Лизе нравилась ташкентская зима. Воздух был сухой, хрустящий. Дни ясные. Вдалеке блестели горы, среди голых прозрачных деревьев темнели карагачи. Окна домов светились теплым оранжевым светом. Вечерами улицы были пустынны, только на остановках толпились люди. В старом городе в махаллях было темно, во многих узбекских домах были только керосиновые лампы.
Больных прибавилось, старики с воспалением легких поступали почти каждый день. Зима пролетела для Лизы быстро, и в феврале она почувствовала, как сильно греет солнце, как резко стремительно наступает весна. Открывали заклеенные на зиму окна, чистили двор от старых листьев и мелкого мусора зимы.
Как-то раз во дворе к ней подошел сосед Матвей.
— Елизавета Темуровна, как у вас жизнь проистекает? Я слышал, вы на врача учитесь? Похвально. Кстати, я работаю в ведомстве, где помогают. Понимаете?
— Кому помогают?
— Помогают государство поддержать, а оно уже и помогает остальным гражданам. И вам, Лиза, помогает.
— В НКВД что ли? — неострожно ляпнула Лиза, и сразу осеклась, вспотели руки, обдало жаром.
— Какая вы прямая, Елизавета Темуровна, смущаете меня. Я вообще-то с просьбой к вам, у меня жена кашляет сильно, не спит, можно попросить вас посмотреть ее, вы ведь уже почти врач.
— Можно, пойдемте.
Дверь в его квартиры находилась в конце двора, где уборные. Дверь обита рваным дерматином, за ней сразу тюлевая занавеска, окна терраски закрыты бумагой, через нее проникал желтоватый свет.
Чтоб никто его не видел, как копошится. Лизе было и любопытно, и неприятно в его квартире, как будто в тайной зловещей яме. Воздух был затхлый, непроветреный. На подоконниках бутылочки с лекарствами, коробки с порошками, алоэ, зеленоватые потроха гриба в банке.
— Вот лекарства выписывают, она пьет, но помогают слабо.
— И где ее лечат?
— В больницах она не любит, дома лечится.
Прошли через комнату с портретами вождей, Сталин самый большой, в раме. Остальные плакатные, без рам, прибиты гвоздями. Ботинки в ряд начищенные, старый военный китель висел на видном месте, как икона.
Стопки газет, книги, этажерка с папками. Наверно, на соседей заведены. Каждый день записывает: разговаривал у колонки про погоду и урожай, а потом сомневался в победе социализма…
Лиза хотела спросить, но не решилась, боялась, что не сдержит иронии. Комната походила скорей на кабинет чиновника, чем на жилье. Двери в заднюю комнату не было, ее отделяла ситцевая занавеска.
Каморка с кроватью, этажерки с фарфоровыми собачками, сундуками, салфетки на всем, кружевные, вышитые. В ней стоял привычный больничный запах, на кровати лежала на боку маленькая худая женщина, сложив костлявые руки, как скрюченная больная птица, испуганно таращилась на Лизу. Кашляла, дергаясь всем телом.
— Вот, Марьям, доктор пришел.
Марьям замычала, закрыла лицо руками.
— Она редко разговаривает, испугалась особенного события и с тех пор молчит, двадцать лет уже, сама с собой говорит иногда, а так нет почти.
Лиза пощупала пульс, осторожно завела стетоскоп за вырез застиранного халата. Дышала чисто. Кашель ее был горловой, сухой, верхний кашель.
Горло посмотреть не удалось, Марьям закрывала лицо руками.
— Когда последний раз врач приходил? Ее надо обследовать, вы держите взаперти, ни свежего воздуха, ни лечения. Сколько уже тут живу, ни разу ее во дворе не видела.
— Она не хочет выходить, она сторонится.
Соосед поманил Лизу выйти в другую комнату.
— Так позовите психиатра. Я организую.
