— Есть немножко. Край такой, карбонарский, много свободных образованных людей. Не подмяли еще. Хотя и дикарства много, женщинам трудно получить образование. Только акушеркой и учительницей удается пока. Очень важно найти гуманный путь между западом и востоком. Запад разрешает быть индивидуалистом, но и более требователен к каждому. Восток медлительный, спокойный, но каждый должен раствориться среди других. У Востока глаза на затылке, равнодушные, сонные.
Ходжаев любил размышлять вслух, говорил тихо, как будто сам с собою. Он относился к истории с печалью беспомощного доктора. Не ладилось у человеков, не получалось, как ему хотелось бы, бережно, осторожно, разумно. Он хотел, чтобы как у Бога, который посмотрел на содеянное, и увидел, что это хорошо.
Лизе было интересно слушать, но ей всегда надо было одновременно что-то делать руками — лущить горох, кукурузу, штопать, вязать, ей уже не сиделось просто слушать.
Гостили еще несколько дней. Ходили на собрание. Русский агитировал за колхозы.
И вроде соглашались, что надо, трактора привезут, общее поле. И не соглашались — таджикское, узбекское, уйгурское, за рекой кашгарцы. Всем не угодишь.
Лиза бегала с детьми на хауз — пруд, привыкала ходить босиком, земля уже прогрелась. Прыгали в воду с веревки привязанной к толстым веткам орехового дерева, огромного, с широкой кроной, полной гомонящих птиц.
На дорогу им дали сушеной баранины, конской колбасы, орехов. Мясо завернули в несколько слоев газет и тряпку, чтобы не пахло привлекательно, а то нападут и украдут. Времена несытые.
В Коканде погуляли по улицам, город надеялся быть гордым, зажиточным, с бульварами на французский манер, с набережной для степенных прогулок вдоль быстрой холодной реки. Лиза опять поразилась, какое все пыльное, неухоженное, разбитое, не нужное новой власти.
— Была маленькая самостоятельная столица. До революции — оживленный город, европейские банки, французские магазины. За двадцать советских лет пришел в запустение, скоро засыпет песком вместе с красноармейцами, — печально шутил Ходжаев, — а ведь казалось бы, должно быть иначе при народной власти. Кто успел — уехали, армяне, евреи, немцы, самые предприимчивые. Остальных угнали в лагеря.
Лиза удивлялась, сколько таких мест раскидано по свету, маленькие европейские декорации, игрушечная европейская жизнь на три-четыре улицы вперед и обратно. В Вене, когда она была маленькой девочкой, город казался ей бесконечным. Красивые улицы, долгие ряды солидных домов, гремел трамвай, автомобили объезжали медлительные конные экипажи, уличные фонари желтели в осенних сумерках, теплые кафе с высокими зеркалами по стенам, с запахом кофе, ванильного шоколада, толпы нарядных аккуратных людей. Она жила там, гуляла, каталась на карусели, сидела в кондитерских с няней и с матерью. Казалось, каждая прогулка — новая улица, неизведанное место. Их много, хватит на годы вперед.
А здесь? Несколько коротких улиц, нищая неуверенная жизнь теснится за грязными голыми окнами. Полчаса прогулки, и разбитая мостовая обрываются узкой неровной дорогой, серыми стенами без окон, чужим непонятным миром. Иногда ей снилась Вена или Москва, или незнакомые европейские города, и она просыпалась в слезах. Острое чувство несбывшегося охватило ее здесь, в Коканде. В Ташкенте она была занята: работа, университет, цели жизни, вечное вперед.
А тут она бесцельно гуляла среди жалкого миража своего детства.
Когда она вернется в свою Москву, или в свою Вену? Никогда? Или через много лет, старая уже, накануне смерти, когда жизнь не имеет значения? Ей придется ходить взад-вперед по этим коротким улицам, иллюзиям ее европейского мира. Это ее лекарство, временная анестезия, погулять немного и потом уйти в пыль, в песок, в горячий ветер.
