игорь[38]! Когда вы приходите ко мне в комнату, вас оттуда не выгнать. Я не обманываю себя, хоть и знаю, что мы с вами любим друг друга: вас, я это знаю, влечет сюда любопытство. У вас блестят глаза, когда вы перебираете разные вещички, лежащие в беспорядке на моем письменном столе, или перелистываете книги, или смотрите картинки. Ваши руки сами тянутся к замысловатым укладкам с кованым ключом, и вы спрашиваете: «А можно я поверну его?», хотя уже не раз слышали, как поет его замок скрипучим голоском. Потом вы начинаете просить: «Расскажи, откуда это у тебя, а простой деревянный ножик в накрашенной оправе, который ты хранишь столько лет? А портрет молодой девушки с бархоткой на шее, одетой по моде восьмидесятых годов?» — портрет, над которым вы с трудом разбираете подпись иностранными буквами: Флоранс. «А что это за кинжал, кривой с замысловатыми арабскими письменами? А что это за пистолет, неужели настоящий дуэльный?»

А в ящике лежит еще альбом, и я рассказывала вам, что переплет у него из настоящего пальмового дерева и внутри на пожелтелых картонных листах наклеены непонятные цветы и их можно нюхать — они еще пахнут. А книги, написанные мною и напечатанные в издательствах со странными названиями «Эрато», «Полярная звезда» «Радуга», или книги, написанные моими друзьями, теперь знаменитыми писателями, которых вы «проходите» в школе и которые, возможно, вам здорово надоели! Но у меня вы можете их увидеть иногда даже в черновиках с собственными рисунками авторов или в тонких обложках на шероховатой бумаге двадцатых легендарных годов.

А письма! Но не будем пока говорить о письмах — это письма с марками разных стран, и когда-нибудь я их еще разберу…

А книги переведенных мною поэтов. Они стоят на полках над моим диваном и занимают стеллажи в углу комнаты. Переводы с иностранных языков — немецкого, французского и английского, с испанского и итальянского. Некоторые из этих языков я знала в детстве, другим научилась сама, уже будучи взрослой. Я переводила стихи поэтов, которые мне нравились, и поэтов братских народов, с которыми была связана моя страна.

В моих ящиках хранятся и ноты, рукописи песен, слова которых я сочинила сама. Когда ваш отец был еще маленьким, я сочиняла детские стихи, и они были положены на музыку. Песенки, выпущенные музыкальными издательствами Москвы и Ленинграда, лежат отдельно в специальном шкафу для рукописей, который проектировал еще мой отец, а значит, ваш прадед. Вы уже прошли историю нашей страны, хотя родились в годы Отечественной войны, в годы борьбы с фашистскими захватчиками, напавшими на нас. С антифашистами я вела долголетнюю дружбу, у меня сохранились их письма ко мне из Испании, Италии, Дании и Норвегии. Я писала тексты песен, которые пелись в Испании в годы революции. Некоторые из моих стихов переведены на иностранные языки, и я бережно храню рукописи этих переводов, авторы которых уже давно погибли в годы Гражданской войны.

Пока я решила рассказать вам о том, что сохранилось в этой комнате и, разумеется, в моей памяти.

Пусть это будет путешествие на машине времени, с остановками по желанию путешественников. Маршрута и расписания нет, есть дорога. Итак, в дорогу!

Часть первая

Лодзь[39]

1. Моя мама[40]

I

С тех пор как мама постарела, она стала похожа на маленького ребенка. К вечеру, часам к девяти, она очень устает и начинает капризничать. Говорит, что у нее болит голова или что она попала в заколдованный круг. Объяснить, что это за заколдованный круг, она не может, но тихо жалуется, что-то лепечет, иногда в глазах у нее появляются слезы. Сама она ни за что не попросится спать, но если ей предложить — соглашается с охотой. Я веду ее под руку к постели, помогаю сесть на край кровати, снимаю с нее платье через голову, снимаю с ног теплые туфли и хочу помочь ей лечь. Она тихим голосом говорит: «Не надо, я сама», но ей самой не сделать этого. Я кладу ее ноги на кровать, прикрываю одеялом. Она спрашивает по-детски: «Можно положить голову?» Я говорю: «Конечно, положи». Через две минуты она засыпает. Лежит тихо, на бочку, уткнувшись щекой и носом в подушку. Теперь она уже не требует, чтобы погасили свет, как несколько месяцев тому назад, и не заботится о том, чтобы я тоже легла и не сидела поздно. В нашем доме всегда сидели поздно, часов до 2–3 ночи, и мама воевала со мной и братом[41] по этому поводу. Но теперь свет горит у меня на столике у кровати, я лежу и читаю, а мама даже этого не замечает. Иногда часа в два проснется и спрашивает:

— А что сейчас, день или ночь?

— Мамочка, еще ночь. Спи спокойно.

— Ну, хорошо. Тогда буду спать.

Зато утром в начале шестого она просыпается и окликает меня: «Лизочка, ты здесь?» Вначале я очень сердилась, так как по утрам мне хочется спать. Мы оба, брат и я, уговаривали маму, чтобы она не будила меня по утрам. Но она забывала, и каждое утро чуть свет, а иногда еще и в темноте начинала спрашивать: «Который час? Какой сегодня день? Где я нахожусь?»