— Нет, не надо, она не сумасшедшая, зашептал Матвей, — она боится, просто боится. Вот Эльвира ваша Ахмедовна тоже полная страхов дама, так и моя жена. Травмированная женщина.
— Эльвира же не сидит безвыходно в комнате, на работу ходит, лекции студентам читает и вообще, или это вы ее запираете?
— Ну как же можно так, запирать? Я бы рад с ней в парк сходить, газировки попить, прогуляться. Она не решается.
— Не пойду, — вдруг отчетливо закричала из комнаты Марьям, — не хочу их видеть. И жить среди них не хочу.
— Не пойдем, никуда не пойдем, — Матвей вернулся в комнату и обнял ее, — не бойся, взбил подушки, бережно уложил ее, — Елизавета Темуровна, пойдемте, покажу лекарства ее.
Они вышли на терраску. Лиза просматривала банки и порошки. Успокоительные, от кашля, горчичники, привычный домашний набор.
— Зачем вы меня позвали? Ей нужен врач, невропатолог, если психиатра боитесь.
— Так посмотреть, познакомиться, чтоб не пугались нас. Мы не супостаты какие-нибудь, жену люблю и жалею. Живем скромно. Это впечатления только, что неблагонадежные, за тайны держимся.
— Так похоже вы меня боитесь, раз мое мнение вам необходимо?
— Ну что вы, Елизавета Темуровна, кто ж докторов-профессоров боится… Давно тут живу, сколько жителей сменилось. Профессора вашего берегу, вот брат его не удержался, в газетах писал разное. Сгинул. Кто ж знает где? Вам не рассказывал? Им помогать надо, профессорам, как флажки по жизни расставить. Куда ходить, на что смотреть, как говорить. Тут мы и пригодимся. И вас сбережем, и сами как-нибудь. Спасибо, что пришли, заходите еще, вот Марьям привыкнет к вам, может и выйдет из добровольного заточения.
Лиза вышла в недоумении.
— Достоевский персонаж наш сосед, — засмеялся Ходжаев, — когда подселили его, он знакомиться ходил в каждую квартиру. Везде загадочно намекал свои полномочия. Лебядкин такой, или Верховенский, младший Петруша.
— Может он такой же сумасшедший, как и его жена? И ни в каком НКВД не работает? Бедно у него, да и сам он странный. Зачем им, энквэдэшникам, такой нерешительный?
— Кто ж знает? Может затем и нужен, чтоб собеседник расслабился с дурачком? Но вот сосед у нас был, машинист, с ним дружил вроде, а потом взяли. И взашей этого Матвея вытолкать хочется, но нельзя. Поджилки не дают.
— Он на вашего брата намекал, спрашивал, если рассказывали что-нибудь?
— А, так он знает. Изучил соседей до седьмого колена! Султан, мой брат, юрист был, еще до революции. В Харькове на юридическом учился, куда иноверцев принимали еще при царе. Революционных идей не избежал, но большевизма не принял. За что в Соловки пошел одним из первых. И там в тюремной стенгазете писал, полемизировал. Не замолчал, никак не замолчал. Говорят, его скинули в прорубь с раската — с ледяной горки. Обычай такой в Древней Руси — скинуть с раската. Вроде как не убили, просто скинули, а там уж как выйдет, выживет убогим — прокормим, значит святости исполнился. А нет, так в ад прямиком. Султан, похоже, в ад прямиком. Из советского ада в древнерусский ад. У меня вообще семья разная. Есть ушедшие к британцам в Афганистан, есть жертвы басмачей, большевики есть, я вот, например. Ты не бойся, тут во все времена спокойней укрыться, переждать, с голоду не помереть. Лиза, скоро начнется война, нам нужно много сил и терпения. Лучше тебе не забивать голову семейными историями, оставь себе на старость. Ты сейчас с живыми родными, пока живыми. Поедем в кишлак к моей родне, увидишь, как твой фальшивый отец бы жил, — засмеялся Ходжаев, — устроим антропологическую экскурсию вглубь корней. По счастью, у меня еще брат остался, Ильдархан, вовремя уехал назад в кишлак. Правильный кишлак, где узбеки и таджики живут. Так заняты не передраться между собой, что врагов народа не ищут. Теперь директор школы, хотя и не доучился в Москве. Он честный у нас, ни в партию, ни в мечеть.
