К середине дня уже около 36 800 человек вышли на центральные улицы Петрограда{188}. Все трамваи встали, и, поскольку проехать по улицам было невозможно, извозчики также вернулись со своими дрожками домой. Толпа продолжала напирать и прокладывать дальше свой путь, продираясь мимо казаков (некоторые демонстранты даже проскакивали, ныряя, под их лошадьми), которые пытались преградить ей путь. Жившая в Петрограде француженка Амели де Нери осознала разницу между этими демонстрантами и теми, кто, «находясь в приподнято-мистическом состоянии», в атмосфере религиозного настроя принимал участие в демонстрации 1905 года. В 1917 году толпы состояли из реалистов, отметила она. «Два года войны закалили их гораздо больше, чем это могло бы сделать столетие спокойствия и мира»{189}. По мере того как толпа продвигалась вперед, «полиция и войска преследовали ее и всячески запугивали», но оружие не применяли{190}. Казачьи отряды, гарцевавшие по снегу на своих маленьких жилистых лошадях, продолжали удивлять своей сдержанностью: они ничего не предпринимали, даже когда в колоннах демонстрантов стало появляться все больше и больше красных флагов. Всякий раз, когда казаки останавливались, «вокруг них собирались мужчины и женщины и предлагали им присоединиться к демонстрантам». «Вы наши!» – кричали они им, а казаки улыбались и расступались, чтобы пропустить их. Репортер «Таймс» Роберт Уилтон слышал, как демонстранты обращались к войскам, с которыми они встретились при своем движении: «Вы же не будете стрелять в нас, братья! Мы только хотим хлеба!» «Нет, мы голодны, как и вы», – отвечали им казаки{191}.
Берт Холл, американский военный летчик, прикомандированный к российскому Императорскому военно-воздушному флоту, в этот день находился в Петрограде, и, как и у Томпсона с Харпер, это было его первым боевым крещением в России. Он описал в своем дневнике «бесконечные толпы людей, которые шли по улицам, распевая какие-то безумные песни и швыряя кирпичи в автомобили». Он видел рабочих с плакатами, которые требовали не только хлеба: «Дайте нам землю!», «Спасите наши души!». В конце одной колонны «маленькая девочка несла маленький флажок», на котором было написано: «Накормите своих детей!» Как он вспоминал, это была «самая трогательная сцена, которую я когда-либо видел в своей жизни». Почему русские просто «не пойдут, не сделают революцию и не покончат с этим?» – спросил он у своего русского коллеги. Увы, «Бог все еще любит царя, – ответили ему. – Было бы дурно восставать против правителя, который ладит с Богом». Берт Холл был возмущен: «Простые люди голодны; они уже слишком долго голодали. Боже, почему царь не сделал что-либо для этого! Какая возможность для какого-нибудь толкового американского бизнесмена! Только подумай об этом! Вся Россия может либо потерпеть крах, либо спастись только по воле мелкого толкового бизнесмена»{192}.
В то время как толпа весь день перемещалась вверх-вниз по Невскому проспекту, люди, жившие на нем, распахивали свои окна, чтобы посмотреть на происходящее и посочувствовать. У британского и канадского персонала Англо-русского госпиталя, а также у его пациентов был особый угол обзора событий из окна второго этажа здания. Медсестры получили указание «оставаться в помещениях и не выходить наружу, за исключением территории госпиталя»{193}. В Англо-русском госпитале «было полно солдат, готовых к любым чрезвычайным ситуациям»: тридцать военнослужащих Семеновского гвардейского полка находились там для охраны, трое из них стояли у входной двери с примкнутыми штыками. Персоналу госпиталя было приказано готовиться к эвакуации в самые сжатые сроки. Но все это вскоре оказалось невозможным из-за большого наплыва людей, двигавшихся вниз по Невскому проспекту{194}. «Демонстрантов просто расшвыривали, – вспоминала канадская медсестра Дороти Коттон. – Казаки, ехавшие навстречу, наезжали на них на лошадях и рассеивали их». Некоторые из пострадавших были доставлены в госпиталь – они были ранены полицейскими, переодетыми в солдат (как утверждалось){195}.
Флоренс Харпер и Дональд Томпсон в этот день были на улице с раннего утра, «следя за толпой»; бо́льшую часть времени их «носило в толпе вверх-вниз по Невскому проспекту», они поневоле были вынуждены порой бежать, скользя по снегу, а порой прижиматься к стенам зданий, чтобы их не задавили{196}. В конце концов их вынесло к Казанскому собору, традиционному месту сбора, где несколько колонн демонстрантов уже скопилось на площади. Некоторые демонстранты опустились на колени, обнажили головы и молились, другие собрались небольшими группами вокруг ораторов{197}. Казаки по-прежнему вели себя сдержанно, причем до такой степени, что «префект полиции» (по выражению леди Сибил Грей) подъехал к собору на своем автомобиле и «приказал офицеру патруля казаков атаковать демонстрантов с шашками наголо». Офицер отказался: «Я не могу отдать такой приказ, ведь они лишь просят хлеба». Услышав это, толпа одобрительно загудела, «казаки в ответ также ободряюще приветствовали ее»{198}. Томпсон и Харпер также обратили внимание на такой ответ. Не проявлялось никакой агрессии, «это была очень доброжелательно настроенная толпа». Было лишь одно исключение: американские журналисты видели, как полицейский в штатском «пытался сфотографировать» оратора, обращавшегося к толпе. Его сразу же заметили, напали на него и разбили его камеру. Его могли бы убить, если бы не конный полицейский («фараон»), который спас его. Томпсон тоже фотографировал, «используя свою маленькую камеру», но «старался не привлекать к себе внимания». Он отметил, что некоторые полицейские вели себя «скверно» и что многие из них были переодеты в солдат или в казаков{199}.
В четыре часа дня Харпер и Томпсона на обратном пути чуть не задавили на Невском проспекте рядом с Англо-русским госпиталем. Мимо них проезжали казаки, «смеясь и перешучиваясь с толпой» и «слегка подталкивая ее своими пиками», если она двигалась недостаточно быстро. Они ехали плотным строем, нога к ноге, и американские журналисты были вынуждены спасаться в проеме наружных створок входных дверей госпиталя. Харпер все же получила «ужасный удар пятой пики» от проезжавшего мимо казака. Она заметила, что это был мальчишка лет восемнадцати; он велел ей идти дальше, но она отказалась, и он снова ткнул ее пикой. «Этого было вполне достаточно», – вспоминала она. На пару с Томпсоном она «пролетела по мосту и вниз по Невскому проспекту»{200}.
К восьми часам вечера пятницы большинство демонстрантов, собравшихся в центре Петрограда, разошлись по домам, пообещав вернуться на следующее утро. Это был уже второй день массовых демонстраций, во время которого бастовало больше рабочих, чем когда-либо с начала войны. Демонстранты вели себя все более агрессивно, особенно по отношению к полиции и конным «фараонам». В ответ на это генерал Хабалов распорядился, чтобы на чердаках и крышах домов, гостиниц, магазинов, на колокольнях на Невском проспекте, а также на крышах железнодорожных вокзалов были установлены дополнительные пулеметы. В его распоряжении были также пехотные подразделения и пулеметчики и большое количество винтовок, револьверов и боеприпасов («хранившихся на различных полицейских участках»), которые, хотя и были предназначены для фронта, могли быть использованы в Петрограде, если бы в этом возникла необходимость{201}.
К большому разочарованию иностранных корреспондентов, оказавшихся в Петрограде в круговороте этих событий и теперь осознавших их возраставшее значение, они не могли дать правдивую информацию о ситуации для своих изданий в Великобритании, США и других странах из-за строгой царской цензуры, которая действовала относительно всех телеграфных сообщений, отправлявшихся из российской столицы. Арно Дош-Флеро написал в своем ежедневном сообщении для издания о «хлебных бунтах» и был вынужден «иметь дело с молодым чиновником, ответственным за цензуру». И каждый день ответ ему был одним и тем же: чиновник «предлагал мне чай, но ничего не обещал относительно моего сообщения». И только когда он наконец написал «о восторженном отношении населения к казакам», сообщение Арно Дош-Флеро было разрешено к отправке{202}. У Роберта Уилтона из издания «Таймс» некоторое время также были аналогичные трудности, и он был вынужден лишь смутно намекать на растущее недовольство в столице «из-за дезорганизации продовольственных поставок». В ту пятницу он сообщал о «продолжительных дебатах» в Думе о том, как бороться с продовольственным кризисом, одновременно подтверждая, что поведение демонстрантов в целом «не имело подрывного характера и не было продиктовано желанием отомстить». «Заверения властей о поставках хлеба, – телеграфировал он, ссылаясь на генерала Хабалова, – оказали положительное воздействие на ситуацию» (это было написано специально для того, чтобы обойти цензуру){203}. Слово «революция» журналист не упоминал[42].
В течение всей ночи с 23 на 24 февраля вспыхивали эпизодические перестрелки; несмотря на это, как ни удивительно, общественная жизнь столицы продолжалась. Александринский театр в тот вечер был полон, давали «Ревизора» Гоголя. Публика «весьма живо откликалась на сатиру на политические изъяны середины девятнадцатого века». Мало кто, казалось, был готов поверить, что «в этот момент в столице наяву разворачивалась настоящая драма»{204}. Лейтон Роджерс и несколько его коллег из Петроградского филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка направлялись на ужин в “Cafe de la Grave”, расположенное на цокольном этаже одного из зданий на Невском проспекте. По пути они впервые встретились с казаками, отряд которых промчался мимо них «по тротуару на полном скаку… Они кричали, как сумасшедшие, карабины подпрыгивали у них на спинах, шашки били по лошадям», «они размахивали стальными пиками». Роджерс со своими друзьями, взглянув на это, побежал сломя голову. После ужина они возвращались домой уже в темноте, атмосфера в городе «была накалена до предела». Отряды конных казаков все еще патрулировали город; они выстроились вдоль всего Невского проспекта, «вынуждая пешеходов идти посередине улицы между двумя рядами лошадей и стальных пик». «Эти ощущения я бы не назвал приятными, – вспоминал Роджерс. – Всю дорогу я представлял, как извиваюсь на одной из этих пик, как червяк на крючке». «Отныне я никогда не буду ловить рыбу на живую приманку», – резюмировал он{205}.
В поисках темы для очередной статьи Арно Дош-Флеро в этот день проделал «длинный путь» по Выборгской стороне и обнаружил, что «на ней было много войск». Некоторые трамваи еще ходили, «но в целом в районе стояла зловещая тишина». На улицах были только уже привычные очереди за хлебом и группы рабочих, чье «тяжелое молчание» показалось Флеро «многозначительным». Томпсон также заметил их, когда после ужина у «Донона» он решился до трех часов ночи прогуляться по окраинам города{206}. В посольстве Франции первый секретарь Шарль де Шамбрюн писал своей жене, обдумывая только что услышанные им новости о том, что на следующий день объявлена всеобщая забастовка. Будут новые демонстрации, будут новые акции протеста. Но что может сделать толпа «без алкоголя, без лидера, без четкой цели?» – задавался он вопросом. Наступила ночь, и Петроград застыл в напряженном ожидании{207}.
Глава 3
«Как в праздничный день, но в воздухе пахнет грозой»
«Ох уж эта нескончаемая русская зима, эти месяцами белые крыши и скользкие дороги», – с грустью писала в своем дневнике француженка Луиза Патуйе, хоть она уже давно привыкла к этому низкому серому небу, которое и хмурым утром 25 февраля, в субботу, приветствовало город новым снегопадом{208}. Лейтон Роджерс, напротив, восторженно восклицал: «Что за день! Всеобщая забастовка началась, это точно, и начались беспорядки». В то утро по дороге в банк он и его коллеги «обнаружили, что на улицах полно полицейских, пеших и конных, заводы не работают, по всему Невскому проспекту закрыты магазины, повсюду заколочены двери или окна». До него дошли слухи, что предыдущей ночью при попытке проникнуть в хлебный магазин впервые был убит человек. Люди на улицах, казалось, ищут развлечений, «как зеваки на большой сельской ярмарке», но Роджерсу «даже думать не хотелось о том, что может начаться после первого же выстрела»{209}.