Когда я объяснила ей, что мне очень мало приходится спать, она сказала: «Хорошо, больше ты от меня не услышишь ни слова». И сдержала обещание. Как-то часов в восемь я встала и вижу: мама сидит на постели, опершись на руку, глаза ее открыты и полны нетерпения. Увидев меня, она сделала движение, но не говорит ни слова, пока я не окликнула ее: «Мамочка, уже утро». Тогда она спрашивает:

— Ну сегодня я тебя не беспокоила?

— Нет, не беспокоила, ты у меня молодец. Хочешь одеваться?

— Конечно, хочу. Я уже давно не сплю.

И сразу же садится на край кровати и протягивает ко мне руки: «Ну, что теперь надеть?» Я даю ей туфли, и она обувается.

Прежде, когда она была молодая, она вставала раньше всех.

Встанет пораньше, накроет к столу, приготовит завтрак, сядет шить. Она делала сама все домашние пошивки, а их у нее бывало немало. У мамы всегда все было в порядке — белье перестирано, чулки заштопаны, на столе всегда чистая вышитая скатерть. Когда папа[42] был жив, мы жили небогато и в доме была строжайшая экономия. Мама получала свои деньги на хозяйство и с них еще откладывала на разные необходимые мероприятия. За квартиру платил папа. Бюджет был очень строгий, не то, что у нас теперь.

В молодости мама жадно читала и запоминала наизусть стихи Некрасова, у нее была прекрасная память, и я с детства слышала, как она читала «Русских женщин»:

У вас седая голова,    А вы еще дитя! Вам наши кажутся права    Правами — не шутя. Нет, в этот вырубленный лес    Меня не заманят, Где были дубы до небес,    А нынче пни торчат…

Читала она наизусть и горькие строки об Иване:

Вот он весь, как намалеван,    Верный твой Иван: Неумыт, угрюм, оплеван,    Вечно полупьян… ...................... Господа давно решили,    Что души в нем нет. Неизвестно — есть ли, нет ли,    Но с ним случай был: Чуть живого сняли с петли,    Перед тем грустил. ...................... Пил детина Ерофеич,    Плакал да кричал: «Хоть бы раз Иван Мосеич    Кто меня назвал!..»[43]

Мамин том стихов Некрасова, однотомник большого формата в синем коленкоровом переплете с золотым тиснением, тоже стал моей настольной книгой с тех пор, как я выучилась читать.

Мама любила стихи — Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Много стихотворений она помнила наизусть и читала их вслух, и я запомнила их еще до того, как научилась читать.

Стихи оставались в моей памяти навсегда. В семье моей мамы (а у нее было три младших сестры) самым лучшим развлечением было чтение стихов наизусть — тогда это называлось «декламирование». Семья мамы была строгая, петь и танцевать не позволяли. Правда, для младшей дочери, Фанни[44], дедушка купил заграничный рояль, и к ней даже ходила учительница музыки, но играть она так и не стала. А в гимназию девушек не пустили, только отдали учиться в частный пансион, где разрешалось пропускать занятия по субботам.

В пансионе был прекрасный учитель русского языка — мама с любовью вспоминала о нем. Его звали Георгий Иванович. Это он привил своим ученицам любовь к русской литературе. Он внушил им лучшие принципы народнической литературы — демократичность, свободолюбие[45]. Мама была уже очень стара, когда в последний раз вспомнила при мне Георгия Ивановича.

— Мы как-нибудь пойдем с тобой навестить Георгия Ивановича, — сказала она мне незадолго до смерти, — он должен жить где-то в Ленинграде. Теперь ему уже разрешено. Его срок кончился[46]

Окончив пансион, мама держала экзамен при учебном округе и получила звание домашней учительницы с правом преподавания единоверцам[47]

С каждым днем мама стареет все заметнее. Теперь она уже очень плохо стала ходить. Ноги у нее немного заплетаются, и она совсем тихонько переставляет их, причем впереди все время одна и та же нога. Иногда она беспомощно вытягивает вперед руки, чтобы ухватиться за какой-нибудь предмет и подтянуться на руках поближе.

Особенно часто это случается, когда она подходит к своему диванчику, на котором лежит днем по целым часам или вечером, когда ложится спать. Я не позволяю ей слишком откровенно хвататься за все. Мне иногда инстинктивно кажется, что она вот-вот перейдет на ползанье. Это ужасное чувство, и я говорю ей строго: «Нет, нет, иди ногами, иди твердо». И тогда она берет себя в руки и, твердо переступая ногами, идет туда, куда ей нужно. Я думаю, что ей передается твердость моего голоса, и она тогда приободряется.

Особенно тяжело, когда вспоминаешь, какая она всегда была быстрая и самостоятельная. У нее и сейчас очень самостоятельное мышление, и больше всего ее возмущает, если ей вдруг покажется, что от нее требуют автоматических действий. «Я не могу быть манекеном!» — это была ее любимая поговорка еще совсем недавно. А вчера она сказала мне: «Шура[48] велит, чтобы я не думала и отдыхала. Я не могу не думать!»