Эльвира вступила в разговор: представь, как жене его тяжело и страшно, боится за детей каждый день. До революции всех на русском учили, но это понятно, колониальная имперская страна. Но родные языки никто не запрещал. Теперь, когда разделили на республики, долина отошла к Узбекистану. Школа у них на узбекском и русском, таджики не хотят детей на узбекском обучать. Плюс вечный спор за землю, за воду. Русские требуют в колхозы объединяться. Согласных мало. Стреляют по ночам, все стреляют, не понимают, что нельзя быстро изменить жизнь. Даже в лучшую сторону. Даже умные, казалось, люди, такие терпеливые в своих семьях, никакой мудрости не имеют. Как разбойники с соседями.
Видно было, что Эльвира не радовалась будущей поездке, как обычно, нервничала, опасалась и чужих, и грабителей по дороге. Казалось, только дома и на работе, в университетской библиотеке, она чувствовала себя относительно спокойно. Огорчалась, что ее не воспринимают всерьез, когда она хотела предостеречь. Ей тяжела была эта советская жизнь, ежедневное состояние пограничника на посту, угрозы, несущиеся из радио, из газет, предчувствие большой войны.
— Эличка, ты пессимистка, — мягко возражал Ходжаев, — только пугаешь всех. Нормальная жизнь, активная. И кстати, Лиза, если вдруг тебе убежать понадобится, то туда, в кишлак, к моему брату. Ты понимаешь, опыт есть.
На первое мая накупили подарков, лекарств, поехали в кишлак. Сначала долго тряслись на автобусе. Окна были без стекол, летела пыль, прикрывали лица платками. Обогнули большую гору, спустились в долину. Попутчиков было немного, все местные, ехали молча, даже дети сидели тихо. В долине было жарко, цвели деревья, летели лепестки. Большие ореховые рощи и яблоневые сады вдруг сменялись полями и пустынными кусками серой земли. Кишлаки встречались часто, белые дома, огороженные пастбища возле них, овцы теснились у кормушек. Синие бочки с водой на деревянных помостах, они напоминали Лизе путь в Ташкент, на маленьких железнодорожных станциях были такие.
Въехали в город. Лиза удивилась обилию европейских зданий: стеклянные купола торговых пассажей, витражи, лепнина. Улицы были обсажены деревьями, широкие бульвары. Но дома были грязные неухоженные, кое-где выбиты стекла, заколочены окна. Брусчатка сбита, проросла травой, ощущение покинутого разоренного города. Свернули к крепости, по другую сторону был старый город — теснились низкие слепые мазанки, глинобитные дувалы. Среди них торчали невысокие минареты, блестели голубой глазурью куполов.
— Вот и приехали, Коканд, — Ходжаев стал рассказывать про древности: Шелковый путь, китайцы, арабы, Кокандское ханство… Рассказывал обстоятельно, с удовольствием. Эльвира прервала его: умыться надо, вернись в сегодняшний день.
Подошли к очереди к колонке, люди помогали друг другу, держали тугую ручку. Лиза пыталась прочистить нос, забитый пылью, иногда она впадала в легкую панику, когда не могла дышать носом.
— Какие мы смешные, серые, глиняные китайские будды, на базарах продают таких, видела? — Эльвира умывала Лизу, как маленького ребенка.
Автобусная станция была в старой части города, возле крепости, на пыльной, неасфальтированной площади. Тут же небольшой базарчик, товары разложены на циновках прямо на земле. Ходжаевы купили лепешку, три огурца, Лиза набрала воды из колонки в алюминиевую кружку. Сели в тени под навесом, хрустели огурцами, ждали родственников, которые должны были отвезти их к себе в кишлак.