Знал бы Роджерс, сколько оружия уже было на руках забастовщиков, которые готовились к неизбежным уличным боям с полицией, он был бы более встревожен. Посольства и дипломатические миссии по всему городу получали по телефону уведомления о том, что сотрудникам не рекомендуется покидать свои помещения и выходить на улицу. Тем не менее Роджерс в тот день несколько безрассудно отправился из Петроградского филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка с «краткосрочными казначейскими облигациями на сумму девять миллионов рублей», чтобы «положить их на хранение» в ячейку сейфа в хранилище Волжско-Камского банка, до того как в воскресенье банк закроется. Банкноты, общей стоимостью примерно 3 миллиона долларов США, он положил во внутренний карман пальто и покинул помещение филиала банка, который находился в здании бывшего посольства Турции на Дворцовой набережной. Однако на улице было полно народа, поэтому ему пришлось сделать крюк, чтобы обойти толпу. У Михайловского театра он ненадолго остановился, чтобы прочитать афишу нового французского сезона. И тут к нему подбежал его коллега из банка и закричал: «Где Вы, черт возьми, пропадаете?! Мы ищем Вас по всему городу, всех уже обзвонили!» Когда они позвонили в Волжско-Камский банк, оказалось, что Роджерс туда еще не приходил, и все были встревожены, подумав, что с ним что-то случилось, поскольку им намекнули, «что началась революция»{210}.
Рабочие из фабричных районов, выходившие тем утром на многотысячную демонстрацию, были настроены решительно и готовы к столкновениям с полицией. На этот раз под ватники они надели несколько слоев одежды, чтобы выдержать удары нагайками со свинцовыми наконечниками, которыми пользовались «фараоны». Некоторые даже смастерили себе металлические пластины, которые можно было надевать под шапку, чтобы защититься от таких ударов, а также набивали карманы любыми металлическими деталями, подходящими для метания, и оружием, которое они могли достать у себя на фабриках{211}. В полдень толпы начали двигаться вниз по Невскому проспекту, но «фараоны» уже ждали их на Литейном мосту. Когда толпа подалась вперед, чтобы попытаться перейти его, «фараоны» набросились на нее. Однако толпа сначала расступилась, чтобы пропустить их, а потом быстро сомкнула свои ряды, как в тиски захватив офицера полиции. Его стянули с лошади. Кто-то из толпы схватил его револьвер и застрелил офицера из его же оружия, другой в это время продолжал яростно бить его деревянной дубиной{212}. Это было первое открытое столкновение с полицией в тот день.
На юге Петрограда к забастовке присоединились рабочие большого предприятия – Путиловского завода, это было огромное количество людей. В течение дня стачка неумолимо распространялась по всему городу. В конце концов на улицу вышли все: приказчики и половые, повара, горничные и извозчики, работники жизненно важных для снабжения города предприятий энерго-, газо- и водоснабжения, а также рабочие трамвайных депо и вагоновожатые. С утра несколько хлебных лавок еще были открыты, но вскоре после полудня и они были вынуждены закрыться, а забастовка работников почтовых отделений и печатников привела к тому, что не доставлялись ни почта, ни свежие газеты. Количество бастующих еще более возросло, когда к ним присоединилось по меньшей мере 15 000 студентов. Они подошли пятнадцатью различными колоннами и объединились на Невском проспекте. Точно не известно, сколько всего человек вышло на демонстрации на улицы Петрограда в тот день; по официальным данным, их было от 240 000 до 305 000{213}.
Стихийные протесты из-за нехватки хлеба, начавшиеся двумя днями ранее, теперь разрослись в политическое движение, в ходе которого все больше и больше стало проявляться насилие, случались акты грабежа. Амели де Нери видела на Литейном проспекте, как молоденький паренек, который помогал грабить небольшую еврейскую лавочку, стоял там и продавал шесть десятков украденных перламутровых пуговиц за рубль. Это, может быть, являлось просто мелким воровством, но Амели де Нери почувствовала, что произошло тревожное изменение общественных отношений, вызванное протестами, стали стираться грани между «своим» и «чужим». А назавтра, задалась она вопросом, быть может, «по моральным ценностям будет нанесен еще более мощный удар»{214}. Однако пока не было еще никаких внешних признаков организованного восстания, протест находился в зачаточном состоянии и не имел лидера. «Это еще бунт? Или уже революция?» – вопрошал Клод Анэ, петроградский корреспондент газеты «Ле пти паризьен», который – как и другие иностранные журналисты в городе, – к несчастью, не имел возможности отправить эти новости по телеграфу своей газете в Париж{215}.
Вновь ударили морозы; на улицах почти не было движения, поскольку трамваи не ходили, а многие магазины были закрыты, так что толпы людей сновали по Невскому проспекту, «двигались вверх и вниз в тревожном любопытстве», собирались на перекрестках. Лейтон Роджерс вспоминал, что «толпа была любопытной, улыбающейся, решительной», но он почувствовал и еще кое-что: она была «опасной»{216}. Войска стояли наготове в обычных точках сбора на основных перекрестках вдоль всего Невского проспекта, на протяжении более двух километров от Зимнего дворца на северной оконечности проспекта, далее вниз мимо Казанского собора на Знаменской площади и вплоть до южного окончания проспекта, у Николаевского вокзала[43]. Как и казаки, солдаты, казалось, не хотели применять силу, и толпе показалось, что они одержали верх.
Однако во второй половине дня, когда войскам и «фараонам» было приказано очистить улицу от толпы, все изменилось. Весь Невский проспект превратился в сплошную бурлящую массу людей, когда полиция, размахивая шашками, начала наступать на них, а казаки обрушили на них град ударов нагайками. Люди, конечно же, стали падать, и их топтали в этой свалке и лошади, и другие люди, поскольку толпа все разрасталась, заняв уже всю улицу вплоть до Знаменской площади, любимого места встречи горожан. Оттуда Дональд Томпсон увидел, как в одиннадцать утра полицейские устанавливали пулемет на балконе дома. Уровень противостояния явно нарастал{217}. После обеда Томпсон и Харпер вернулись туда и увидели, что на Знаменской площади образовалось огромное скопление рабочих, других забастовщиков, студентов и даже некоторых представителей среднего класса, которые стояли, сомкнувшись вокруг уродливого конного памятника Александру III. Многие из них, сняв шапки, выкрикивали: «Дайте нам хлеба, и мы вернемся на работу!» Как и повсюду, солдаты держались поодаль, а казаки даже проявляли интерес к речам выступавших. Женщины из толпы были такими же смелыми, как накануне. Они приблизились к казакам, «умоляюще хватали» их за винтовки. «Уберите их! – упрашивали они. – Подумайте о своих матерях, любимых и женах!» Другие падали на колени и молили: «Мы ваши сестры, такие же рабочие, как и вы. Неужели вы будете колоть нас штыками?»{218}
Выступавшие один за другим вскакивали на постамент памятника и раззадоривали своими речами толпу, которая становилась все более агрессивной. Около двух часов дня Томпсон увидел, как на площадь въехали сани, в которых сидел хорошо одетый мужчина в мехах. Он прокричал толпе, чтобы его пропустили. Вместо этого его «вытащили из саней и избили». Томпсон видел, как тот побежал, чтобы укрыться в заброшенном трамвае поблизости, но несколько рабочих бросились за ним, и один из них, у которого в руках был «небольшой железный прут», все бил и бил в порыве ярости этого человека прутом по голове, пока она не превратилась «в месиво». «Похоже, после этого чернь почувствовала вкус крови», поскольку толпа затем ринулась вперед и принялась разбивать окна тех магазинов, в которых не было железных ставней или жалюзи. Некоторые из протестующих на самом деле были переодетыми полицейскими. Томпсон узнал одного из них. Это был сотрудник царской «охранки», который жил в той же гостинице, что и американец, но сейчас он был переодет в рабочего. Он выталкивал солдат с тротуара, как заправский «анархист худшего толка». Борис, переводчик Томпсона, подтвердил ему, что он прав: это был сотрудник «охранки». Было известно, что эти полицейские, смешиваясь с толпой, пытаются спровоцировать ее на нападения на солдат{219}.
К вечеру Харпер заявила, что, пройдя в тот день уже добрых полдесятка миль по городу, она совершенно измучена и хочет вернуться в гостиницу. Томпсон, однако, убедил ее остаться еще ненадолго. Они отошли в один из переулков и остановились понаблюдать. То и дело через площадь проезжали казаки, чтобы разогнать толпу, но это было бесполезно: «Толпа вновь смыкалась, пропустив их, словно вода за лодкой»{220}. Харпер и Томпсон вели наблюдение вдвоем: она смотрела в направлении Невского проспекта, а он – на площадь. Около четырех часов Томпсон услышал громкий взрыв: кто-то бросил гранату или бомбу с крыши Николаевского вокзала. Американский фоторепортер увидел, что люди в толпе инстинктивно подняли руки, показывая тем самым, что они были безоружны. Вскоре последовал второй взрыв, а казаки в это время ринулись в толпу.
И тут Харпер увидела, как на площади появился отряд «фараонов», «рубя саблями направо и налево». Внезапно один из казаков рванулся вперед, приблизился к офицеру полиции, который вел «фараонов» сквозь толпу, и зарубил его шашкой[44]. Офицер замертво упал с коня. После этого «казаки завопили и набросились на «фараонов», рубя шашками и размахивая плетками», пока полицейские «не дрогнули и не бросились в ужасе прочь»{221}. «Нужно было видеть в тот момент толпу, – писал другой очевидец-американец. – Люди целовали и обнимали казаков, взбираясь на лошадей, чтобы добраться до них. Другие целовали и обнимали их коней, сапоги казаков, стремена, седла. Им дарили сигареты, деньги, портсигары, перчатки – все что угодно». Переводчик Томпсона, Борис, казалось, был этим глубоко тронут. «Это великий день, – сказал он Томпсону, – казаки с народом». «Впервые в истории России казак не подчинился приказу»{222}.
По словам Харпер, человек пятьсот или около того отделились затем от толпы и пошли обратно на Невский проспект, неся «красный флаг, размеры которого превышали все, что мы до этого видели»{223}. Они с Томпсоном последовали за этой группой вверх по Невскому. Пока группа шла по проспекту, их трижды атаковала полиция и им «приходилось поворачиваться и бежать». Харпер ужасно боялась, что ее опрокинет и затопчет бегущая толпа, если она споткнется, но больше всего она боялась сабель полиции. Она решила возвращаться в «Асторию», но поскольку они с Томпсоном как раз приближались к зданию компании «Зингер», то подумали, что сначала они могли бы на некоторое время укрыться там, в консульстве США. За квартал до этого здания они увидели, что толпа собралась у витрин кондитерской «Пекарь», одной из сети кондитерских в гостинице «Европейская», в витринах которой были выставлены изысканные торты и кондитерские изделия (даже Лейтон Роджерс счел это «необдуманной и провокационной демонстрацией в такие трудные времена»). Толпа некоторое время смотрела на еду, «которая была ей не по карману», затем неожиданно один мастеровой разбил зеркальную витрину и схватил коробку печенья{224}. На шум стеклось еще больше людей, а следом за ними тотчас прибыла полиция и открыла огонь.
Артур Рейнке, американский инженер-телефонист из компании «Вестингауз», офис которой находился в здании компании «Зингер», с ужасом смотрел со своего балкона, как конные «фараоны» налетали на собравшихся людей, «избивая их нагайками», и как в ответ на это «народ загудел, взревел и начал бросать в полицию камни и бутылки». Рейнке хотел вернуться в гостиницу «Европейская», где он остановился, но толпа, собравшаяся у «Пекаря», «буквально заполнившая Невский от края до края…понеслась по улице прямо на меня, в то время как вдали поблескивали штыки, а мимо свистели пули». Сделав глубокий вдох, он бросился бежать к гостинице и, как он сам определил, тем самым «установил рекорд инженерного отдела в забеге на сто метров, добежав до дальнего угла гостиницы до того, как толпа отрезала мне путь», – и все лишь для того, чтобы обнаружить, что двери гостиницы были заперты на засов. Он стал громко стучать в дверь, пока портье наконец не впустил его внутрь{225}. Клод Анэ столкнулся с такой же проблемой, когда попал в толпу около гостиницы «Европейская»: он обнаружил, что «все двери, въезды» и другие средства спасения поблизости, «словно по волшебству», оказались плотно закрыты. С большим трудом ему удалось проложить себе путь сквозь толпу и укрыться в доме возле Аничкова моста{226}.