Мама всегда была очень легка на подъем. Подняться с места и уехать куда-нибудь ей ничего не стоило. Когда мы были маленькими, она всегда ездила с нами за границу или куда-нибудь на лето, подальше от того места, где мы жили. Когда я выросла, она стала ездить ко мне в гости. Два раза приезжала в Париж, потом в Ромны и в Фастов — это уже во время Германской войны, когда я работала врачом в эпидемическом отряде. Даже в Юрьев она как-то съездила.

А в молодости она много путешествовала против воли своего отца. Уехала из дома, жила в Швейцарии, была в Париже, в Вене. У нее всегда был независимый характер. Независимый и нежный, в отличие от тети Сони[49], у которой нрав был тоже самостоятельный, но очень резкий и нетерпимый…

Мамы уже нет в живых. 13 января 1946 года она ушла от нас[50]. Мы схоронили ее на Преображенском еврейском кладбище, направо от главной аллеи, на окраине, напротив Обуховского поста. Все было покрыто снегом, когда мы привезли ее на кладбище, и только закат пылал, багровый и черный, точно крылья разметались по горизонту. Мы привезли маму на грузовике вчетвером: Шура, Настя[51], Юрий Осипович Слонимский (старый друг нашей семьи) и я. Там мы ее и оставили.

Несколько ночей я спала у Шуры в комнате на переносном матраце — никак не могла остаться одна. Чтобы успокоиться, мы вместе переводили с английского — перевели две новеллы из ежемесячника, который я привезла из Москвы.

В день смерти мамы Игорь, Мишин[52] пасынок, заболел скарлатиной, и его пришлось отправить в больницу на Васильевском острове. Иза[53] работала, потом ездила к нему с передачей. Она жила в моей комнате.

В марте 1946-го вернулся Миша из армии, и к тому времени мы приготовили для наших молодых мамину комнату. Очень грустно было переставлять мебель, как будто стирая мамин след. Но жизнь требует своего. Мы все поставили по-новому. Одновременно приготовили комнату мне, и я в нее перебралась. Напротив моего дивана повесили большой мамин портрет. Она изображена на нем девятнадцатилетней девушкой. У нее открытое лицо, пушистые волосы зачесаны назад, большие продолговатые глаза смотрят правдиво и внимательно на мир. На ней белая блузка с черной бархоткой на шее, что еще увеличивает какое-то ощущение прелести чистоты, которым дышит портрет. Этот портрет у меня всегда перед глазами. А на полочке того же туалета мама старенькая, вся в морщинках, улыбающаяся и бесконечно добрая, воплощение той настоящей кротости души, которая встречается так редко и которая, должно быть, и есть настоящая святость.

Да, мамочка. Мне хотелось бы рассказывать без конца. Не знаю, кто будет читать эти заметки, только Шура и Миша или еще много других людей, но я думаю, что должна написать о ней и о всех других людях, которых видела и знала в жизни. Это мой долг. Страшно подумать, что, если я этого не сделаю, все пропадет бесследно — все, чем они жили, что чувствовали. Я не имею права не писать о них. Лучше было бы, если б удалось напечатать эти записки, но если они останутся лежать хотя бы в рукописном отделе Публичной библиотеки — и то хорошо.

2. Мамины сестры

У мамы было пять сестер. И все по характеру и по наружности очень разные. Старшая, Марта, принадлежала целиком к старшему поколению. Я помню ее сгорбленной и очень близорукой, согбенной под тяжестью хозяйственных забот, громадной семьи, бедности. Ее муж был ничтожный человек, я почти его не помню. Но детей они наплодили множество: семеро были живы во времена моего детства — пять дочерей и два сына. Тетя Марта была очень добрая, но несчастная женщина. Ее выдали замуж за служащего дедушки, и она жила с ним по Ветхому Завету. Кажется, она еще носила парик.

Ее сестры уже росли в лучшее время. Но, чтобы понять, что это были за женщины, нужно рассказать обо всей семье и о том времени, и о городе, где они жили.

Я вспоминаю, как мама рассказывала, что бабушка и тетя Марта ходили беременными одновременно: Марте было 15 лет, а бабушке — 30. Бабушку выдали замуж в тринадцать лет, дедушке было 15 лет. Бабушку остригли, из ее чудных черных кос сделали парик на толстой черной сатиновой подкладке. Каждый день приходила парикмахерша и причесывала этот парик, а потом укрепляла его у бабушки на голове. В жаркие летние дни бабушка очень тяготилась этим париком и снимала его с головы, когда никто не видел. Один раз летом она сняла его и завернула в него куклу (она еще играла в куклы после замужества до рождения Марты). Вдруг пришел кто-то из стариков и увидел ее бритую голову. Это был большой грех с ее стороны, ей пришлось его отмаливать.