Стемнело, торговцы сворачивали циновки, уехал последний автобус, подняв кучу пыли. Наконец, показалась двухколесная арба, запряженная низкой лошадкой. Спешился всадник — подросток в тюбетейке. Лиза отметила его сапоги — остроносые, с узорными голенищами, из которых выглядывала ручка ножа.
— Русская еще не ездила на арбе? — спросил он Эльвиру по-таджикски.
— Нет еще, — ответила по-таджикски Лиза.
Подросток удивился.
— Да, Лиза знает таджикский и узбекский, немного пока, — гордо сказал Ходжаев.
Устроились на арбе. Ходжаев попросил обогнуть крепость, посмотреть старую мечеть. Возле мечети вышли, но уже совсем стемнело, керосиновые фонари стояли редко, улицы пустынны, они свернули из города и покатили вниз к реке.
Лиза задремала по дороге, арба ехала медленно, укачивала. Ходжаев тихо разговаривал с возницей, Эльвира напряженно смотрела по сторонам, прижимая к себе большую сумку.
Наконец, остановились возле глиняного дувала, отворили синие ворота и заехали в темный просторный двор. Их выбежали встречать, радостно обнимать, традиционно похлопывать по спине. Лиза всматривалась в лица, стараясь запомнить всех.
Пара стариков, семья с детьми, женщины, стоявшие немного поодаль. Двое мужчин, они поздоровались по-русски. Ходжаев передал им какие-то свертки, они поклонились и ушли. Во двор принесли керосиновые лампы, стали разжигать самовар, поставили посуду, еду, подушки на широкий айван. Говорили по-таджикски. Дети хватали Лизу за руки: Лиза апа, пойдем, у нас щенята народились, посмотри.
Ели плов, лепешки, редиску, пили чай, разговаривали, старик тихо играл на старом деревянном инструменте, похожем на мандолину, но с длинным грифом. Лизе было так хорошо и спокойно, как будто она всегда жила здесь неторопливыми одинаковыми днями. Вскоре ее сморил сон, ей постелили на одеялах на полу в маленькой беленой комнате, туда же пришла бабушка с двумя внучками. Их положили в середину, бабушка помолилась и пристроилась с краю.
Ночью Лиза просыпалась, ей казалось, что приходили какие-то люди, спорили, таскали тяжелое. Но это не тревожило ее. Ночью стало прохладно, она завернулась в одеяло.
Она проснулась рано, во дворе уже стояла очередь детей к умывальнику. Двор показался ей меньше, чем в темноте. Солнце пробивалось сквозь листву, от самовара пахло горящими шишками. Вдруг она позавидовала им, их простой, неспешной, молчаливой жизни. Во двор вошел Ходжаев, его одежда была в пыли, уезжал куда-то ночью.
— Алишер ака, давайте останемся тут жить, так хорошо, я завидую вашим родным.
— А они завидуют тебе, Omne magnifico est — всe неизвестное представляется чудесным, — ответил Ходжаев.
— Вы не спали, уезжали ночью? — спросила Лиза.
— Не спрашивай, — увела ее Эльвира, — мужские дела. Здесь четко делится на мужское и женское, в твоем раю. Мужчин не спрашивают, слушаются молча. Пойдем поможем к обеду. Тебе задание «медицинское» — куриц ощипать и разделать.
В углу двора отгорожена летняя кухня. Три курицы лежали на столе в ряд, как погибшие солдаты, шеи свернуты, клювы в крови. Эльвира советовала: сначала отруби лапы, голову, наклони, надо кровь спустить. Теперь ощипывай, вот так. У Лизы получалось ловко, быстро, перья складывала в корзинку, Разрезала куриный живот — вывалились серые мелкие кишки. Лизе было интересно, орудовала мелким острым ножичком с костяной ручкой. Все, в хирургию пойду!