Лиза снимала калоши на терраске и прислушивалась к разговору. Эльвира говорила об их одноруком соседе Владимире. Говорила быстро, как всегда нервно: ты понимаешь, что девочку пора знакомить перспективно. Чтобы замуж, чтобы защитник был, не приставали, уважали. В наших местах это важно. Он ей не пара.
Ходжаев возражал: рано ей о мужьях думать, доучится, и о мужьях подумаем. А сейчас надо без романов. И Владимир наш в самый раз: и рыцарь, и без романов.
— Он человек хороший, воспитанный, но она девочка неопытная, влюбится, чего доброго.
— Я слышала, — вошла в комнату Лиза, — у нас дружба. Не более того. Я к романам не готова, разве что читать, — рассмеялась она, — рыцарь, да, он рыцарь, без сомнения.
— Ну вот и хорошо, хорошо.
Разговор про однорукого соседа Ходжаевы заводили не впервые. Он нравился Лизе, пожалуй, первый взрослый, который и не отец, и не учитель, равный. Она тайком рассматривала его, когда он в сумерках мылся во дворе. Его левая рука кончалась чуть выше локтя, и конец напоминал странную кожаную розу, сморщеную, сухую. Владимир был очень худой, с редкими седыми волосами на груди и плечах. Спина в шрамах, как будто стегали плетью. Мускулистая здоровая рука с обкусанными ногтями. Она наблюдала его ежедневную жизнь с любопытством натуралиста. Зажав ботинок между коленями, продевал веревку как шнурок, чистил зубы золой, держал ее в жестяной коробке. Двигался быстро, точно. Видно было, что руки лишился давно, приноровился. Ел мало, в гостях у Ходжаевых вроде чувствовал себя свободно, но отказывался от добавки. Эльвира беспокоилась, что не ест: откуда силы будут?
— Окутан тайной увечья, глаза его печальны, волосы его посеребрены ранней сединой, — Лиза думала о нем словами рыцарских романов.
Она любила читать про Дон Кихота, Айвенго. Жалела, что Дон Кихот старый такой, и должен быть смешным. Ей не хватало иронии на Дон Кихота. Вот явился Владимир, рыцарь печального образа, такой похожий, и жалкий, и достойный.
Она всегда нуждалась в обяснении словами своих чувств, ситуаций, особенно сейчас, в одночасье став одинокой и взрослой. Раньше она записывала в тетрадку стихи, цитаты из книг, но перестала теперь. Сложила тетрадку в сундук, иногда доставала полистать. Какая глупая была, мудрости капитана Блада, прямолинейности Тимура Гайдара вперемежку с цитатами Мадам де Скюдери, непременно Гамлет, непременно король Артур. Лиза взрослела. Ясные назидательности, подвиги и просто советы ежедневной полезности сменялись сетованиями, красотой любви до гроба. От пионеров к рыцарям, а потом?
После ночных дежурств, когда не было занятий с утра, Лиза ждала Владимира у ворот больницы. Как бы нечаянно, вот сидела отдыхала, просто так, а тут он появился из своей котельной. Вместе шли домой. Разговаривали о книгах, о городе, не касаясь личного, семейного, не задавая лишних вопросов. Лишние вопросы — эти слова она усвоила быстро. Не задавать, не отвечать.
Много простого, обыденного подпадало под эту странную категорию. Люди старались меньше знать друг о друге, чтобы не вступить на шаткий камень, где надо самому определиться, предать или нет потом. Лишние вопросы создавали неизбежную неловкость.
Мастером неявных вопросов и намеков был противный сосед Матвей. Как бы в надежде, что человек расслабится и скажет лишнего.
— Вы, Елизавета Темуровна, не водились бы с этим одноруким, смотрю я и переживаю, он вам не пара. Чем же он вас развлекает, какими рассказами?