Бориса не удивило нападение на кафе «Пекарь»; как он сказал Томпсону, по слухам, «там было полно немецких агентов и комиссаров продовольствия, которые каждый день встречались там и решали, какую плату они будут взимать за продукты», поэтому толпа им за это и отомстила{227}. Кафе было полностью разгромлено, были убиты пятеро находившихся внутри посетителей, а также тот мастеровой, который разбил окно. Тела погибших быстро вынесли, витрину кондитерской заколотили, а «наметенный внутрь снег» тщательно вымели, но слухи об этом происшествии распространились по Невскому проспекту, «как пожар», и вскоре достигли Николаевского вокзала, где полиции снова пришлось применить свои замаскированные пулеметы, чтобы разогнать разгневанную толпу{228}.
Беспорядки возле кафе «Пекарь» происходили неподалеку от Англо-русского госпиталя, откуда медсестры видели толпы, идущие вниз по Невскому проспекту от здания компании «Зингер». В тот день медсестры постоянно выкраивали время, чтобы посмотреть на толпу и оказать помощь тем раненым, которых приводили с улицы. Канадскую медсестру Эдит Хеган поразила необычность ситуации: на фронте, как правило, медсестры впервые видели раненых только после сражения, когда тех доставляли в полевые госпитали, а здесь, в Петрограде, «нам стоило лишь выглянуть из окон нашего второго этажа – и мы везде видели беспорядки, раненых и умиравших, падавших повсюду, когда полиция время от времени проходила с рейдами по улицам». Она и еще трое ее соотечественников во второй половине дня спустились к Аничкову мосту, чтобы взглянуть на происходящее поближе, за что получили строгий выговор. Возвращаясь к своим наблюдательным пунктам у окна, они слышали «стрекот пулеметов, которые полиция замаскировала в домах»{229}. Их российские пациенты просили медсестер отойти подальше от окон, так как пули уже начали попадать в госпиталь.
Беспорядки продолжались на всем Невском проспекте до наступления темноты. Примерно в шесть часов вечера Арно Дош-Флеро и британский военный советник находились возле здания компании «Зингер». Им срочно пришлось искать себе укрытие, когда отряд «фараонов», с саблями наголо, выскочил из-за угла на тротуар на Невском проспекте и попытался разогнать толпу, нанося удары обратной стороной клинков{230}. Однако все это было бесполезно: на Невском проспекте в это время скопилось две или три тысячи человек (это была «бегущая толпа»), и Флеро видел, как «фараоны» закололи штыками несколько демонстрантов. Британец Берти Стопфорд[45], вращавшийся в светских кругах, из окна своей комнаты в гостинице «Европейская», одеваясь к концерту, увидел, как «толпа с Невского проспекта, все хорошо одетые люди, бежали, спасаясь, вниз по улице Михайловской; в панике неслись легковые автомобили и сани; все они стремились укрыться от непрекращающегося пулеметного огня»{231}. Он был свидетелем того, как автомобиль сбил «хорошо одетую даму», как перевернулись сани, а возницу подбросило в воздух, и он погиб. Люди победнее жались к стенам. Другие, в основном мужчины, остались лежать на снегу. Многих детей затоптали в толпе, много людей погибло под несущимися санями или же под напором толпы.
Томпсону, Харпер и Борису, которые по-прежнему находились на улице, приходилось то и дело искать себе укрытие{232}. Борис был уверен, что иногда солдаты стреляли холостыми или же в воздух, в противном случае жертв было бы гораздо больше. На поражение огонь вели в основном полицейские из пулеметов на крышах зданий{233}. Манифестанты в ответ использовали любое оружие, которое они только могли добыть: револьверы, самодельные бомбы, различные метательные предметы (бутылки, камни, куски железа, даже снежки). У некоторых были ручные гранаты, привезенные с фронта. В течение всего дня манифестанты обращались к солдатам с призывом переходить на их сторону{234}.
Николай II, находившийся в Ставке русских войск в Могилеве, почти за пятьсот миль от Петрограда, получил известие о том, что обстановка в Петрограде изменилась, в городе происходят беспорядки, хотя Протопопов и не решился передать императору, насколько серьезный оборот приняли события. Николай II полагал, что полиции и войскам было необходимо лишь принять более жесткие меры по отношению к нарушителям порядка, поэтому он не видел смысла возвращаться в Петроград. Вместо этого Николай II отправил телеграмму генералу Хабалову, приказав ему «завтра подавить непростительные с учетом трудностей войны с Германией и Австрией беспорядки в столице». Его жена отнеслась к событиям того дня как к «хулиганским выходкам», «выпусканию пара» рабочими; «юноши и девушки бегают и кричат, что у них нет хлеба, лишь для того, чтобы возбуждать толпу». Она полагала, что, если бы на улице было очень холодно, «они, вероятно, остались бы дома»{235}. Кроме того, у Александры были и более серьезные проблемы: трое из пятерых ее детей (Алексей, Татьяна и Ольга) слегли с корью.
Стараясь как-то отвлечься от драматических событий дня, Флоренс Харпер и Дональд Томпсон вместе с вице-консулом США пошли в тот вечер в Михайловский театр на премьеру французской комедии «Выдумка Франсуазы». Томпсону пьеса показалась скучной, и он вместе с Борисом ушел рано, чтобы еще походить по улицам заводских районов, где, по его мнению, «все было более увлекательно»{236}. Атташе французского посольства Луи де Робьен также был на премьере. Он вспоминал, что императорская ложа пустовала, Николая II не было, равно как и великих князей. Одной из актрис труппы, Полетт Пакс[46], показалось, что все представление было раздражающим, особенно публика, «вся в драгоценностях и в роскошных нарядах», с учетом того, что весь день происходило на улице. На ее взгляд, на постановку никто не обращал внимания: все были мыслями далеко, а аплодисменты были неискренними. «То, что мы делали, было просто смехотворно, – записала она в своем дневнике, – представлять комедию в такое время просто не было смысла»{237}.
Однако Артуру Рэнсому ситуация в городе виделась не такой уж и серьезной. В своей депеше в ту ночь он написал, что большинство людей («в том числе и многие женщины») вышли на улицу просто для того, чтобы посмотреть, как другие устраивают беспорядки. «Все ощущали некое смутное волнение, как в праздничный день, но в воздухе пахнет грозой», – писал он дальше, подчеркнув, что «между толпами людей и казаками установились очень хорошие отношения». Цель беспорядков оставалась довольно «неясной». Артур Рейнке был того же мнения: в ту ночь он увидел, что на улицах было полно народу, но люди просто «любопытствовали», несмотря на в высшей степени провокационные действия полиции{238}. Однако он наблюдал, как к 11 часам вечера, к началу введенного комендантского часа, все они поспешили вернуться домой, на улицах остались лишь «длинные ряды уродливо выглядящих казаков на своих невысоких лошадках, стоявших на некотором расстоянии друг от друга на другой стороне улицы», и большие пятна крови, которые виднелись на белом снегу, являясь «немыми свидетелями» того, что произошло в течение дня{239}. Дж. Батлер Райт навсегда запомнил «всепроникающий запах», который стоял тем вечером на Невском проспекте: это был запах «дезинфицирующих средств и медикаментов первой помощи, которую оказывали раненым на улицах»{240}.
Неугомонный Дональд Томпсон, гулявший по Петроградской стороне, продолжал вместе с Борисом свои поиски новых событий до двух часов ночи, когда они наконец лицом к лицу столкнулись с первым проявлением отвратительного насилия толпы. Навстречу им шла шумная группа, человек примерно шестьдесят, «которые на шестах несли две отрубленные головы». Как сказал Борис, это были головы офицеров полиции. Томпсону довелось увидеть много красного за тот день: красные флаги, красные пятна на снегу, а теперь отрубленные головы. На обратном пути в «Асторию» они увидели еще много тел, а позже Томпсон узнал, что «огромное количество полицейских было убито или тяжело ранено» толпами в Выборге и на Петроградской стороне{241}. Весь вечер в субботу в этих районах стояли крики и стоны, слышалась постоянная стрельба – насилие продолжалось. Филип Шадборн, однако, по-другому воспринимал происходящее в тот день: как важную веху и, возможно, обнадеживающий переход от «одной полосы к другой» – от «черной полосы страдания и несправедливости» к «красной полосе восстания и яркой героики»{242}.
Прекрасным, безоблачным, солнечным воскресным утром на следующий день в городе стояла зловещая тишина, однако в течение ночи генерал Хабалов принял решение применить драконовские меры, чтобы удержать ситуацию под контролем. По всему городу были расклеены новые объявления о том, что все рабочие обязаны вернуться на свои рабочие места к 28-му числу, во вторник, а те, кто имел отсрочку от военной службы, должны быть немедленно направлены прямо на фронт. Было запрещено собираться на улице в группы более трех человек. На заседании Совета министров, которое длилось с полуночи до 5 часов утра, генерал Хабалов заверил собравшихся, что на улицы будет выведено 30 000 солдат при поддержке артиллерии и бронемашин и что им будет приказано применять против демонстрантов самые решительные меры{243}.
Ночью все разводные мосты через Неву были подняты, а к остальным приставлена усиленная охрана, имевшая на вооружении бронемашины и пулеметы. Толпы людей снова вышли на лед, и там скопилось так много народа, что переходить Неву приходилось медленно. В то утро казаков на улицах было меньше, но стало больше полицейских патрулей, а все мосты, связывающие Невский проспект с Екатерининским каналом и реками Мойкой и Фонтанкой, находились под охраной армейских подразделений, которые также контролировали территорию вокруг железнодорожных вокзалов. К полудню многие из этих позиций были усилены пулеметными точками. Можно было также видеть повозки Красного Креста, расставленные в переулках в ожидании неизбежного возобновления насилия{244}. На этот раз Хабалов хотел действовать наверняка и проследил за тем, чтобы на Невском проспекте стояли в основном подразделения хорошо подготовленных гвардейских полков, направленные из военных академий. Все они были хорошо вооружены, у них были винтовки со штыками – власти предполагали, что, как и казаки, солдаты будут неохотно выполнять приказ открывать огонь{245}.
Казалось, в то утро весь город вышел на улицу и пошел пешком, поскольку ни конки, ни извозчики не ездили. Складывалось впечатление, что люди были твердо намерены, несмотря ни на что, попасть в храмы, как обычно, или просто прогуляться по хорошей погоде по Невскому. Семейные пары везли детей в колясках так же, как и обычным воскресным днем. Дети катались на катке в Адмиралтейском саду. Когда Дональд Томпсон вышел из «Астории» с Флоренс Харпер, ему показалось, «что все дети в Петрограде отправились на прогулку»{246}.
Тем не менее большинство магазинов и кафе на Невском проспекте были закрыты, на многих из них были закрыты ставни, другие были поспешно забиты досками{247}. Луизе Патуйе город показался «разворошенным», ее тревожили те изменения, которые внесли беспорядки в жизнь столицы. Несмотря на, казалось бы, беззаботно гулявшие семьи, за ночь атмосфера в городе накалилась и переросла в нечто более мрачное, более обостренное. Как отметил один приезжий англичанин, революция «висела в воздухе». Организация выступлений происходила по-прежнему стихийно, «разрозненно, кое-как»{248}. Власти предупредили иностранных граждан о том, чтобы те не выходили на улицу, но Томпсон и Харпер не смогли устоять против искушения еще раз вместе с Борисом смешаться с толпой на Невском, хотя, как вспоминала потом Харпер, «нам всем обстановка показалась весьма опасной». Люди жаждали новостей, и вокруг всякого, кто мог что-нибудь сообщить, сразу же собирались небольшие группы{249}. Помимо обсуждения, сколько уже было убитых и раненых, самой распространенной темой разговоров (и это неоднократно слышали иностранные очевидцы событий) являлось то, что по мирным жителям стреляли в основном переодетые в солдат и казаков «фараоны». Люди были уверены в этом, потому что «фараоны» «ездили на крупных, ухоженных конях», а лошади казаков были «очень невысокими, косматыми и вообще имели неопрятный вид». Люди сразу же видели эту разницу{250}.
К полудню все выходы на Невский проспект были заблокированы плотной толпой. Люди все прибывали и прибывали со всех районов города и пытались попасть на проспект. Томпсон и Харпер направились в «Медведь», самый популярный французский ресторан на Большой Конюшенной возле здания компании «Зингер». Они хотели успеть пообедать до того, как в ресторане закончится ограниченный запас хлеба. Томпсон был хорошо подготовлен к тому, чтобы запечатлеть возможные события: у него при себе была спрятанная в сумке «гироскопическая фотокамера»{251}. Выйдя из ресторана и отправившись вниз по Невскому, за Аничковым мостом они увидели толпу, размахивавшую красными флагами и распевавшую «Марсельезу». «Эти бедолаги сейчас получат свое», – предрек Томпсон. Они с Харпер повернули обратно, пытаясь найти себе укрытие, – и тут позади взревела толпа. Они увидели, как «пятьдесят человек конных полицейских, переодетых солдатами» набросились на манифестантов и оттеснили их в один из переулков.