— Русская умеет, — хвалила бабушка.
Как похоже на человеков — зеленый желчный позырь, мягкая красноватая печень, желтый пищевод, Лиза ковыряла ножом кишки — вот толстые, вот тонкие. Ей нравилось точно резать, осторожно отделять, снимать внутреннюю оболочку желудка, такую зеленоватую, грубую, сморщеную.
Она рассматривала внутренности с ученым интересом. Закончила быстрее Эльвиры, взялась за следующую курицу.
Еду варили в котле над глиняной печкой.
Пришла помогать соседка в парандже, сняла ее во дворе, щурилась на солнце. Нестарая еще женщина, вся в темном. В Ташкенте и старушку в парандже редко встретишь. Лиза трогала паранджу, жесткий конский волос. Примерила. Темно, все нерезко, душно.
Подошел брат Ходжаева Ильдархан, заговорил по-русски: вот с такими предрассудками нам приходится бороться. Ей сорок лет, овдовела недавно, и опять паранджу надела. Пойдемте, Лиза, покажу вам дом и семью. Отец отправил нас, сыновей, в гимназию в Киеве, там же мы были приняты в университет.
В просторной комнате на белых стенах висели фотографии. Несколько больших рам, в которых теснились рядами маленькие старые портреты, некоторые раскрашенные цветными карандашами. Их отец, вот он ездил в Мекку, вот в Исфахан, в Петербург, учился там. Вот он в Берлине с первой женой, матерью старшего брата Султана. В цилиндре, с тростью. И жена в шляпе, в бархатном пальто. Берлинцы, настоящие берлинцы прошлого века. Вот со второй женой в Москве. Это их с Алишером мать. Лицо открыто, вышитая шапочка, видны волосы, заплетенные в косу. На ней вполне европейское платье, часы на цепочке у пояса. Кожаные ботинки со множеством мелких пуговок. У немецкой няни были такие, вспомнила Лиза. Сам отец в в костюме, но в тюбетейке.
— Наш покойный отец был прогрессивный мусульманин, он принимал западные достижения. Не требовал от женщин хиджаб, паранджу, поощрял их учение. До революции он путешествовал по Европе. Вернулся с целями просвещения, но не преуспел. Пропал без вести, его похитили афгани, убили, без сомнения. Афгани — у нас так называют мусульман ортодоксов, как бы староверы, какие есть у русских. С той разницей, что староверы чужих не заставляют, а наши весь мир желают переделать по своему образцу.
— А ваша мама, Ильдархан ака?
— Тоже печально. Старшая жена отца Наргиз, которая мать Султану, и наша мать Ширин с сестрой основали школу для девочек. Там же и училище для акушерок, Наргиз была акушерка. Она училась профессии в Харькове и в Берлине. Школу подожгли, мало кому удалось выбежать. А кому удалось, почти всех застрелили во дворе. В кишлаке им теперь памятник поставили, хотя на их защиту никто не вышел. Теперь наш кишлак считают оплотом новой власти и прогресса, с памятником мученикам за новую веру. Позже пойдем, посмотрим, если хотите.
— Конечно, хочу.
— В двух словах трудно объяснить нашу новую историю. Алишер больше по древностям, там ему уютно, там иллюзия ясных плавных переходов, развития, упадка, а современные противоречия для него болезненны. Я же должен примитивно объяснить детям, почему так получилось сейчас. И как действовать ныне. И даже направить их, чтобы будущего не пугались. Выпало жить в эпоху перемен, как сокрушался Конфуций.
— Да, Эльвира любит укорять Тютчева, что «блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Сокрушается, сердится, не ожидала от поэта такой фальши.