Бабушка носила и кормила тетю Цецилию[54] тогда, когда Марта носила и кормила свою старшую, Фанни. Тетя Циля и Фанни были однолетки, как я однолеткой была с Фаниной старшей дочкой Идой, которую в детстве не могла терпеть, как немку. Вообще, это была немецкая ветвь нашей семьи, и мы, дети, с детства ненавидели их — не знаю почему, должно быть инстинктивно, за мелочность, мещанство и благонравие. Но мама, которая когда-то училась в Кенигсберге в пансионе, восприняла у немцев идеализм, аккуратность и добросовестность и пронесла их до седин. И до сих пор где-то в хозяйстве у нас валяется вышитая настенная папка для пыльных тряпок, и на ней крестиком вышита надпись: «Аккуратной будь — лампы чистить не забудь».

Вообще, надписи и подписи у нас были в ходу. На покрывале, вышитом маминой рукой, изображены были пляшущие «хохлы», и под ними красовалась подпись крестиками: «Ой, надину черевики та пийду я до музыки!» Во время моего детства это покрывало лежало на какой-то корзине в спальной, а потом постепенно перешло на кухню, на корзину для дров и во время блокады исчезло. Мама вышивала его собственными руками, как собственными руками связала кружева и прошвы ко всем занавескам на окнах и т. д. Без дела она не сидела ни минуты. А сейчас она хоть и просит работы, но делать ничего не может, путается — ассоциации у нее нарушены. Она, бедняжка, даже путается утром в рукавах своего платья, никак не может их найти и наконец натягивает платье задом наперед.

Вторая мамина сестра, Берта, была красавицей. В старом семейном альбоме сохранились снимки с портрета, написанного с нее в Италии. Она похожа на Мадонну с громадными печальными черными глазами, романтически закутанную в кружевную мантилью. У нее удивительная фигура, высокая грудь, благородной формы плечи, гордая посадка головы. Всю свою молодость она провела в Италии, и для нас, детей, всегда была романтической незнакомкой, о которой говорили в доме только шепотом.

Дед был с ней очень суров, а бабушка ее побаивалась. Мама, которая всегда оказывалась в роли миротворца, помогала ей и долгое время служила посредником между нею и семьей. Она чем-то «опозорила» семью — такие слухи ходили о ней. Говорили, что она знает шесть языков, что она живет во Флоренции, окруженная двором поклонников из художников и итальянской знати. Позже, уже будучи подростком, я узнала ее настоящую историю — вернее, фактическую подоплеку ее жизни, переданную прозаическими словами (в ночь своей свадьбы она выпрыгнула из окна первого этажа, спасаясь от брака с нелюбимым мужем, которого навязали ей родители), но в детстве это была незнакомка из Флоренции, присылавшая картины (небольшая пастель, изображавшая мою собственную особу в четырехлетием возрасте с корзинкой — рисунок исполнил кто-то из поклонников по фотокарточке). Ходили слухи о том, что Берта проживает состояния, дедушка хватался за голову, проклинал, но в конце концов посылал деньги.

Самое интересное в моей комнате — это портрет молодой девушки с бархоткой на шее, который занимает место зеркала на моем туалете. Мою маму звали Шарлотта Мейлах. Это редкое имя, но восьмидесятые годы девятнадцатого века сделали это имя модным. Так звали героиню книги Гете «Страдания молодого Вертера». Мама и ее подруги знали немецкий язык и любили произведения немецких поэтов Шиллера и Гете. В детстве мама читала со мной пьесу Шиллера «Дон Карлос» и с восторгом произносила монолог маркиза Позы, который обращается к жестокому императору Испании Филиппу IV, пылко декламируя: «Государь, дайте свободу совести!» В наше время такие слова называли бы либеральной болтовней, так называли их и в годы моей юности. Либеральные болтуны сделали свое дело, они занимались не только болтовней, но и террористическими актами…

Я отвлеклась от портрета мамы, под которым написано слово «Флоранс» латинскими буквами. «Флоранс» — это город Флоренция в Италии, где жила Берта. Мама переписывалась с ней и однажды послала свою фотографию. С этой фотографии знакомый художник Берты сделал портрет, который красуется на моем туалете.

Берта — это романтика. Следующая за Бертой — Соня, тоже очень интересная и характерная фигура. Четырнадцати лет она уехала в Петербург, поступила в русскую гимназию и окончила ее. Из дому она бежала против воли деда, и мама, разумеется, приезжала к ней, привозила ей деньги, все улаживала. Мама тогда уже кончила в Белостоке пансион для девиц и держала экзамен на домашнюю учительницу. В Петербурге она поступила на Высшие женские курсы[55]. Но прежде, чем рассказать об этом времени, нужно представить себе Белосток тысяча восемьсот восьмидесятых годов…

1960, май. Незаметно прошло пятнадцать лет, и только сегодня, 15 мая, я продолжаю эту запись. О Белостоке помню немного: только те улицы, где жили наши родные, и речку с деревянным мостом, с берегами, поросшими крапивой. Должно быть, это и была Белая. Бабушкин и дедушкин дом помещался на Зеленой улице, на углу безымянного переулка, узенького, шага в три в ширину. Туда выходило парадное крыльцо, двери дома с красными, зелеными и синими стеклами. Во второй этаж вела красивая лестница, навощенная, накрытая ковром. Перила были блестящие, полированные. Во втором этаже жил мамин брат, дядя Исаак, с женой, тетей Матильдой.