Но как только они расчистили место от этой толпы, на мосту уже собралась другая. Какой-то студент взобрался на одну из конных статуй и начал размахивать красным флагом и произносить речь. Томпсон остановился, чтобы сделать снимок, и увидел, как масса людей пошла прямо на «смертельный стрекот пулеметов и треск винтовочных выстрелов». Он увидел, как полицейские привезли пулемет и установили его посередине трамвайных путей. «Раздавался залп за залпом, – вспоминала Харпер. – Было множество погибших, кричали раненые, которых топтала толпа». Вскоре все вокруг лежали плашмя на тротуаре или в снегу, в том числе Томпсон и Харпер. Им казалось, что «сам ад разверзся на Невском», огонь над их головами велся буквально «отовсюду», кроме помещений магазинов позади них. По ним вели огонь также те пулеметы, которые были установлены на крышах зданий, их очереди «поливали свинцом все вокруг»{252}.
Томпсону удалось сделать несколько снимков, прежде чем они с Харпер кинулись прочь. Они разбили окно в магазине перчаток и забрались внутрь в поисках укрытия, а следом за ними туда забрались еще человек десять-пятнадцать, многие из которых были ранены. Томпсон и Харпер увидели, как прямо на их глазах была убита маленькая девочка, которой пуля попала в горло, а стоящая рядом с ними хорошо одетая женщина упала с криком – ей пулей раздробило колено. Выбравшись наружу, Томпсон и Харпер снова были вынуждены броситься наземь – от Аничкова моста из винтовок вела огонь полиция. Вокруг на снегу лежали мертвые и умирающие. Томпсон насчитал двенадцать погибших солдат. Харпер заметила, что женщин и детей среди пострадавших было больше, чем мужчин; всего она насчитала тридцать погибших. Оба репортера пролежали в снегу более часа, они онемели от холода, но были слишком напуганы, чтобы двигаться. У Харпер «появилось ощущение, что она замерзнет насмерть», ей захотелось плакать. Но потом появились кареты «Скорой помощи», которые собирали мертвых и раненых, и американцы поняли, что им повезло: они смогли сделать вид, что ранены, и их подобрали и доставили в безопасное место{253}.
Медсестры Англо-русского госпиталя также видели этот обстрел, под который попали Томпсон и Харпер неподалеку от Аничкова моста. Медсестра Дороти Коттон совершенно точно знала, что беспорядки возобновятся к трем часам дня. Примерно без четверти три персонал госпиталя стоял у окон и видел, как рота солдат лейб-гвардии Павловского полка выстроилась на пересечении Садовой и Невского проспекта (западнее Аничкова моста), ей было приказано очистить улицу. Леди Сибил Грей видела, как солдаты «залегли в снегу и дали залп по людям в толпе», которые упали как подкошенные{254}. Затем с крыши открыли огонь из пулемета, пулеметные очереди «поливали всю улицу», в то время как люди пытались отползти по-пластунски. Другие «со всех ног помчались прочь. Они бросались в переулки, прижимались к стенам домов, прятались за сугробами или за трамвайными стойками». Как вспоминала леди Сибил Грей, это была «совершенно ненужная провокация со стороны полиции».
По воспоминаниям Эдит Хеган, многие укрылись на входе в госпиталь{255}. Ее очень впечатлили казаки, которые скакали вверх и вниз по Невскому, как «охристый росчерк», пытаясь расчистить проспект от толпы. Она видела, как один из них устремился к человеку, который, видимо, руководил толпой, и как этот казак «взмахнул своей шашкой. Я видела, как шашка, описав в воздухе дугу, опустилась, и, затаив дыхание от ужаса, наблюдала, как она аккуратно смахнула макушку шляпы этого человека. Человек при этом, казалось, «ничуть не испугался» и «спокойно пошел дальше, а толпа, не делая различий, шумно подбадривала их обоих». Совсем недавно, добавляла она, «тот же самый казак, возможно, уже отрубал людям головы»{256}.
Когда все успокоилось, люди бросились помогать раненым. Филип Шадборн видел, как «два молодых рабочих в высоких сапогах и черных куртках лежали навзничь, и изо рта у них била кровь». «Когда я стоял над ними и смотрел в их уже незрячие глаза, какая-то женщина склонилась над ними, вглядываясь в их лица, и с содроганием сказала: «Какой ужас! Мальчишки ведь, совсем мальчишки!»{257} Рядом прошли «шестеро мужчин в зеленых студенческих фуражках», они «несли по улице над собой тело на щите для объявлений». Кто-то остановил проезжавший мимо лимузин, заставил двух его пассажиров выйти, посадил туда раненых и велел шоферу везти их в больницу. Шадборн видел, как то же самое произошло и «с двумя частными санными повозками». Повсюду люди уносили раненых и убитых; некоторые тела оставались лежать грудами, пока за ними не приехали повозки и машины «Скорой помощи».
В Англо-русском госпитале все 180 коек уже были заняты ранеными с фронта, и госпиталь мог оказать только первую помощь тем полутора десяткам пострадавших в уличных беспорядках, которых тут же привезли к ним. Как вспоминала Эдит Хеган, многие из них умерли почти сразу после того, как их доставили в госпиталь{258}. Она и другие медсестры сделали для раненых все, что могли, «но ночью пришли представители власти и забрали их всех, кроме двух или трех, которые были уже при смерти, и их нельзя было трогать». Еще восемнадцать раненых были доставлены в здание городской Думы неподалеку от Англо-русского госпиталя чуть дальше вниз по Невскому проспекту, которое студенты помогли превратить в импровизированный пункт Красного Креста. Всю вторую половину дня леди Сибил Грей наблюдала за тем, как по проспекту беспрерывно ездили взад-вперед машины «Скорой помощи». В одну из больниц было доставлено триста раненых. Еще шестьдесят раненых привезли в Мариинскую больницу на Литейном проспекте, а в Обуховскую больницу на Фонтанке – больше сотни человек{259}.
Ранним вечером на Знаменской площади произошло «самое кровопролитное событие революции», как позже его назвал Роберт Уилтон. На этой площади плотная толпа народа с Невского проспекта слилась с другой массой людей, пришедших с Лиговской, большой улицы к югу от площади{260}. Как вспоминал преподобный Джозеф Клэр, пастор Американской церкви[47], который был свидетелем этого события, «местные полицейские чины ездили верхом среди толпы и велели ей расходиться. Собравшиеся знали, что солдаты были на их стороне, и отказывались подчиниться». Перед гостиницей лицом к площади были выстроены солдаты 1-го и 2-го учебных рот Волынского полка. Когда их командир отдал приказ стрелять по толпе, чтобы разогнать ее, солдаты стали просить людей расходиться, чтобы им не пришлось применять оружие, но народ не сдвинулся с места. Разгневанный офицер велел арестовать одного из солдат за неподчинение и снова приказал открыть огонь. «Солдаты стали стрелять в воздух, а офицер разозлился и пытался заставить каждого солдата вести огонь по толпе», – вспоминал Клэр. В конце концов он выхватил свой пистолет и сам открыл стрельбу. Потом «вдруг раздался стрекот пулеметных очередей. Люди не верили своим ушам, но сомнений быть не могло, поскольку в подтверждение услышанного они увидели, как падают раненые и убитые»{261}. Роберт Уилтон тоже видел это: пулемет «Максим», установленный на крыше соседнего здания (вероятно, тот самый, который накануне видел Дональд Томпсон), открыл огонь по толпе. В это время произошло нечто из ряда вон выходящее: отряд казаков, стоявший на площади, развернулся и стал стрелять по пулеметчикам на крыше дома. «Это был настоящий ад», – вспоминал Уилтон, толпа «гневно взревела» и начала рассеиваться за зданиями и по внутренним дворикам. Оттуда некоторые из них начали стрелять по солдатам и полиции. Было убито около сорока человек, сотни были ранены{262}.
«Раскаты братоубийственных столкновений» продолжали разноситься эхом по всему Невскому проспекту до самой темноты. Небольшие группы людей постоянно бродили по округе, некоторые из них были вооружены. Как вспоминал Филип Шадборн, толпа «была взбудоражена и возбуждена», но город был так велик, а улицы так широки, что часто столкновения происходили совершенно независимо одно от другого и, чтобы узнать о произошедшем где-либо, требовалось время{263}. Как заметил один американец, в тот день было «в высшей степени странное ощущение», «в какой-то части города все было совершенно тихо и спокойно, но стоило только завернуть за угол, как можно было увидеть там кареты «Скорой помощи», подбиравшие убитых и раненых»{264}. Артур Рэнсом в телеграмме сообщал, что он «юркнул» за угол, спасаясь от пулеметного огня, и обнаружил, как там «мирно соскребали лед с тротуаров четверо мужчин со скребками»{265}. Дело в том, что было много случайной стрельбы, и при этом никто не знал, где свой, а где враг, и следить за событиями в таких условиях журналистам было и трудно, и опасно.
Как ни была Флоренс Харпер измучена, движимая профессиональным инстинктом, она оставалась на улицах до наступления темноты; по ее словам, «на улицах было так захватывающе интересно!». Вернувшись в «Асторию», она случайно услышала, как толстый торговец обувью из Чикаго сокрушался, что ему ни за что не поверят, когда он «будет рассказывать, сидя за кружкой пива в своем любимом кафе в Чикаго, окруженный благосклонными слушателями», «безумные истории о том, как он шесть кварталов бежал от разъяренных толп и пулеметного огня». «Да меня просто назовут лжецом!» – кричал он. Он застрял в «Астории», возвращаться к себе в гостиницу около Николаевского вокзала ему было слишком опасно, и он провел в «Астории» еще три дня, повторяя свой рассказ о чудесном спасении. «Надеюсь, что его друзья в Чикаго поверят ему», – писала позже Харпер, потому что и сама она, и Томпсон, и многие другие иностранцы являлись свидетелями произошедшего в тот день, «и он был одним из них»{266}.
Точного количества убитых в воскресенье не знал никто: Роберт Уилтон полагал, что их было, по крайней мере, человек двести, другие (например, Харпер и Томпсон) старались отмечать, сколько они увидели убитых и раненых в отдельные моменты столкновений. Некоторые погибли под пулеметным огнем на Невском проспекте и в переулках, а также на Знаменской площади, других затоптали насмерть кони «фараонов» или казаков. Жертв столкновений отправляли куда попало: в больницы и госпитали, на временные перевязочные пункты, в морги или просто домой, к друзьям и родственникам. Точных подсчетов никто не вел. Многие из пострадавших умерли, доказательства произошедшего в тот день были видны повсюду. Роберт Уилтон отмечал: «Я видел сотни гильз, валявшихся на залитом кровью снегу»{267}.
После наступления темноты, когда толпы покинули Невский проспект, солдаты, занятые подавлением беспорядков на Знаменской площади и на Невском, возвратились в свои казармы, обозленные и расстроенные тем, что их заставили открыть огонь по толпе. Роберт Уилтон пришел в посольство Великобритании, чтобы повидать потрясенного сэра Джорджа Бьюкенена, которому только что удалось последним поездом добраться обратно в Петроград из Финляндии, где он недолгое время находился на отдыхе. Он вернулся в самый разгар революции. «Я шел по Летнему саду, когда над моей головой засвистели пули», – вспоминал Уилтон{268}. Сотня солдат Павловского полка, казармы которого находились близ Марсова поля, услышав, что ранее в тот день 4-й роте было приказано открыть огонь по толпе недалеко от перекрестка Садовой и Невского, перешла к решительным действиям. Солдаты были уверены, что это полиция «провоцировала кровопролитие»{269}. Они отправились на Невский, прихватив с собой несколько винтовок и боеприпасы и намереваясь отговорить своих товарищей стрелять по демонстрантам, но по пути их перехватили конные полицейские. Завязалась перестрелка, однако у солдат вскоре закончились патроны, и они были вынуждены вернуться в свои казармы, где и сдались властям. Девятнадцать зачинщиков были арестованы и заключены в Петропавловскую крепость, остальные были заключены под стражу в казарме. На распространение новостей об этом мятеже был сразу же наложен запрет, но информация о нем вскоре все же просочилась{270}.