— Какое вам дело до меня, кто мне пара, а кто нет? — Лиза отвечала ему дерзко, смотрела сверху вниз на него.
— Я профессора уважаю и люблю, и семью его, вас как племянницу хотел бы предупредить, темный он человек, не знаю прошлого его.
— Я вашего прошлого тоже не знаю, и не интересуюсь, кстати.
— Ну как хотите, Елизавета Темуровна, я же от доброты говорю, от заботы.
И уходил как-то боком, ей хотелось толкнуть его, плюнуть, и вместе с тем гадливая жалость поднималась внутри. Вот так живет, подлизывается, и намеками угрожает. Не хотела признаться себе, что он пугал ее, ей было унизительно от своего страха. Сразу вспоминала заплаканную Эльвиру, ее дрожащие руки после его вкрадчивых визитов на чаепития. Ей хотелось, чтобы он внезапно удобно умер, уехал, исчез. Хотелось ведьминой силы только подумать, махнуть рукой — и все, нет его. Как странно, не волшебства вернуть Владимиру руку, или успокоить Эльвиру, или воскресить родителей и прошлую жизнь с ними, нет, а злой силы умертвить. Почему? В семнадцать лет уже не надеяться на чудо? Школа и комсомол не допускали чудес. Простой путь труда, усилий, подвигов, и вот ты на вершине. К добру есть прямой ясный путь. И среди этого ясного пути таилось несчастье, которого можно избегнуть только… Как? Только наказывающим чудом. Злым колдовством.
По утрам, когда она с Владимиром входила во двор, сосед Матвей иногда сидел на лавке, чистил ботинки. Вставал, церемонно кланялся, расспрашивал, как работа.
Владимир смеялся: ночь была божественно тиха, ничего не украли, только в сумерках зашло белое привидение, пожевало уголь и с отвращением выплюнуло.
Лиза отвечала серьезно: никто не умер ночью. Спасибо, все хорошо.
— Вот и прекрасно, светлое утро после тихой ночи, что еще желать надо?
— Да вы поэт по утрам, Матвей, лирический.
Сосед Матвей подобострастно улыбался: наизусть помните из наших русских поэтов, это хорошо.
Утренние прогулки беспокоили Эльвиру. Она не удержалась, зашла к Владимиру: не смущайте девочку. Она влюбилась. Мы, женщины, по-другому подходим, особенно здесь, на Востоке. Нам нельзя просто так влюбляться, нам надо на будущее.
— «Ее любил я, как сорок тысяч братьев». И если я не буду ходить вместе с ней с работы, она будет счастливее? Вот сейчас, когда она еще одинока, будет счастливее? Пусть одна ходит, да? Вы скажите прямо, я могу уехать жить в другое место.
— Ну что вы, нет, конечно. Не слушайте меня, я иной раз нелепое говорю от разных беспокойств. Даже сформулировать не могу сама, от чего именно нервничаю. Простите великодушно.
— Эльвира Ахмедовна, не беспокойтесь, детские влюбенности не мешают будущей взрослой любви к другому. Я друг, только друг.
Лиза продолжала прогулки с Владимиром, Эльвира продолжала беспокоиться. Предложила пойти в кино всем вместе, она хотела посмотреть на их дружбу со стороны.
Кинотеатр «Родина» был совсем новый. Построенный как огромный узорчатый бункер, но с колоннами по всем четырем сторонам, гербами, рельефными ромбами на стенах. В это здание стиля величавой угрозы вели широкие неудобные ступени, наверху полоскался обязательный флаг.
— Московское понимание наших традиций во всех красе, — сокрушался Ходжаев, — помесь древнеегипетского храма с кубическим танком. Ну почему эти сетки считаются тюркским национальным орнаментом? Архитекторы никогда не были у нас в Хиве, в Самарканде? Я на все смотрю с археологической точки зрения. Вот когда откопают наше время, что будут думать?