Но это была только внутренняя дверь, а наружная была тяжелая, дубовая. Мы не входили в эту дверь, а ходили всегда через двор, в калитку. Рядом с калиткой были ворота, которые распахивали на обе половины, и тогда виден был мощенный булыжником чистый прямоугольный двор. Мыс мамой часто приходили к бабушке и дедушке. Вблизи от калитки было крыльцо и на нем железный косяк, чтобы счищать грязь с сапог и калош. С крыльца входили в сени, где стояла бочка с водой и откуда видны были те красные, зеленые, синие стекла парадной двери, о которых я уже говорила. Направо лестница поднималась во второй этаж, где находились девичьи комнаты мамы и ее сестер, — о них я скажу позднее. Слева от двери с цветными стеклами помещался главный вход в дедушкину квартиру.

Когда мама и ее сестры жили в девичьей комнате, это было самое интересное место в городе Белостоке, куда собиралась молодежь. Туда приходили ученики реального училища и гимназии, туда же они приходили уже студентами, когда на каникулы возвращались в город. Здесь были многие впоследствии известные люди, между прочими изобретатель языка эсперанто доктор Заменгоф, который жил тогда в доме насупротив и дружил с моими тетками.

Впоследствии та узенькая улица, куда выходила дверь с цветными стеклами дедушкиного дома, получила название «Улица Заменгофа», а во время войны, как и весь старый Белосток, должно быть, была сметена с лица земли.

Заменгофу очень нравились мои тетки, но они его не захотели, хотя мама всегда тепло о нем вспоминала, а тетя Берта даже писала и свободно говорила на эсперанто. Но тетя Соня, буйная и властная, тетя Соня влюбилась в нахального мальчика-реалиста[56] и уехала с ним в Петербург, где он поступил аптекарским учеником в аптеку, а она была принята в казенную гимназию в 5-й класс и блестяще сдала экзамены. Мама показывала мне дом на Фонтанке, где жила Соня и где мама ее навещала. Это четырехэтажный доходный дом на углу Гороховой и Фонтанки, где снимали комнаты студенты и курсистки. Когда дедушка проклял своевольную дочь, бабушка заложила свои бриллиантовые серьги и дала деньги маме, чтобы мама отвезла их Соне в Петербург. Мама только что кончила пансион в Белостоке и получила звание домашней учительницы. Дедушка отпустил ее в Петербург учиться, и мама прожила год в Петербурге. Соня не кончила гимназию. Живя на вольной квартире, мама и Соня вошли в гущу студенческой среды. К ним приходили земляки-студенты, учившиеся в Петербурге, приводили товарищей и подруг. У мамы были друзья-народовольцы, между ними Дина Сандберг, будущий врач, вышедшая замуж за швейцарца-врача Дебело. Но тогда она была невестой Иосифа Дементьевича Лукашевича, который по приговору 1881 года был осужден на пожизненное заключение в Шлиссельбургской крепости. Приходила и Геся Гельфман, та, которая была присуждена к смертной казни, но получила от суда присяжных замену казни каторгой, когда выяснилось, что она беременна.

В Петербург приехали мамина подруга Эсфирь — позднее мы знали ее под фамилией ее мужа Вейнрейх — и сестра Сониного жениха Берта Фин (Заблудовская — это тоже была фамилия ее мужа). Обе поступили на Высшие женские курсы (Бестужевские) и уговорили маму тоже подать туда заявление. В 1879 году открылись в Петербурге курсы, где женщины могли получить высшее образование — в университеты и тем более технические высшие учебные заведения их не принимали. На курсах мама проучилась недолго, до лета, когда Соня окончила гимназию, и обе сестры вернулись в Белосток. Дедушка простил Соню и разрешил ей поехать в Париж учиться.

Такое волнение! Поехать в Париж шестнадцатилетней девочке, да к тому же одной, и учиться там медицине! К счастью, старшая сестра Берта согласилась изменить Флоренции ради Парижа, поселиться с Соней и опекать ее. Берта все-таки побывала замужем, и дедушка скрепя сердце дал согласие — потому что, если Соня что-нибудь втемяшила себе в голову, это неизменно выполнялось.

Мамочку дедушка уговорил поехать в Германию совершенствоваться в немецком языке — он был умный старик и понимал, что в Петербурге уже «земля горит под ногами» — шел 1880-й год. В Белостоке говорили, что студенты вызывают подозрения полиции, и лучше девушкам уехать подальше.

В Кенигсберге жила старшая сестра мамы Марта, которую давно выдали замуж за еврея-купца из тех, с кем дед вел торговые дела. Марта была спокойная, близорукая и глазами, и умом женщина, заботившаяся и думавшая лишь о муже и детях. Мама поступила в немецкую женскую школу (школа для германских дочерей). Она не хотела жить у Марты и быть у нее под наблюдением. Хозяин квартиры, где мама сняла комнату, был телеграфистом и служил на Кенигсбергском почтамте. Русские газеты не приходили в Кенигсберг — не было подписчиков. Мама каждый вечер ждала прихода хозяина-телеграфиста, который рассказывал ей все новости. 1 марта 1881 года он сообщил ей, что днем в Петербурге убили русского царя — бросили бомбу в его карету.