Актриса Полетт Пакс, возвращаясь в тот вечер обратно в Михайловский театр, гадала, состоится ли представление «Выдумки Франсуазы» или нет. Придя в театр, она обнаружила, что все актеры труппы были взбудоражены и беспрестанно обсуждали сообщения о жестоких событиях этого дня. В тот вечер им совсем не хотелось играть комедию, да и зрительный зал был практически пуст. Однако по правилам спектакль можно было отменить только в том случае, если в зале будет менее семи зрителей. К великому сожалению Пакс, билетов было продано больше. К своей чести, актеры вышли на сцену и исполнили свои роли, «как будто зал был полон»{271}.
Представителями этой небольшой аудитории были сотрудник посольства Великобритании Хью Уолпол и Арно Дош-Флеро, которые превосходно проводили время. Там также была Стелла Арбенина, англичанка, которая вышла замуж за барона Мейендорфа. Когда она приехала в театр, на улицах было «совершенно тихо и спокойно», и она отослала своего кучера и карету домой, чтобы они не мерзли, ожидая ее на холоде в течение двух часов. Войдя в театр, она почувствовала беспокойство и разочарование, обнаружив в зрительном зале всего около пятидесяти человек, хотя французские пьесы обычно собирали аншлаг. Все в тот вечер «выглядели неуместно и как будто извинялись за свое поведение». Пожалуй, худшим моментом того вечера в театре стал антракт, когда всем присутствующим русским офицерам пришлось, по традиции, встать и стоя отдавать честь пустующей императорской ложе, что оказалось «данью пустого уважения» к отсутствующему царю{272}.
Мариинский театр, обычно заполненный до отказа, на представлении балета «Ручей» тоже остался полупустым. Ниже по Фонтанке, во дворце княгини Радзивилл, шел своим чередом долгожданный прием. Каретам гостей, правда, не позволили въехать на Невский проспект, и им пришлось совершить длинный объезд. Шарль де Шамбрюн и Клод Анэ, которые находились среди приглашенных, отмечали, что гости выглядели озабоченными, хотя и «пытались танцевать, невзирая на это». Анэ наблюдал, как танцевать вышел великий князь Борис Владимирович, и спросил себя, не стал ли он свидетелем «последнего танго» этого отпрыска русской аристократии. На приеме был и Берти Стопфорд, жадно вбирая последние капли классического имперского декаданса. Он пробыл там до четырех утра, а затем, когда князь Радзивилл отправил его обратно в гостиницу на личном автомобиле, «случайные пули все еще свистели над головой»{273}.
Морис Палеолог был измотан, поскольку весь день «его буквально осаждали встревоженные представители французской диаспоры», которые мечтали выбраться из Петрограда. Вечером он вышел поужинать с приятелем, не планируя ехать к Радзивиллам. Однако по дороге домой он проходил мимо дворца и увидел стоявшую у ворот длинную вереницу автомобилей и карет. Прием был в самом разгаре, но Морис не стал присоединяться к гостям. Как он отметил тем вечером в своем дневнике, Сенак де Мельян, историк Французской революции, записал, что в ночь на 5 октября 1789 года в Париже также было «много веселья!»{274}.
Когда припозднившиеся гости возвращались с различных вечеринок по домам, они почувствовали, что в городе стало ужасно жутко. Стелла Арбенина заметила это, выйдя из Михайловского театра. Обычно площадь перед театром была полна народу: там сидели в ожидании извозчики, стояли сани и автомобили, чтобы развезти театралов по домам, там же гуляла «веселая толпа закутанных в меха людей». Но в ту ночь площадь была «совершенно пуста», не было ни извозчиков, ни саней, как обычно, и ей пришлось идти домой под лунным светом и при сильной стуже. «То и дело раздавались отдаленные выстрелы, но улицы, по которым мы шли, были совершенно пустынны». Тишина вокруг была зловещей, и «снег под ногами скрипел неестественно громко». Петроград казался вымершим городом.
Клод Анэ тоже заметил этот ложный дух «спокойствия». Петроград был «пустынным, мрачным, почти не освещенным». На каждом перекрестке, охраняя Невский проспект, по-прежнему стояли военные кордоны. То здесь, то там виднелись казачьи патрули, проезжавшие по заснеженным улицам, окутанные клубами белого пара, который валил от спин их лошадей. Как вспоминал Анэ, было такое ощущение, будто идешь сквозь один большой военный лагерь{275}. Норман Армор, допоздна засидевшийся на приеме у Радзивиллов, тоже заметил это, возвращаясь домой на квартиру с видом на Неву: «Я чувствовал себя так, будто я опять оказался во временах Крымской войны», – вспоминал он. Было очень холодно, и «патрули на улицах жгли костры и складывали свои винтовки рядом с ними, так же, как на старинных картинах в Эрмитаже»{276}. Единственным освещением был мощный луч прожектора, установленный на шпиле Адмиралтейства, который скользил вверх и вниз по пустынному Невскому. Проспект в его свете «тянулся вдаль широкой полосой жуткой белизны»{277}.
В Государственной думе в Таврическом дворце весь день шли судорожные заседания. Председатель Думы Родзянко, раздраженный отсутствием ответа от царя, взял инициативу в свои руки и телеграфировал ему в Ставку о серьезности сложившейся ситуации. Он предупредил, что в столице царит анархия, поставки продуктов питания, топлива, а также транспорт находятся в состоянии хаоса. Пытаясь внушить царю ужас перед происходящим, Родзянко утверждал, что правительство «парализовано». Это было, пожалуй, преувеличением и противоречило сообщениям генерала Хабалова, который стремился убедить царя, что ситуация находилась под контролем. Родзянко, однако, настаивал на том, что для разрядки этой опасной обстановки крайне важно незамедлительное формирование нового правительства, к которому народ бы испытывал доверие. Опасаясь переворота в Думе, вмешался премьер-министр Голицын и предвосхитил действия Родзянко по ее роспуску. В ожидании ответа Николая II он приостановил работу Думы. (Николай II, как потом выяснилось, решил, что от него никакого ответа не требуется.) Родзянко был возмущен: он настаивал на том, что Дума является конституционным органом власти в России и приостановка ее деятельности является нарушением российского законодательства. Он призвал своих коллег сплотиться и поддержать его. Как результат, был поспешно организован Временный комитет Государственной думы{278}.
Теперь революция была политически продекларирована как среди представителей власти, так и среди гвардейских полков и истово верных царю казаков. Рабочие, возмущенные безразборчивой стрельбой по толпе, создали свои вооруженные формирования. Весь воскресный вечер они провели, обсуждая планы не только продолжить забастовки и демонстрации, но и захватить оружие, чтобы превратить мирные протесты в вооруженное восстание. «Сегодня с часа дня это воскресенье стало для России кровавым», – написал Дональд Томпсон своей жене, когда он наконец вернулся в тот вечер к себе в «Асторию». Он ходил по улицам по морозу до половины четвертого утра, предъявляя свой американский паспорт, чтобы пройти через баррикады и, время от времени возвращаясь, чтобы согреться. Куда бы он ни пошел в тот вечер, он везде наталкивался на «агрессивного вида толпы». До него дошли слухи о мятеже среди некоторых армейских формирований. «Если это распространится на другие полки, Россия буквально в течение нескольких часов станет республикой», – написал он ей{279}. Теперь все зависело от того, как поведут себя в понедельник настроенные против правительства воинские части, в частности Павловский, Волынский и Преображенский полки. «Мне хотелось бы, чтобы ты отправила мне немного сахара, – добавил Томпсон. – А еще мне нужны таблетки хинина и аспирина». Он чувствовал себя неважно. Но, как оказалось, в течение трех последующих дней у него не будет возможности снова написать ей.
Глава 4
«Случайная революция»
Все воскресенье Лейтон Роджерс и его коллеги из филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка в Петрограде были вынуждены провести в своем офисе на Дворцовой набережной: выходить из здания было слишком опасно. Они сидели там весь день и весь вечер, «прислушиваясь к треску винтовочных выстрелов и к стрекоту пулеметов, гадая, что же все это значит». Им эти звуки казались «хуже, чем это было в действительности», пришел к выводу Роджерс, но они не рисковали без надобности и свет в помещении не включали. Когда стало уже так темно, что они не могли ничего разглядеть, им пришлось прекратить читать и писать письма. К тому времени терпению Честера Свиннертона наступил конец. Коллеги называли его «графом» за вызывающе закрученные усы, которые были под стать браваде этого выпускника Гарварда. Свиннертон вскочил на ноги и заявил с театральным жестом, что они – «замечательная компания американцев» и не должны бояться «небольшой перестрелки». «Что проку сидеть здесь всю ночь? – вопрошал он. – Пуля может влететь в окно и убить любого ровно так же, как и на улице. Я не собираюсь здесь оставаться, я пойду домой, и черт с ней, со стрельбой, и буду спать в нормальной постели. Спокойной ночи!»{280}
С этими словами Свиннертон надел шляпу, пальто и галоши и хлопнул дверью. Но далеко уйти он не успел, так как столкнулся с «каким-то мутным типом», у которого в руках был «довольно большой пистолет, настоящий такой ствол. Не наши курносые револьверчики, а настоящий пистолет, и в его руках эта штуковина мне совсем не понравилась, вот совсем нисколько». Поняв, что он столкнулся с рядовым представителем нового революционного народа, каких много теперь рыскало по улицам с оружием – они с ним и обращаться-то почти не умели, – и видя еще человек пятьдесят или больше поодаль, ведущих беспорядочную стрельбу, Свиннертон решил «дать деру обратно в банк». Его коллеги слышали выстрелы из винтовок и пулеметные очереди, когда Свиннертон ворвался обратно. «Ну, я, пожалуй, пока домой не пойду, – смущенно сказал он. – Там холодно, а здесь тепло»{281}.
В ту ночь, поделив последние сигары и сигареты, они все улеглись как пришлось, накрывшись своими тяжелыми кителями. Но спокойно поспать в такой обстановке – на богато украшенных позолотой диванах под хрустальными люстрами бывшей мавританской гостиной турецкого посольства, располагавшегося в этом здании раньше[48], – было затруднительно, мешало резкое несоответствие пышности этого помещения их нынешней ситуации{282}. Они провели там и весь понедельник, питаясь черным хлебом, щами и чаем. Время от времени кто-нибудь из них выбегал на улицу, чтобы посмотреть, «не видно ли чего», но, обнаружив, что там действительно было на что посмотреть (и даже слишком), снова мчался обратно{283}.
Посол США Дэвид Фрэнсис благоразумно принял к сведению официальные предупреждения об опасности и во время беспорядков в выходные дни не покидал здание посольства. По его просьбе посольству была предоставлена охрана из восемнадцати вооруженных солдат, но посол понимал, что их «надежность» была «весьма относительной»{284}. Его также беспокоило то, что некоторые сотрудники посольства без нужды рисковали, выбегая на тротуар перед посольством, и, вытягивая шеи, пытались разглядеть, что происходит. Он приказал им вернуться в здание и закрыть ворота на засов{285}. И поступил очень правильно, поскольку события принимали такой драматический оборот, что тот день получил впоследствии название «кровавый понедельник». Все происходило так быстро и непредсказуемо, что можно было в любой момент оказаться под перекрестным огнем.
Мэриэл Бьюкенен, гостившая у друзей за городом, в восемь утра приехала обратно в Петроград и была поражена тем, что она увидела. Она обнаружила, что трамваи не ходят, что нет ни одного извозчика и ей с багажом совершенно не на чем доехать до посольства Великобритании. Резко, необратимо изменившийся за время ее отсутствия Петроград ее ужаснул: «В мрачном, сером свете раннего утра город выглядел невыразимо заброшенным и опустевшим, от вокзала тянулись пустынные, голые, отвратительные улицы с покрытыми грязной штукатуркой домами по обе стороны, и после белоснежного сельского простора все это казалось своего рода квинтэссенцией безотрадности»{286}. Но это было еще не все: в самом воздухе города витали страх и напряженное ожидание, отчего ее родители очень тревожились и были несказанно рады вновь увидеть ее дома. Почти все утро Мэриэл провела взаперти, ей «было запрещено выходить на улицу…и она просидела на большой лестнице посольства, собирая любые новости ото всех, кто проходил мимо».