— Мы живем в преддверии большой войны, большей, чем уже прошли недавно. Это чувствуется, даже сюда долетают искры из вулкана Европы. Кто знает, как это отразится на нас? Придут к нам немцы с турками? Каков будет новый порядок? Русские и узбекские газеты приходят с опозданием из столиц, контрабандисты доставляют из-под южных границ иранские, английские, даже афганские. Трудно составить впечатление. Стараемся пока жить без ожиданий. Как будто светлое будущее уже здесь, — улыбнулся Ильдархан, — открыли ремесленные классы для мальчиков. Сейчас есть школа и для девочек, охранять приходится с ружьем.
— У вашего отца было две жены? Одновременно?
— Да, он был все-таки религиозный человек, — улыбнулся Ильдархан, — предвижу вопрос, у меня одна, и я атеист.
— И ваша жена атеистка?
— Да, она из Грузии, хотя происходит из мусульманской семьи. Там более свободные нравы общества. Но в религиозных праздниках участвуем. У нас приходится соблюдать внешнее. Я директор школы, это дипломатическая должность.
Лиза рассматривала фотографии. Родственники, друзья, некоторых она уже видела в альбоме у Эльвиры.
Вот Султан на общем снимке харьковской коллегии адвокатов, в первом ряду сидит, нога на ногу, руки сложены, как у Наполеона на картинах. Вальяжный, спокойный, гордый. С верой в будущее, справедливое, вершительное им, и другими, такими же, как он. Уверенными, правыми, назначенными решать чужие судьбы по закону. Но вот оказался искалеченым трупом в ледяной воде Белого моря. Остальные с фотографии как? Сгинули, удалось убежать? Тройками поспешно заседают? Расстрел, лесоповал, без права переписки?
Алишер, студент Киевского университета в фуражке, в двубортной тужурке с золотыми пуговицами. Напомаженные волосы зачесаны назад, редкая бородка, выглядит худым мальчиком. Смотрит прямо, вздернутый гордый подбородок.
Дамы в европейской одежде, другие на низких диванах, с полузакрытыми лицами.
Много книг в шкафах, на столе, старые карты на стенах, гравюры, черное немецкое пианино, длинные узбекские трубы, местные неведомые инструменты, сабли в ножнах, старинное ружье. Как музейная комната. Европейские застекленные шкафы, письменный стол, покрытый зеленым сукном, как у отца в кабинете. Во всем порядок, забота.
— Мы в школе создали маленький оркестр, но все храним здесь. Грабят ночами. И кстати, вам Алишер сказал уже, если что, приезжайте немедленно. Теперь и я повторю: приезжайте, вы понимаете, что я имею в виду, — Ильдархан похлопал Лизу по плечу, — мы все семья.
Лиза рассматривала длинные трубы, тонкие перламутровые полоски вокруг раструба. Подудела в нее.
— Как слон трубит.
— Да, и слышно очень далеко. Трубадуры идут впереди процессии на свадьбах, например. Призывают ко вниманию.
Ильдархан взял в руки дутар — половина луковицы с длинным грифом и двумя струнами: сам по себе звук примитивный, но в оркестре звучит неплохо. На Востоке музыка — символ веселья. Мужская печаль безмолвна, женская — крик.
Потом она все-таки спросила у Ходжаева, куда он так загадочно ездил ночью.
— Помнишь, Лиза, вдоль фабрики ехали в Коканде? Двухэтажная, длинная, из серого кирпича? Владелец ее, бывший, конечно, русский купец. Потаскали его за бороду разные, и большевики, и басмачи. Никому не угодил после революции. Выжил по счастью, уехал в кишлак, теперь мусульманин. Интересный человек, пишет историю края. Я к нему ночью заезжал. Но к старости с ним стало тяжело беседовать: Аллах дал, Аллах взял, какая-то у него смесь православного смирения с мусульманскими правилами. Жена у него уникальная. Настоящая боярыня Морозова, староверка, спорит, ругается. Говорят, бьет его в пылу религиозных споров.
— Алишер ака, вы карбонарий!