Маме очень хотелось поделиться этой радостью с близкими. Она написала письмо Соне и Берте в Париж, а также решила написать дедушке, зашифровав сообщение: для конспиративности она написала открытку и сообщила в ней по-немецки: «Сегодня праздник, день, когда мы избавились от Амана». На почте не знали библейской истории, и намек на гибель притеснителя иудейского народа, царя Амана, остался непонятым. Мама хотела было дать телеграмму, но хозяин отговорил ее и взялся отправить открытку сам. Открытое письмо пришло в Белосток на второй день и вызвало недоумение в конторе дедушки: в городе еще ничего не знали о смерти Александра II, и только через несколько дней мамин намек был понят. Столичные газеты приходили в Белосток на пятый день, к тому же цареубийство некоторое время держали в секрете.

Вскоре маме пришлось по поручению дедушки поехать в Париж выручить Соню и Берту, так как легкомысленная Берта растратила все деньги, и мама должна была освободить ее от квартирной хозяйки, которой задолжали сестры. Мама заплатила хозяйке, переселила Соню в другую комнату и увезла Берту в Цюрих, где стала жить с нею вместе. Туда же приехал и Заменгоф, которого исключили из Петербургского университета, и поступил в Цюрихский. Заменгоф, по рассказам мамы, был очень беден и ходил зимой и летом в клетчатом пледе, перекинутом через плечо. Он и тогда уже работал над созданием своего будущего универсального языка. Туда же приехала тогда и Дина Сандберг и поступила на медицинский факультет и благополучно окончила его.

Когда мадемуазель Софи Мейлах защищала диссертацию по гинекологии и акушерству, в одной из парижских газет появилась ее фотография в докторской мантии и шапочке. Под снимком была подпись: «Docteur-bébé» — ей было тогда 22 года. Софья Ильинична очень гордилась этим «сувениром», много лет сохраняла вырезку из газеты и в последний раз показывала ее мне уже в 1938 году в Москве. В статейке сообщалось, что мадемуазель Мейлах получила степень доктора медицины Парижского университета. У тети Сони на этом снимке действительно был наивно-детский вид, который еще усиливался большим бархатным квадратным беретом, возвышавшимся над ее маленьким личиком.

Софья Ильинична вернулась в Россию, где ее ждал жених, аптекарский ученик Исаак Осипович Фин. Нахальный мальчик-реалист тем временем окончил фармацевтическое училище и получил звание провизора. Дедушка дал денег, и молодая пара купила аптеку в Царицыне, на Волге, где тетя Соня развила могучую акушерскую практику, а дядя Исаак стал быстро богатеть.

Когда ожидали моего рождения, тетя Соня приехала в Варшаву, где мы тогда жили, и принимала меня у мамы. Она сфотографировалась со мною на руках: я в подушечке, она — молодая, волевая, напористая, настоящая docteur-bébé.

Тетя Соня была еще подростком, когда начался ее роман с дядей Исааком. Небольшого роста щеголеватый мужчина с резкими чертами лица и редкими черными волосами, в поздние годы крашеными, как и его усы и эспаньолка, он, казалось, не старел. В цилиндре, всегда хорошо и элегантно обутый, в превосходно сидящих на нем костюмах и пальто, он был резок, насмешлив, самоуверен, грюндерского типа[57]. Он разбогател еще в Царицыне, где дружил с местными богатеями, и, переехав в Москву, купил аптеку на Пречистенке и поставил так, что она считалась одной из лучших в городе. Софья Ильинична с дочкой Сильвой, хорошенькой и избалованной, составляли всю его семью. У тети Сони была хорошая практика в Москве, да она и знала свое дело. Была она безалаберна, одевалась модно в платья стиля «princesse»[58], ратовала за женское равноправие, состояла во многих обществах, благотворительных и научных. Для нас она была московская тетка, мы немного опасались ее болтовни и посмеивались над нею. Мама ее любила и доверяла ей во всем. Полученное после смерти деда наследство доверчивая мама отдала на хранение в Москву Финам и в революцию не получила обратно: они сослались на большевиков, которые будто бы их «обобрали». Но я глубоко убеждена, что Исаак Фин прожил эти деньги. Его высокомерие раздражало меня, а папа сердился и, может быть, немного завидовал его удаче. После смерти деда была колоссальная ссора из-за наследства. Помню семейные советы в Белостоке, куда приехала и Берта, где мужья дочерей сцепились между собой и с ней: она требовала себе большую долю.

Исаак очень любил показывать свое превосходство. Моего брата, когда тому было три года, он выучил подавать ему «шляпу и палку», за что давал ему три копейки, и тот, глупенький, бежал со всех ножек за цилиндром и тростью, а Исаак с гордостью и важно принимал их из его рук. Папа долгое время сердился про себя, потом вспылил и запретил подобные развлечения.