В одиннадцать часов стало ясно, что столица оказалась в гуще революционных событий, поскольку к этому времени беспорядки приняли «угрожающие масштабы» и происходили уже не на Невском проспекте, а на северной оконечности Литейного, возле районного суда, всего в полутора кварталах от посольства США на Фурштатской улице, и еще того ближе к посольству Великобритании на Дворцовой набережной{287}. Несмотря на то что Дэвид Фрэнсис весь день в понедельник просидел за рабочим столом, пытаясь разобраться в бурных событиях прошедших дней и описать их в подробной депеше в Вашингтон, которую, кстати, так и не удалось отправить из-за того, что телефонная линия была перерезана какими-то хулиганами, сэр Джордж Бьюкенен настоял на том, чтобы в 11.30 утра, как обычно, ехать на прием в российское Министерство иностранных дел вместе со своим французским коллегой Морисом Палеологом{288}. Оба дипломата были весьма прямолинейны в разговоре с министром иностранных дел Николаем Покровским, как сообщил Бьюкенен позже в шифрованной телеграмме в Лондон. Бьюкенен заявил, что в такой момент, как сейчас, «прервать работу Думы – сумасшествие», поскольку в этом случае остановить восстание будет невозможно. Покровский заверил, что будет объявлена «военная диктатура», а также сообщил, что Николай II направил с фронта войска для «подавления мятежа», но это лишь еще больше встревожило обоих послов. Им стало совершенно ясно, что Николай II, к сожалению, вновь не пошел на примирение и на какие-либо политические уступки. Бьюкенен был убежден, что подобные драконовские меры и политика репрессий, главным вдохновителем которых был реакционно настроенный Протопопов, не приведут ни к чему хорошему. Они были способны лишь обострить ситуацию, и Россия «окажется лицом к лицу с революцией» в тот самый момент, когда наступил решающий этап в войне{289}. Палеолог разделял опасения Бьюкенена, мрачно размышляя о бурных периодах истории своей страны: «В 1789, 1830 и 1848 годах три династии французских королей были свергнуты, потому что они слишком поздно осознали значимость и мощь тех, кто выступил против них»{290}.
Решающий поворот в событиях фактически наступил уже в первые часы понедельника, 27 февраля, когда армия, как многие и предсказывали, приступила к подавлению мятежа. В три часа утра из своей комнаты в «Отель де Франс» Арно Дош-Флеро услышал «оживленную перестрелку» где-то поблизости. Он оделся и вышел осмотреться, но все дороги были перекрыты, так что он не смог никуда пройти. Однако он утверждал, что звуки выстрелов доносились из казарм Волынского полка неподалеку от места, где река Мойка пересекается с Екатерининским каналом. Ночью, следуя примеру павловцев, некоторые из солдат Волынского полка, получившие приказ стрелять по толпе в воскресенье, приняли решение не подчиняться и подняли мятеж{291}. Во время построения для несения караула некоторые из них повернули оружие против своего командира и застрелили его. Однако им не удалось склонить на свою сторону остальных, поэтому мятежные солдаты направились агитировать другие полки, попутно объединившись со сторонниками из простонародья. Около половины девятого Морис Палеолог услышал, одеваясь, «продолжительный гул», который шел со стороны Литейного моста. Он увидел, как полк солдат приближается к беспорядочной толпе людей, идущих с Выборгской стороны. Палеолог ожидал, что сейчас начнется «вооруженное столкновение», но вместо этого «обе массы людей объединились». «Армия браталась с повстанцами»{292}. Таким образом, уже тем утром был пройден рубеж, после которого не было пути назад.
Объединение армейских частей и революционеров шло нарастающими темпами. Мятежники из Волынского полка направились в расположение батальона Преображенского и Литовского полков, а также 6-го инженерного батальона – все эти части находились неподалеку. Большинство солдат этих полков вскоре присоединились к волынцам, а солдаты 6-го инженерно-саперного батальона даже привели свой полковой оркестр. В тот день командиры Преображенского и Волынского батальонов были убиты своими солдатами; кроме них, погибли также многие другие офицеры. Особенно негативные последствия имело дезертирство солдат легендарного Преображенского полка из казарм неподалеку от Зимнего дворца, потому что они являлись лучшими из старых гвардейских полков, их полк был известен как «главная гордость и защита трона». Он, как и казаки, до этого времени являлся оплотом царской власти{293}. В то утро Дональд Томпсон, проходя через Марсово поле по пути в посольство США, оказался среди ликующих по поводу мятежа солдат: «Солдаты стреляли из винтовок залпами в воздух… Вместо того чтобы относиться ко мне как к врагу, некоторые из них протягивали ко мне руки и целовали меня». У Томпсона при себе был фотоаппарат, и Дональд стал фотографировать. Солдаты с удовольствием позировали, никто и внимания не обратил, когда он остановился, чтобы сфотографировать трупы «двадцати двух офицеров, убитых» во время беспорядков тем утром{294} [49].
В первые часы большинство мятежных солдат, казалось, были дезориентированы и находились словно в ступоре от судьбоносности принятого решения, в течение некоторого времени они не понимали, куда надо идти и что следовало делать, кроме того, чтобы подстрекать к дезертирству солдат других полков. Одна такая группа прорвалась сквозь заграждение, выставленное у места расположения солдат учебного отряда Московского полка, которые охраняли подходы к Литейному мосту, и подошла к казарме Московского полка на Сампсониевском проспекте на Выборгской стороне. Здесь часть полка в конце концов была сагитирована и во второй половине дня присоединилась к ним, захватив полный грузовик винтовок. Единственное сохранившее дисциплину вооруженное подразделение в городе, самокатный батальон, противостоял попыткам агитации и не поддался на провокационные призывы присоединиться к мятежникам{295}. Те же пребывали в такой эйфории, что многие из них просто бесцельно бродили и выкрикивали что-то, подбадривая друг друга и переругиваясь, «как школьники, сбежавшие с уроков». На какое-то время вся инициатива толп, состоявших из солдат и гражданского населения города, сводилась лишь к позерству или к бесцельному столпотворению на перекрестках. Но становилось очевидно, что повстанцам было необходимо вооружаться.
Именно для этого около десяти часов утра группа людей явилась в Старый арсенал в верхней части Литейного проспекта у перекрестка со Шпалерной улицей, где находились Управление артиллерии и небольшой оружейный завод. Эта группа вломилась в ворота Арсенала и убила отвечавшего за охрану помещений пожилого полковника{296}. В это время в здании находился британский военный атташе генерал-майор Альфред Нокс, общавшийся со своими российскими коллегами, он увидел «огромную беспорядочную массу солдатни, заполонившую всю широкую проезжую часть улицы и ее тротуары». Командиров-офицеров среди них не было, вместо этого ими руководил «крошечного роста, но очень горделивый студент»{297}. Нокс и его коллеги сгрудились у окон, им хотелось посмотреть, что будет происходить. Сначала повисла «жуткая тишина», потом раздался грохот – на первом этаже начали крушить окна и двери. Завязалась перестрелка, и толпа хлынула внутрь, убив и ранив несколько человек, охранявших помещение. В безумном неистовстве толпа хватала все подряд – винтовки, револьверы, шпаги, кинжалы, боеприпасы и пулеметы – все, что попадалось под руку. В разграблении увлеченно участвовали и солдаты, и гражданские лица. Перегнувшись через перила лестницы, Нокс наблюдал, как они хватают шпаги офицеров артиллерийского управления, которые спешно покидали здание, а в это время «хулиганы шарили по карманам их кителей, оставленных в гардеробе». Они даже разбивали стекла витрин, чтобы забрать оттуда экспонаты, несмотря на то что эти винтовки были «образцами вооружения других стран, к ним не было боеприпасов, и толку от них никакого не было»{298}.
На Литейном проспекте в это время, около одиннадцати утра, другая толпа нацелилась на ненавистные бастионы царизма – расположенное неподалеку здание Окружного суда и Дворец правосудия, а также прилегающее к нему помещение тюрьмы предварительного заключения. Вскоре ворота тюрьмы были распахнуты, заключенные (в основном ожидавшие суда преступники) были отпущены на свободу, им вручили оружие, и, как только они вышли, здание тюрьмы было подожжено. Окружной суд тоже сожгли, уничтожив все хранившиеся там судебные дела – символический акт, совершенный, несомненно, в интересах всех только что освобожденных заключенных{299}. В большом пожаре погибли не только картотека полиции, но и ценные исторические архивы, относившиеся еще ко временам правления Екатерины Великой. Когда прибыли несколько пожарных расчетов, толпа не позволила им погасить пламя. Французский журналист Клод Анет видел, как «изысканно одетый пожилой человек кричал, заламывая руки при виде горящего здания, из которого вырывались «языки пламени»: «Неужели вы не понимаете, что в огне гибнут все судебные документы, архивы, которым нет цены?» Грубый голос из толпы ответил ему: «Не беспокойся! Мы сможем поделить дома и земли между представителями народа и без помощи ваших драгоценных архивов». Этот ответ был встречен «ревом одобрения»{300}.
Тем временем Дональд Томпсон в посольстве США на встрече с послом Фрэнсисом (показавшимся ему «весьма хладнокровным и собранным») узнал от него о том, что же происходит на Литейном проспекте. Томпсон немедленно отправился туда вместе с Борисом и Флоренс Харпер. Там они увидели «огромное скопище людей, чуть ли не миллион человек, как мне показалось, и эта толпа жаждала крови», вооружившись «самыми разными видами оружия, какие себе только можно вообразить»{301}. Он начал незаметно фотографировать своим потайным фотоаппаратом, опасаясь, что его по ошибке примут за шпиона полиции, но тут он заметил, что английский фотограф, работавший на газету «Дейли мирор»[50], и Клод Анет делают то же самое. Раньше Клод Анет успел сбегать к себе в номер и взять свой фотоаппарат, после чего он начал фотографировать на Литейном проспекте из-за автомобиля, но тут его заметили. Вскоре он стоял прижатый к стене тремя штыками. Солдаты попытались сагитировать Клода, но тут к ним подошла молоденькая студентка и «начала яростно меня обвинять». Он сказал им, что он француз, журналист. Возможно, спросил он, они хотели бы посмотреть документы? «Возьмите пленки, – упрашивал Анет, – но оставьте мне фотоаппарат. Я ваш союзник». События стали принимать неприятный оборот, но в этот момент кто-то подскочил к Клоду, вырвал фотоаппарат из его рук и удрал с ним. Анет был очень огорчен потерей «ценного объектива Герца»{302}.
Томпсону тоже не повезло. Он застрял в круговерти беснующихся толп на Литейном проспекте. Все вокруг него бегали с криками: «Смерть полицейским!» Неожиданно он сам был арестован, и его потащили в полицейский участок. Он показал им пропуск для представителя прессы США, тем не менее их с Борисом заперли в душной маленькой камере, где находилось еще около двадцати других задержанных, а вокруг раздавались звуки выстрелов и пулеметные очереди, крики, и вопли, и «треск ломающихся дверей и звон разбитых стекол». «Стоял такой грохот, какого я в жизни не слышал», – вспоминал он. Там их продержали, пока Борис пытался убедить полицию, что «американец» настоящий. Вскоре после этого в полицейский участок ворвалась толпа и разбила замки на дверях их камеры, они с Борисом и опомниться не успели, как «окружающие стали бросаться к нам с объятиями, стали целовать нас, восклицая, что мы свободны». В приемной участка, выходя наружу, Томпсон «застал невыразимо ужасную сцену»: «на коленях стояли женщины и рвали на куски тела полицейских». Он увидел, как одна из них «пыталась порвать чье-то лицо голыми руками»{303}.