— Наше время — это бараки и братские могилы, особенно в преддверие грядущей войны, — заключил Владимир.
— Ну прекратите портить настроение, и вообще, я боюсь ваших разговоров, — шипела Эльвира, — посмотрите вокруг: все радостны, тут прохладно, удобно. И да, красиво, я люблю просторные высокие здания.
Зал был действительно удобный, с вентиляторами, с большим экраном, в фойе продавали лимонад, бутерброды, печенье. Играл маленький оркестр. Музыканты в костюмах и галстуках, с ними молодая певица в узбекском платье, но довольно коротком, согласно решительной советской моде. Не в шароварах, голые ноги без чулок, туфли на каблуках.
Пела на узбекском и русском советские песни, прищелкивала пальцами в ритм. Ей апплодировали, не хотели отпускать.
Владимир пытался отдать Эльвире деньги за билет, но она отказалась. Купил всем лимонад перед сеансом.
Лиза обычно волновалась, она в детстве боялась большого темного зала, этих мятущихся огромных теней на экране, утомлялась от однообразной дешевой музыки, сопровождающей натужное кривляние огромных растянутых лиц, от неестественных голосов. Все нарочито, все слишком, все быстро-быстро. Жизнь, страсть, смерть за полчаса.
Но сейчас к обычному ее волнению примешивалось любопытство: как смотрят кино Ходжаевы? Эльвира всплакнет, а Ходжаев будет гладить ее по руке и утешать? Владимир? Будет посмеиваться? Всегда спокойный, не пойман на крючок чужих страстей? Как они выглядят со стороны? Родители со взрослыми детьми или с дочкой и ее мужем, или ее женихом? Нарядные женщины, свежевыбритые лица мужчин. Пришли, как на праздник.
Перед фильмом показывали кинохронику. Строительство канала, вождь с ликующими пионерами, люди строем идут за танком, люди строем с кирками и лопатами.
Потом Германия, люди строем, их вождь с ликующими детьми, опять люди строем, но уже с ружьями, по краям улицы — люди бросают солдатам цветы. Внизу подрагивал текст: 18 мая 1939, независимая Словакия.
Зрители аплодировали, некоторые выкрикивали: Якши, хорошо!
Потом на экране замелькали рваные серые полосы, включили свет.
— Ну что, минуты роковые никак не иссякнут? — усмехнулся Владимир.
Эльвира зашикала на него: вот лучше поесть, чем поговорить, достала из сумки урюк.
— Угощайтесь, дома обсудим.
Фильм был громкий, военный, про летчика, попавшего в плен к диверсантам. Снимали его здесь недалеко в горах. Это были родные места зрителям, они переживали, некоторые вскрикивали. Лизе временами тоже было страшновато, когда самолет летел прямо на зрителя, когда делал мертвую петлю в воздухе, она хватала Владимира за руку, но быстро отдергивала. Стеснялась своего страха, странной публичной близости в темноте и грохоте.
— Лиза, не бойтесь, деточка, это ненастоящее.
— Я не деточка, просто слишком неожиданно громко. Я не люблю шум.
— Не деточка, нет, прекрасная нежная дама.
— Да, так лучше.
И Лиза чувствовала себя взрослой, усмиряющей дракона.
Потом гуляли в сквере, ели мороженое.
Домой шли неторопливо, впереди мужчины, сзади Эльвира с Лизой. Эльвире кино не понравилось, эти новые военные фильмы пугали ее. После них ей хотелось забиться в угол дивана, заснуть, выключить внутри тревогу.
— В следующий раз пойдем на немецкую картину, про девушку, которая продавала цветы и пела. Их не возьмем, — показала она на мужчин.
Дома пригласили Владимира к чаю, пока Лиза ставила чайник на кухне, он спросил Эльвиру: я выдержал ваш экзамен?
— Да, да, — поддержал мужскую солидарность Ходжаев, — что теперь скажешь, Эличка?