Исаак красил свои вьющиеся волосы, эспаньолку и усы, носил белые пикейные жилеты, издевался над большевиками, но его быстро выперли из аптеки, и он потом служил там управляющим. Часть квартиры в первом этаже заселили, а также и ту ее часть, которая была во втором этаже. Умер Исаак в конце двадцатых годов. Тетя Соня кремировала его и урну с пеплом поставила у себя в передней на камине. Было довольно неприятно проходить мимо праха дяди, когда входили в переднюю, потом привыкли.

До революции Софья Ильинична развлекалась устройством вечеров. Это было ее любимое занятие — разумеется, совершенно бесплатное. На стенах домов и на тумбах красовались афиши о лекциях и вечерах в пользу каких-нибудь «интеллигентных женщин» или студентов университета или общества помощи. Принимали участие видные лекторы и певцы или певицы, а внизу афиши крупными буквами было начертано «устроительница доктор Мейлах-Фин». Когда я приезжала в Москву в 1921–1924 годах, я сама видела эти афиши.

Знаю, что около 1912 года тетя Соня устраивала выступления поэта Константина Бальмонта, и не только в Москве, но и в Петербурге в Соляном городке. Бальмонт относился к ней хорошо, целовал ей руку, и она рекламировала его повсюду. Он был рыжебородый, громкоголосый, закатывал глаза и завывал свои стихи. Тетя дрожала перед ним.

В каких обществах она участвовала, я узнала от сына маминой подруги д-ра Павла Заблудовского:

1. Общество свободного воспитания и обучения детей[59].

2. Общество свободных игр.

3. Общество распространения среди интеллигентных женщин технических знаний.

4. Концерты в пользу учащихся, курсисток Высших женских курсов медицинских знаний[60] и т. п.

Сильва имела две комнаты — будуар и гостиную, в первом этаже. Ее воспитывали в школе «свободного воспитания»[61], у нее были гувернантки немки, француженки, англичанки. Летом — заграница или дача под Москвой. С начала революции она пошла в театральную студию, где встретила своего будущего мужа Ваню. Он был из купцов — очень богатых, был очень красив и обаятелен, много пил. Чем-то напоминал Есенина.

В середине 1920-х годов он покончил с собой, совсем молодым.

У Сильвы от него был сын Юра, и Софья Ильинична привязалась к нему, обожала его. Сильва поступила на работу бухгалтером — к этому времени она окончила юридический факультет. Юра был оставлен на руках Софьи Ильиничны, которая частично сохранила частную практику и не могла отказаться от устройства вечеров.

Я приехала в Москву в 1922 году и поселилась на Пречистенке. Было холодно, темно. Во втором этаже жили какие-то непонятные, вселенные Моссоветом люди. У тети был ее кабинет и приемная и передняя с прахом Исаака Фина, а пройдя полуперестроенную комнату, попадали в квартиру Сильвы. Кухня была наверху, надо было подняться по внутренней винтовой лестнице в третий этаж, где была также уборная. Стряпали на электрической плитке или на маленькой буржуйке в передней.

Тетя брала обед из Дома ученых, где присутствовала на всех лекциях и пыталась играть роль. За Сильвой ухаживал друг Вани, архитектор Деребизов, она вышла за него, и он организовал для нее и Юры прочное гнездо. Софью Ильиничну оттеснили от Юры, у нее начались приступы шизофрении с переменными периодами возбуждения и упадка. Сильва боялась, что мать вредно влияет на мальчика. Отношения обострялись с каждым годом. В 1941 году Софья Ильинична бросилась под поезд метро «Кропоткинская».

3. Отец

Папа родился в Двинске[62], который долгое время носил немецкое имя — Динабург (город на дюнах). Город был построен при крепости, а сейчас входит в Латвийскую ССР и называется Даугавпилс.

Папа окончил Рижский политехникум, имел склонность к математическим наукам и технике. Он был гораздо практичнее, то есть правее мамы, и взял с нее слово забыть о знакомстве с народовольцами, понимая, что это весьма опасно и для нее, и для него.

В гимназические годы папа много читал, увлекался авантюрными романами. У него и у его брата Якова, тоже инженера, была большая библиотека. Живя в Двинске летом 1904 года, я сделала открытие в доме папиных родителей на Петербургской улице. В той комнате под крышей, которую занимал папа, когда учился в реальном училище, я обнаружила ход на чердак: встав на диван, можно было приподнять трап. Подтянувшись на руках и толкнув его головой, я уперлась ногами в толстую балку и без особого усилия пролезла внутрь просторного и светлого помещения, где навстречу мне встали клубы пыли. Под наклоненным потолком стояли ящики и лубяные корзины, наполненные книгами. Косые лучи заходящего солнца лились откуда-то снизу, освещая пыль и паутину в углах. Откинув крышку плетеной корзины, я увидела сброшенные туда навалом книги и тетради, исписанные четким папиным почерком, который был мне хорошо знаком.