На Литейном проспекте уже творилось «неописуемое столпотворение», полыхали здания Окружного суда и Дворца правосудия, вокруг стоял непрерывный треск перестрелки. С опрокинутого трамвая, как с пьедестала, один за другим ораторы пытались агитировать толпу, но, как вспоминал Луи де Робьен, было «невозможно разобрать ничего вокруг в этом беспорядочном движении охваченных паникой людей, которые бегали туда-сюда»{304}. После давки возле Нового арсенала откуда-то появились три полевых орудия, которыми никто не знал, как управлять; кроме того, с заводов были притащены пушки, траншейные мортиры и большой запас снарядов для них. Все это в спешном порядке было установлено на импровизированные заграждения, сооруженные из груды ящиков, тележек, столов и мебели из кабинетов Окружного суда. С этих заграждений можно было держать под прицелом весь Литейный проспект вплоть до пересечения с Невским. Для обеспечения поддержки на парапете расположенного позади этих заграждений Литейного моста были установлены пулеметы на случай, если с северной стороны подойдут какие-либо верные царскому режиму подразделения{305}. Когда прибыла группа семеновцев, сохранявших пока верность царю, между ними и ротой восставших волынцев начался ожесточенный бой, за ходом которого, группами прячась в переулках и дверных проемах, наблюдали обычные граждане, причем среди зевак было много женщин и детей. Некоторые из них подвергали себя огромному риску, «под сильной перестрелкой спокойно выходя из своих укрытий, чтобы забрать раненых»{306}. Джеймс Хоктелинг видел, что раненых забирали немедленно, стоило им только упасть. После этого на снегу оставались лишь «длинные следы свежей крови». Его поразило и то, что в перерывах между перестрелками штатские заполоняли весь Литейный, чтобы, как обычно, пойти за покупками, и даже выстраивались в очередь возле булочных. Они расходились, лишь заслышав пулеметные очереди. Стремительно развивающиеся вокруг события для многих растерянных граждан были нереальными, «как если бы они смотрели какую-то мелодраму в синематографе»{307}.
Оружия, награбленного из армейских казарм, Арсенала, тюрем и полицейских участков, было так много, что его раздавали всем подряд, так что вскоре толпы штатских разных сословий, рабочих и солдат, ликуя, расхаживали повсюду, потрясая этим оружием и постреливая. Вот как это описал британский инженер-механик Джеймс Стинтон Джонс: «То увидишь, как какой-то хулиган расхаживает с офицерской шпагой, висящей на перевязи, повязанной поверх его тужурки, с винтовкой в одной руке и револьвером в другой, то встретишь мальчонку с большим ножом мясника, привязанным веревкой через плечо. Где-то неподалеку заметишь рабочего, неловко держащего офицерскую шпагу в одной руке, а штык в другой. У кого-то в руках сразу два револьвера, у другого винтовка в одной руке, в другой – ломик. Вот студент с двумя винтовками, перепоясанный пулеметной лентой, а рядом с ним другой, со штыком, примотанным на конце обычной палки. У пьяного солдата в руках остался только ствол винтовки, остальная часть отвалилась, когда он взламывал какой-то магазинчик»{308}.
Артура Рейнке из компании «Вестингауз» очень тревожило, как свободно раздавали оружие и боеприпасы детям: «Было необычно… видеть русского подростка лет пятнадцати, неумело пытавшегося запихнуть магазин в пистолет. Дети расхаживали с огромными кавалерийскими саблями. Часто встречались самозваные гвардейцы-студенты, вооруженные турецкими саблями или японскими мечами с изысканными резными рукоятями». «Даже уличные мальчишки, видимо, подбирали револьверы и палили почем зря в голубей», как заметил другой свидетель{309}.
Офицерам, которые в тот день на улице отказывались сдать оружие по первому требованию, спасения не было. На них нападали даже женщины. Медсестра Эдит Хеган видела, как «толпа женщин преследовала одного заслуженного, увешанного наградами офицера, имевшего поначалу весьма бравый вид. Офицер пытался прогуляться по Невскому проспекту и выглядел очень раздосадованным, когда его преследовательницы отняли у него оружие. Шпага его попала к седой женщине, которая пронзительно выкрикивала, по-видимому, какие-то ругательства в его адрес. Женщина презрительно сломала шпагу о колено пополам, а обломки швырнула в канал»{310}.
К полудню к вооруженным штатским на Литейном проспекте примкнули двадцать пять тысяч солдат Волынского, Преображенского, Литовского, Кексгольмского и саперного полков. Арно Дош-Флеро вспоминал, что на улице собралась плотная толпа, заполонившая все на четверть мили вокруг, «вдохновленная своей верой в себя»{311}. Повсюду среди могучего рева революционного волнения, пения и ободрительных выкриков был виден алый цвет борьбы – наскоро сделанные революционные знамена, розетки и нарукавные повязки, красные ленточки, привязанные к стволам винтовок.
Когда у революционеров появились автомобили, события стали развиваться еще быстрее. Главный военный гараж в Петрограде был взломан, оттуда были вывезены все легковые автомобили и несколько бронированных грузовиков{312}. Были взломаны также частные гаражи состоятельных людей по всему городу, все их легковые машины и роскошные лимузины были конфискованы. Все эти транспортные средства были немедленно обтянуты красными полотнищами знамен, и их стали гонять туда-сюда по Литейному проспекту и по другим улицам. Часто за рулем этих автомобилей сидели неопытные водители, которых бешеная скорость приводила в исступление. В машины битком набивались солдаты, штыки их винтовок торчали из окон. Из разбитых задних стекол некоторых автомобилей высовывались пулеметы. Вооруженные повстанцы лежали даже на автомобильных капотах. Но популярнее всего среди революционеров было разъезжать (и это отчетливо запомнилось многим очевидцам) с оружием наизготовку на широких порожках угнанных легковых автомобилей. Им суждено было стать плакатными образами революции, поскольку в течение ближайших нескольких часов эти бронированные легковые автомобили и грузовики сыграли важную роль в распространении новостей о происходящем. «Громыхая по исполненным сомнения улицам…они несли убежденность в силе». Именно благодаря этим автомобилям и грузовикам «город удалось быстро взять под контроль», по мнению американского журналиста Исаака Маркоссона, репортера журнала “Everybody’s Magazine”. «Пешком этого сделать было бы невозможно»{313}.
В тот день были освобождены не только заключенные тюрьмы предварительного заключения при Окружном суде, но и заключенные многих других тюрем города. Народный гнев был направлен в первую очередь на тюрьмы и полицейские участки. Около полудня генерал-майор Нокс видел, как «солдаты шли нескончаемым потоком… через мост, направляясь освобождать заключенных из Крестовской тюрьмы»{314}. Так называемые «Кресты» (название произошло от формы здания), тюрьма одиночного заключения и прилегающая к нему тюрьма для женщин, были построены в 1893 году на северном берегу Невы у Финляндского вокзала. В «Крестах» могли одновременно содержаться до тысячи заключенных, но к 1917 году тюрьма была переполнена, количество узников превышало две тысячи человек. Удивительно, что относительно небольшой группе людей, около сотни человек, удалось без больших усилий пробиться со стрельбой к коменданту и освободить как политических, так и уголовных заключенных.
Уильяму Дж. Гибсону, канадцу, который жил на Выборгской стороне, довелось увидеть, как вышли на свободу первые из тех, кто был тогда выпущен: «Двое мужчин и одна женщина… ошалело шли по направлению ко мне, держась за руки, как слепые. На них были надеты грубые тюремные одежды, и слезы текли у них по щекам. Они не были старыми, но все трое были практически седыми. Это были политические заключенные, которые сидели в тесных одиночных камерах с 1905 года»{315}. Такое внезапное и нежданное освобождение, когда всякие надежды уже давно были утрачены, было для них шоком, и это ясно читалось на лицах многих других «бледных и дрожащих» политических, когда они выходили на волю после долгого заточения, «очень больные на вид». Их держали в камерах без окон, и дневной свет их слепил. Другие были настолько слабы, что их приходилось выносить или выводить наружу, и они «падали на землю, ползали и целовали ноги своим товарищам, которые их освободили». Некоторые были так потрясены, что просто сидели на снегу и плакали. Пожалуй, самая трогательная сцена освобождения произошла в пересылочной тюрьме за Николаевским вокзалом на Знаменской площади, откуда при царском режиме каждую среду по утрам отправляли приговоренных к сибирской ссылке, в том числе писателя Федора Достоевского в 1849 году. Ссыльных везли в Сибирь по железной дороге, скованных по рукам друг с другом группами по 100–150 человек{316}.
В Крестовской тюрьме, как и в Окружном суде, были конфискованы и сожжены на огромном костре во дворе здания все хранившиеся там дела картотеки полиции, затем подожгли и сами «Кресты». 958 заключенных были освобождены из тюрьмы предварительного заключения на Шпалерной улице, на следующий день были освобождены заключенные из Литовской тюрьмы неподалеку от Мариинского театра. Всех политических заключенных при освобождении радостно приветствовали, тех же, кто был заключен в тюрьму за совершение уголовного преступления, порой «избивали и грозили, что убьют, если их снова поймают за уголовщину»{317}. Однако, как отмечал Босфилд Сван Ломбард, не всем заключенным удалось выйти на свободу, «потому что многие из них содержались в подвальных камерах тюрьмы, от которых в суматохе нельзя было найти ключей». Когда тюрьму подожгли, «большинство из них сгорели заживо, так и не дождавшись освобождения». Спасшиеся выходили на волю «почти раздетыми». Люди в толпе сочувствовали этим «бедолагам» и «отдавали им порой самые невообразимые наборы одежды. Невысокие мужчины были одеты в длинные не по размеру брюки, а высоченный человек изо всех сил пытался втиснуться в слишком маленькие пиджак и жилет»{318}.
Весь этот ужасный день многие свидетели петроградских событий были встревожены растущей анархией и насилием толпы. Позже появились утверждения, что это якобы была «благотворная революция»[51], хоть на самом деле это не более чем миф о февральских событиях, по впечатлениям многих их зарубежных свидетелей. «Было похоже, будто какой-то дикий зверь вырвался из клетки», как вспоминал Нейли Фарсон. Такова была расплата за освобождение ожесточившихся за годы заключения в жестоких условиях тюрьмы закоренелых преступников. Они немедленно бросились подстрекать толпу к эскалации насилия, поджогам и массовым грабежам, что сделало обстановку еще более бурной{319}. Начиная с того понедельника, любому иностранцу стало небезопасно выходить на улицу без какого-нибудь знака сочувствия революции – красной ленточки или повязки. Джеймс Стинтон Джонс в этих целях носил в петлице небольшой флажок Великобритании, а одни супруги-англичане пришили по такому флажку на рукава своих пальто.
Стинтон Джонс также счел разумным подстраиваться под настроение той толпы, с которой доводилось встречаться: «То я наталкивался на толпу, в которой раздавались выкрики: «Боже, царя храни!», то на другую, в которой кричали: «Да здравствует революция!» С какой бы толпой я ни оказывался рядом, я выкрикивал то же самое, что и они»{320}. Неподалеку от здания Государственной думы мимо Исаака Маркоссона проезжал «грузовик, из которого торчали наружу стволы винтовок и штыки». Несмотря на то что он специально ходил в английском плаще и в английском кепи, «в грузовике было столько молоденьких парнишек с револьверами, которые так на меня посмотрели, что я хорошо осознал, что в такое время тебя могут запросто убить». Он был абсолютно уверен, что его «дальнейшее существование зависит от здравого смысла любого из тридцати-сорока взбудораженных мужчин и мальчишек на любом грузовике»{321}. В скором времени на все стало требоваться разрешение или пропуск. «Мне выдали целую пачку бумаг, испещренных печатями и подписями, – вспоминает один британский офицер, – разрешение на ношение шпаги, разрешение на ношение револьвера и удостоверение личности, в котором было сказано, что я всей душой поддерживаю новый режим!»{322}
Как уже довелось испытать на себе Дональду Томпсону тем утром, иностранцев постоянно останавливали по подозрению в том, что они либо полицейские, либо шпионы. Некоторые из тех, кто не сумел достаточно быстро предъявить документ, удостоверяющий личность, были убиты. «Прогуляться пешком от моего дома до посольства было теперь делом нешуточным, – вспоминал сотрудник британского посольства Фрэнсис Линдли. – Бурлящие толпы молодежи, размахивающие ножами, шашками и пистолетами, не становились менее опасными оттого, что я почти не говорил на их языке. Если бы хоть один из них заявил, что я немец, со мной было бы покончено, прежде чем я смог бы что-либо объяснить. Удивительно, что в первые дни революции антигерманские настроения были очень сильны, и некоторые из моих друзей-соотечественников с немецкими фамилиями были убиты»{323}.
В тот день «оружие можно было получить просто так», и было много неопытных и не умеющих обращаться с огнестрельным оружием людей с ружьями и пистолетами. «Их совершенно не заботило, куда было направлено их оружие, когда они пробовали из него пострелять в первый раз». В результате такой неосторожной стрельбы, конечно же, было убито и ранено много случайных прохожих{324}. Некоторые несчастные случаи происходили исключительно из-за глупой бравады: пьяницы и хулиганы устраивали беспричинную пальбу, другие показывали своим подругам, как зарядить оружие и стрелять из него. «Маленькие мальчишки с удовольствием собирали валяющиеся обоймы и бросали их в костры, горевшие у полицейских участков», как вспоминал Джеймс Стинтон Джонс. Подобное развлечение часто заканчивалось взрывом, и дети гибли или получали увечья. Джонсу довелось стать свидетелем одного особенно жуткого инцидента, виновником которого был мальчишка лет двенадцати, который размахивал пистолетом, греясь у жаровни вместе с группой солдат: «Внезапно он нажал на спусковой крючок, и один из солдат упал замертво. Мальчик, не имевший никакого представления о том, как работает механизм этого смертоносного оружия, настолько перепугался, что продолжал жать на спуск, пока не закончились патроны. В его магазине было семь пуль, и он разрядил его весь. В результате трое солдат были убиты, а четверо тяжело ранены»{325}.
Медсестра Дороти Сеймур в час ночи в понедельник записала в своем дневнике, что солдаты Семеновского полка, охранявшие Англо-русский госпиталь, «открыли дверь и ушли к революционерам, не сказав ни слова никому из нас»{326}. Весь день вокруг госпиталя продолжалась перестрелка, как вспоминает Эдит Хеган, «пулеметы беспрерывно стреляли» с крыш всех близлежащих домов и «из самых неожиданных мест», пули «взметали фонтанчики снега, рикошетя по тротуару». Босфилд Сван Ломбард, пробравшись в госпиталь, чтобы посмотреть, как там чувствуют себя его сотрудники, обнаружил, что «все окна разбиты». Он «был очень горд за британских медсестер, которые все остались на своих постах. Они проследили за тем, чтобы их пациенты укрылись под кроватями», а сами стояли, каждая у кровати своего пациента, спокойно относясь к разбитым окнам и завываниям толпы на улице как к незначительным происшествиям»{327}.
Весь день в госпиталь отовсюду с улиц стекались люди, пытаясь спрятаться от стрельбы, и госпиталь непрерывно принимал военных и гражданских жертв перестрелки. Дороти Сеймур и еще четырем медсестрам удалось вернуться к себе домой на Владимирскую улицу, несмотря на то что «полиция палила из револьверов из окон верхних этажей». Но было решено, что другие медсестры не должны так рисковать, и оставшимся пришлось заночевать прямо в госпитале. «Некоторые спали на столах в перевязочных и на носилках», правда, поспать им почти не удалось, поскольку «продолжали приносить много раненых»{328}. Несколько раз за вечер разъяренная толпа врывалась в госпиталь и требовала обыскать здание. Они хотели найти «переодетых полицейских и спрятанные пулеметы», но комендант госпиталя, генерал Лейминг, каждый раз убеждал их, что их тут нет. Он приглашал их осмотреть крышу и напоминал им, что владельцем дворца, где располагался госпиталь, был великий князь Дмитрий Павлович, которого отправили в изгнание за убийство Распутина (и, следовательно, он был на их стороне){329}. Толпа потребовала, чтобы госпиталь вывесил из своих окон флаги Красного Креста, подтверждающие его нейтралитет. Леди Сибил Грей поспешно устроила это следующим образом: «Мы сделали их из старых простыней и шубы Деда Мороза; кроме того, мы вывесили на двери фонарь с красным крестом»{330}. Не успели они все это сделать, как импровизированные флаги были сорваны, ими задрапировали реквизированные автомобили. Многие из медсестер просидели у окна, не желая «что-нибудь пропустить». Для тех медсестер, которые вернулись в свое общежитие, что находилось в двух кварталах вниз по Невскому, на Владимирской улице, как писала Дороти Сеймур, эта ночь была «как в дешевом романе» – они были слишком взбудоражены и не могли заснуть, «полночи простояв у окна», прислушиваясь к «ужасному волнению» на улице{331}.
В понедельник утром французской актрисе Полетт Пакс, к большому ее удивлению, позвонил ее друг из местных и спросил, состоится ли вечером спектакль в Михайловском театре, и если да, то не могла бы она достать билеты. Во время этого разговора Полетт Пакс все время слышала шум толпы и стрельбу на улице неподалеку от ее квартиры в самом центре Петрограда. Она все больше боялась мародеров, поэтому бросилась прятать свои самые ценные вещи. Потом Полетт и две ее русские горничные закрыли все ставни в доме и, как могли, забаррикадировали двери и окна матрацами и грудами подушек. Затем они, перепуганные, укрылись на кухне. Полетт слышала, как по двору приближалась толпа, она слышала их крики и насмешки и приготовилась к худшему. Но они направлялись не в ее квартиру: толпа пришла в поисках двух жандармов, укрывшихся на крыше того многоквартирного жилого дома, где жила Пакс. Оттуда они расстреливали людей из пулемета. Их быстро обнаружили и вытащили на улицу{332}.
Это происшествие было очень характерным – повсюду шла охота на людей. Для полиции настал черный день. Теперь народная ненависть настигла их, и мщение было неукротимым. На улицах почти нигде не было полиции, жандармы как будто испарились. Их теперь везде выискивали, «выкуривали, как крыс», из всех их наблюдательных пунктов и укромных мест{333}. Многие скрывались в частных домах или переодевались в чужую одежду, чтобы их не узнали. Восставшие солдаты были особенно возмущены, когда обнаружилось, что некоторым полицейским было приказано переодеться в форму известных полков, чтобы убедить людей, что армия поддерживает прежнее правительство{334}. Были разграблены полицейские участки и частные дома полицейских и судей по всему городу, все имущество просто выбрасывали из окон: «нижнее белье, дамские шляпки, стулья, книги, цветочные горшки, рисунки, а затем все картотеки и дела, на белой, и желтой, и розовой бумаге – все это летало и трепетало на солнце, как рои бабочек»{335}. Некоторым полицейским удавалось забаррикадироваться на своих участках с запасами продовольствия и боеприпасов, и они держались, пока нападавшие их не одолевали. Немногие продолжали стрелять из пулеметов с крыш домов и с церковных колоколен (они знали, что благочестивые христиане не станут нападать на храмы). Когда же полицейских загоняли в угол, простой люд был к ним беспощаден. Все здания полиции были разграблены, в особенности большой комплекс на Фонтанке, 16, основное помещение Охранки, царской тайной полиции, которое вызывало «ненависть почти фанатичную», поскольку там было собрано много сведений не только о политических, но и о религиозных противниках правящего режима. «Каждый документ, каждая книга, каждый клочок бумаги», какие только можно было здесь найти, были вытащены наружу и торжественно свалены в огромные костры{336}. Всего в тот день было подожжено около двенадцати полицейских участков на Петроградской и Выборгской сторонах, а также в центральной части Петрограда. Обрывки потемневших от времени страниц, с кругами от чашек, с отпечатками пальцев и записями наружного наблюдения, которые так долго составляли основу официальной системы угнетения народа, теперь превратились в груды пепла, оседавшего на снег или летавшего по ветру{337}.
Во время событий Февральской революции множество полицейских погибли при расправах, и установить количество убитых едва ли возможно, об этом не осталось никаких достоверных сведений. Лишь некоторых из них, пойманных самыми сознательными из восставших, доставляли в тюрьмы, хотя «иногда по пути туда толпа прорывалась к ним и забивала их насмерть»{338}. Повсюду можно было видеть, как полицейских хватали на улице и приканчивали на месте – расстреливали, закалывали штыками, забивали дубинками. Их трупы оставались лежать неубранными. «На корм собакам», как говорили некоторые русские. «У них не было шансов спастись, если они не сдавались, – как вспоминал доктор Джозеф Клэр, – и даже в этом случае надежды на спасение почти не было. Мне известно, что в одном месте тридцать или сорок полицейских были просто оглушены ударами по голове и брошены в прорубь – их утопили, как крыс»{339}. Никто в городе не был застрахован от подобной дикости. Мэриэл Бьюкенен вспоминала, что в тот день «несколько английских дам отважились, несмотря на весьма реальную опасность на улицах, прийти, как обычно, на еженедельный вечер шитья» в британском посольстве. Они сидели все вместе «в большой красно-белой бальной зале и разговаривали приглушенными голосами, слушая глухой шум перестрелки, которая шла неподалеку на Литейном проспекте, и обмениваясь впечатлениями от увиденного по пути в посольство. Одна из них повстречала толпу пьяных солдат и рабочих, которые волокли связанного полицейского по замерзшей дороге; другая видела, как на пороге дома застрелили офицера, третья проходила мимо толпы, собравшейся вокруг огромного костра. Ей сказали, что они сжигают сержанта секретной службы»{340}.
Такие сцены безумной жестокости оставили неизгладимое впечатление в душе семилетнего Исайи Берлина, будущего историка, который отчетливо помнил «ужасающее зрелище», когда на прогулке со своими родителями вечером того дня они увидели одного полицейского, «который, очевидно, сохранял верность царскому правительству и, как нам сказали, с крыши стрелял в демонстрантов. Толпа схватила его и тащила куда-то, где его, скорее всего, ожидала ужасная смерть: этот мужчина был бледен, очень напуган и лишь слабо сопротивлялся своим похитителям». «Эта картина, – как много лет спустя писал Берлин, – навсегда сохранилась в моей памяти и внушила мне непреходящий ужас от насилия любого вида»{341}.
Утром того дня, когда на улицах Петрограда творился такой разгул анархии, председатель Государственной думы Родзянко направил срочную телеграмму царю, в которой настоятельно советовал ему немедленно вернуться в город и предупреждал, что «пришел последний час, когда решается судьба страны и династии»{342}. Николай II ответил, что он вернется вместе с войсками для подавления беспорядков. В ожидании его приезда члены Государственной думы пребывали в растерянности: они не знали, что предпринять в связи с происходящими событиями, к которым они оказались совершенно не готовы. В России наступила политическая неопределенность, и питерцев весь день, как магнитом, тянуло к Таврическому дворцу, где заседала Государственная дума. Арно Дош-Флеро дошел туда пешком от «Отель де Франс», следуя за толпой. По дороге он обратил внимание на то, что на улице становится «все больше и больше автомобилей и грузовиков, набитых возбужденными безоружными солдатами и серьезными штатскими с ружьями в руках»{343}. Около часа дня у ворот Думы скопилась многотысячная толпа. Там было множество «одетых в зеленые шинели и зеленые фуражки студентов, многие из них размахивали красными флагами и кумачовыми лентами и слушали революционные выступления», все они стремились выразить свою поддержку формированию нового правительства и ожидали распоряжений, что им делать{344}.
Таврический дворец, изящное здание в классическом стиле с белыми колоннадами, Большим залом для приемов и длинными галереями, бывший дворец любовника Екатерины Великой, князя Григория Потемкина, с 1906 года стал местом заседаний Императорской государственной думы. Но в тот понедельник несколько революционных часов превратили его в некую смесь созданного на скорую руку военного лагеря с политической трибуной предвыборной кампании. Тут в экстренном порядке проводились совещания, посвященные созданию временного правительства, которое должно было взять на себя руководство страной в кризис. Арно Дош-Флеро с большим трудом пробрался в здание Государственной думы и обнаружил, что там полно солдат. «Казалось, что они все были голодны. Они непрерывно передавали друг другу хлеб, сушеную рыбу и чай»{345}. Можно сказать, что «смятение умов во дворце превосходило даже революционную сумятицу за его пределами», весь дворец бурлил от напряжения и волнения, туда прибывали один полк за другим. Здесь, «выстроившись в четыре шеренги во всю длину Екатерининского зала», главного зала и галереи Государственной думы, войска приносили присягу новому правительству. Родзянко обращался к каждому полку, по очереди призывая их «сохранять дисциплину в рядах войск», подчиняться своим командирам и спокойно возвращаться в казармы, оставаясь в готовности на случай, если правительству понадобится их помощь{346}.
Около половины третьего пополудни в полукруглом главном зале собралось огромное количество умеренных и либеральных членов Государственной думы для реорганизации Думы под руководством Родзянко – в надежде, что реформированное, конституционное правительство еще можно спасти от катастрофы. В тот же вечер в конце концов был избран Временный исполнительный комитет в составе двенадцати человек, которые должны были взять ситуацию под контроль. Одним из первых указов было распоряжение об аресте членов Совета министров – Верхней палаты Государственной думы и оплота старого режима, которые проводили совещание в Мариинском дворце. Некоторые из них уже подали в отставку, в том числе премьер-министр Николай Голицын, другие скрывались, и революционные патрули теперь приступили к их поиску и поимке.