Эльвира смутилась: я не понимаю ваших вопросов, не понимаю. И на такие картины я больше не хожу.
Иногда Лиза с Володей шли домой через Алайский базар. Небольшой, пара крытых прилавков на деревянных столбах, покрашенных синей краской. Под ними ночевали бродяги, накурившиеся анаши беглые подростки и старики. Милиция шугала их, но лениво, жалели, подкармливали.
На площади стояла мазанка без двери, где продавали мясо, накрытое марлей. Над ним вились мухи, жужжали. Покупателей было мало, утром развозили зелень на арбах, каймак, молоко.
Лиза не любила базар, стеснялась и своей устроенной жизни, но и своего отвращения к безысходной грязи, лохмотьям попрошаек, к этому миру неудачных чужих. Страх перед этой непредсказуемой толпой пересиливал сочувствие. Она стыдила себя: я врач, я не должна отворачиваться от них, они несчастны. Но понимала, что помочь им не могла, и привычка тратить жизнь на рациональное, действенное усмиряла неудобные чувства, и она ускоряла шаг.
Владимир любил проходить через базар. Некоторых бродяг знал по имени, иной раз давал им мелочь.
— Я был среди них, Ходжаев помог выбраться. Не презирайте их.
— Я не презираю, я поняла, что мне хватит сил только на свой путь, не на все человечество. Лечить тело, а уж с душами — это не мое. Я себя-то не понимаю среди людей, других тем более. В детстве жила среди хороших правил, до сих пор страдаю от простоты жизни.
— Вы, Лиза, по молодости слишком серьезны. Это пройдет.
Они уже почти вышли из базарных ворот, как вдруг на нее налетел мальчишка лет тринадцати, выхватил сумку. Владимир поймал его за руку, но тот увернулся, с ним еще двое оказалось, ударили по ногам подсечкой, Владимир упал, толкнули и Лизу. Торговцы закричали: милицый, воры. Но их и след простыл, метнулись под прилавки в разные стороны. Где-то недалеко раздался свисток. Уже бежал к ним милиционер.
Лиза вскочила быстро, Владимир пытался подняться, старался не смотреть на нее.
— Не защитил вас, простите меня. Рук не хватило.
— Володя, вы рыцарь, вы мой поверженый рыцарь.
Она намочила в арыке носовой платок, смывала кровь с его лица осторожными движениями врача. На голове оказалась небольшая рана. Сорвала подорожник, промыла, помяла, приложила к ране. Зажала платком.
— Я сам, спасибо, Прекрасная Дама. Теперь я должен поцеловать ваш платок и удалиться в пустыню от стыда. Искупить смертью от сарацинской сабли.
Вдруг он сел на землю.
— Вы идите, я отдохну и потом приду.
— Я вас не оставлю тут. Вам плохо?
— И помер рыцарь бедный… Бледный…на Алайском базаре… Уйдите, пожалуйста.
Она отошла на несколько шагов, села на край арыка.
Он закрыл глаза, посидел на земле, с трудом поднялся.
— А, вы еще здесь?
— Конечно. Стерегу сон рыцаря. Вы сможете идти? Обопритесь на меня, я буду ваш конь верный игогоооо! Смотрите, что я нашла, вполне можно опереться, — Лиза протянула ему кривую толстую ветку.
— Попробую.
— Опирайтесь, одной рукой на меня, другой на палку.
— Другой? — засмеялся он, — другая рука, приди ко мне!
— Простите, я машинально. Опирайтесь на палку, я а поддержу вас.
— И брел поверженный чернью рыцарь в объятиях прекрасной дамы среди полей, ручьев и птиц до замка своего…
— Ну вот дошли уже, вот замок наш!
Доплелись до скамейки во дворе, она нащупала его пульс — вам бы надо к врачу. Я добегу до аптеки, вызову перевозку. У вас больное сердце, явно.
В голове перебирала диагнозы, стенокардия, явно стенокардия.