Папа и его брат Яков были погодки, почерка у них были схожие, очень твердые и настойчивые. В корзине лежали тетради с геометрическими и алгебраическими задачами, старинные учебники, географические карты. А под всем этим наследием школьной учебы были сложены французские и немецкие романы в переводах на русский язык и в оригиналах на иностранных языках — там были Поль де Кок и романы Эжена Сю и Дюма-сына. Помню обтрепанную книгу без переплета, которую я прочла не отрываясь, — это была «Золотая карета» Ксавье де Монтепена[63], фантастическая повесть о золотой карете с двойным дном, в которой прятались дерзкие преступники… В лубяной корзине лежали разрозненные тома русских классиков, учебники химии и тригонометрии и сборники математических задач. Там же я нашла старинную хрестоматию Галахова[64].

На этом пыльном чердаке, куда сквозь грязные окна проникали багровые лучи вечернего солнца, проходили мои летние каникулы.

Отец и мама любили читать и выписывали множество журналов и собраний сочинений. Журнал «Нива» давал подписчикам полные собрания сочинений Лескова, и Мельникова-Печерского, и Гаршина, а позднее Конан Дойля, Уэллса[65] и, конечно, Антона Чехова. Когда я стала брать в городской библиотеке романы Гюстава Эмара, Вальтер Скотта и Фенимора Купера, отец отнимал их у меня на ночь и зачитывался ими. Это он купил мне в подарок «Восемьдесят тысяч лье под водой» Жюль Верна, когда мне исполнилось семь лет, и мы с ним вместе читали эту книгу, то есть я читала ее днем, а папа вечером. Позднее, в Лодзи, когда я взяла в библиотеке роман «Таинственный остров» и выяснила, что это продолжение романа «Восемьдесят тысяч лье под водой», папа с таким же восторгом, как и я, зачитывался похождениями капитана Немо. В журналах папа читал только беллетристику, а статьями не интересовался, в отличие от мамы, которая любила читать критические статьи. Я знала, что папа терпеть не может играть в карты — в преферанс или винт, в который усаживались играть наши соседи, как только выпадал свободный вечер.

У папы было красивое смуглое лицо, он походил на итальянца. Он любил музыку, очень любил песни. У него был приятный баритон, и он охотно напевал и насвистывал мотивы разных песен. У мамы, должно быть, не было слуха, и эта особенность перешла ко мне. Но впоследствии я полюбила музыку и песни, ходила в оперу и на концерты и, должно быть, развила в себе слух. Я даже сочиняла песни и переводила тексты опер, но это было много позднее. Папино пение я слушала с удовольствием. Музыкальные инструменты были его слабостью, и он купил цитру и самоучитель игры на цитре. И с удовольствием тренькал пальцем, вооружив его металлическим колечком с острием. Папа очень любил песню «Нелюдимо наше море»[66] и насвистывал ее, стоя за чертежным столом. Он любил и граммофоны (тогда это были старомодные аппараты с трубой), покупал новые пластинки с записями известных певцов, как, например, Собинова, Шаляпина и знаменитых цыганских певиц Вяльцевой и Вари Паниной.

У нас в доме был музыкальный ящик — полифон, куда вставляли металлическую пластинку и заводили пружину рукояткой, после чего раздавались звуки популярных вальсов и полек из оперы «Кавалерия Рюстикана»[67] и других модных музыкальных отрывков…

Папа всю жизнь интересовался техникой, придумывая разные усовершенствования по своей специальности, даже организовал «Бюро по техническим изобретениям» совместно с двумя инженерами. По их чертежам фабриковались в какой-то артели различные усовершенствования в виде электрических спиралей для кипячения воды, щипцов для завивки волос и еще «массажного аппарата» с набором инструментов.

Мы уже переехали в Петербург, когда в Царском Селе была организована промышленная выставка[68], и «Бюро», в котором папа принимал участие, имело на этой выставке павильон, где демонстрировались чудесные изобретения. В тот год я приехала из Парижа на каникулы, и папа поручил мне занять место продавца в киоске этого «Бюро». Мне было назначено жалованье, кажется, пятьдесят рублей. С утра я отправлялась в Царское Село в наш павильон, открывала его, выставляла на прилавок товары и готовилась демонстрировать их: я познакомилась с соседями: «Производство сосисок и колбас» и «Производство шоколада». Там были очень приятные молодые люди и девушки, и мы весело проводили время. Из моего первого жалованья я купила мамочке шерстяной платок. Он до сих пор хранится у меня.

Всю жизнь мой отец искал счастья в жизни и не находил. Он работал честно и добросовестно, старался не портить отношения с начальством, но ему мешали вспыльчивый нрав и горячность. Он хотел, чтобы я была врачом, делал все возможное, чтобы дать мне широкое образование и знание языков. С мамой он не соглашался в ее «смелых» взглядах и пытался держать меня в строгости. По глупости я считала его самодуром, а, может быть, он и был таким. Несколько месяцев мы с ним не разговаривали, но он меня любил, я многое взяла из его характера.

В последние годы жизни он заинтересовался кинематографом и даже построил здание для кино в компании с одной предприимчивой деловой дамой (это здание стоит и сейчас в глубине дома на Невском проспекте против улицы Маяковского). Мама, терпеливо выносившая и его опоздания к обеду, и поздние приходы домой, почему-то возненавидела эту даму, вообразив, что папа забывает семью. Но я убеждена, что никакой измены с его стороны не было, а имелась свойственная ему халатность и невнимание к самому себе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад