Отец всегда работал, изредка можно было забежать к нему в кабинет, плюхнуться на кожаные диваны. Он поднимал палец, не отрываясь от чтения или письма. Писал правильные учебники по истории. Она терпеливо ждала. Потом он садился к ней на диван, гладил по голове, расспрашивал о школе, отметках.
Сам говорил много, но внезапно останавливался, вытаскивал из шкафа книжки: вот тут почитай, а потом обсудим. Обсудить потом удавалось редко. Любой разговор обычно заканчивался новой книжкой из его бесконечных шкафов. Книги пахли пылью, старыми кожаными перчатками, она любила забираться на стремянку, перебирать старинные тома на верхних полках.
Дома отец ходил в стеганом шелковом халате с кистями на поясе, как барин из романов Толстого. Разговаривая с ней, наклонялся, хотя она быстро выросла почти с него.
У нее были няни. Первую она помнила плохо, молчаливая девушка, на прогулках крепко держала ее за руку.
Потом, когда жили в Вене, где отец был посланник Коминтерна, была немецкая сухая старушка, которая читала ей на ночь страшные сказки. Она немного шепелявила, ее грассированное Р было резким, гортанным, от этого сказки звучали особенно зловеще, как проклятия злой колдуньи, и потом Лиза долго не могла уснуть.
Няня всегда сидела в углу и вязала, пока мать учила Лизу читать и писать по-русски. Лиза не хотела, капризничала, ей было привычно и легко жить на немецком: и мать, и няня, и отец, и все вокруг, дети в парке, булочник, швейцар в подъезде — немецкий мир. Мать читала ей русские книжки, про Филипка в лаптях, несчастную потерянную собаку, русский мир казался Лизе больным, занесенным снегом, опасным.
При отце няня обычно молчала, без него подолгу шепталась с матерью, обе часто плакали, потом к ночи она запиралась на ключ в своей комнате. Перед отъездом семьи в Москву она хотела подарить Лизе библию, но отец не позволил взять.
Лиза с матерью пошли провожать ее, няня ехала в Варшаву, пока обнимались на перроне, она сунула матери крестик с распятием. Для Лизы. На потом, когда можно будет. Лиза обняла няню, та шептала ей наставления: будь умница, расти большая, умывайся холодной водой, читай книжки… Лиза гладила ее мягкие морщинистые щеки, мокрые от слез, кивала головой. Вдруг сама заплакала, прижалась к ней.
— Не уезжайте, пожалуйста!
Няня поднялась в вагон, и мать потащила Лизу прочь. Они пошли в кондитерскую, ели шоколадный штрудель с лимонадом, потом в игрушечный магазин, и Лиза даже забыла про няню. Только к ночи, когда мать поцеловала ее в лоб, она затосковала. Тихо плакала в темноте комнаты, прислушивалась к далекому треньканью трамвая, стуку шагов по мостовой. Вдруг так же покинет ее мать, уедет на поезде? И отец? И она останется одна в этой большой старой квартире, будет ходить по комнатам и коридорам, а там никого нет.
Потом в Москве мать занималась Лизой сама, нянь не приглашали, но в доме жила домработница. Убирала, готовила ванну, стирала, гладила белье. Приходила кухарка с мальчиком, оба нагруженные корзинками. Мальчик топтался на пороге кухни, ему давали деньги, кусок пирога, и он уходил. На кухне появлялась мать, они раскладывали еду, обсуждали обеды. Лиза сидела рядом, перебирала зелень, отрывала хвостики стручков. Она любила это время. Мать веселела, насвистывала песенки. В кастрюлях булькала вода, в печке трещали поленья. Становилось жарко, открывали форточку, врывался городской шум.
Лиза привыкла к шуму, их квартира находилась в центре города, и даже ночью ее будили милицейские свистки, машины, цоканье копыт.
И за границей они жили на шумных улицах, в просторных квартирах с высокими лепными потолками.
Теперь она качалась в низком дощатом вагоне, зажатая между окном и людьми. Выходила на стоянках размяться, бегала, отжималась, ее тело не привыкло к неподвижности, днем было скучно, тревожно. Она старалась читать, писать свой обычный дневник, но вагон трясло, и вскоре она оставила это.
Ночью ей снились странные сны, будто она стоит на цыпочках на двухколесной деревянной повозке, а Пелагея впряглась и тащит. Повозка трясется, в руках у Лизы узелок, не уронить бы, не потерять…
Люди вокруг были совсем непривычные ей. Те самые из книг, из газет, те, которым ее отец был просветителем, и она должна стать. Приветливые или настороженные, они относились к ней с уважением, как к барыне. Расспрашивали, удивлялись, из самой Москвы девушка едет.
— Видела Его?
Да, видела, и не один раз. Улыбался, пожимал руки, от него пахло табаком. Попутчики восхищались: Самого видела! Правда рябой?
— Да, оспой болел, — неуверенно мямлила она.
Пелагея все время тыкала ее в бок: ишь разговорилася, молчи. Покрикивала на соседей: что пристали к девке? Сиди семушки лузгай, следопытный!
— Каждый день патруль шмоняет, а ты языком треплешьси.
— Я же не вру, и вообще люди спрашивают, невежливо молчать, они же не видели, не знают.
— И ты не видела и не знаешь. Беда с тобой! За матерью хочешь?
Лиза нахмурилась: мама уже наверно дома, ничего ей не сделают.
— Сделают не сделают, тебе не спросют, — шипела Пелагея, — сиди вон читай.
За крикливой уверенностью Пелагеи она чувствовала страх. Домработница уже привыкла к достатку, к спокойной размеренности в лизиной семье, и теперь ей приходилось вспоминать привычки тяжелой грубой жизни до. Надо довезти девочку, и самой уцелеть.
— Пелагея, ты думаешь, маму осудят? Она же не враг. Не враг народа.
— Не враг, конешно, никакого народа не враг, — Пелагея обняла ее, — но время такое, проверки идут. Тебе жить надо, а не думать.
— К станции подходим. Лизанька, я за кипятком сбегаю. Ягодки готовь.
Лиза открыла жестянку, отсчитала шесть шиповенных ягод.
На перроне суетились, толкались, она увидела Пелагею в очереди к баку с кипятком, но вдруг поезд лязгнул и двинулся. Мгновенно ее дернул страх, надо выскочить, завозилась с чемоданом. Поезд поскрипел и вдруг остановился. Пелагея закричала из конца вагона: Лиза, я здесь! Куда ты собралась?
— За тобой, — вдруг накатили слезы, — в следующий раз вместе побежим.
— Побежим, да. Ты приучайси.
Ночью Лиза слышала разговоры: мужик уговаривал Пелагею поехать с ним на строительство канала: девочку отвезешь, и на поезд до Карши сядем. Не обратно же тебе вертаться, да небось и некуда уже. Там на виду не схоронишься, всех заметут.
Пелагея слушала молча, вытирала глаза краешком платка: как я их брошу, они мене с деревни выбрали, комната своя, кормят хорошо, вежливые.
— Так все, кончились ихние харчи, враги народа, небось и квартиру опечатали.
Лиза встрепенулась: кто враги народа? Что вы такое говорите? Вы нас не знаете вообще, мой отец…
— Лиза, тише, тише, люди слушают!
— Я, дочка, не хотел обидеть, это я к слову, так в газетах написано.
— Молчи, Лиза, тебе не понять. И мене не понять. Тебе доехать надоть, чтоб с поезда не сняли, донесут ведь, — зашептала на ухо, прикрывая ей рот ладонью. Лиза отвернулась к окну. Теперь каждый ткнет пальцем: забрали, враги народа, неспроста забрали, честных не забирают.
«Забрали, забрали», стучали колеса.
— Ты, дочка, извиняй, Пелагее тоже спасаться надо. У тебя своя жизнь впереди, сокроешься там в родственниках, и ей сокрыться надо. У нее ж никого. Ни денег, ни хаты.
Лизе стало жалко ее, видя, как та переживает, одинокая, немолодая уже. Как она поедет назад одна, и куда? Вдруг маму выпустили, и родители уехали. А потом приедут к Лизе, заберут ее с собой в тихое спокойное место, в Крым, или в Туапсе, или на дачу в Болшево.
Может и квартира заперта, и Пелагее негде ночевать. И вообще у нее своего угла нет.
— Пелагея, поезжай с ним. Возьми половину денег и поезжай.
— Ну вот как я тебе брошу, — тихо завыла она.
— Ты меня не бросаешь. Сказал отец довезти, вот и довезешь. Я уже сама дальше. Ты же сама говорила комсомолка, комсомольцы не боятся. Все. Доедем до Ташкента, и поезжай на стройку, мне письма писать будешь. И я тебе.
Лиза вдруг почувствовала легкую победную взрослость. Свое первое важное решение в жизни, доброе и правильное.
Наутро Лиза побежала за кипятком одна. Успела, не расплескала ни капли.
Уверенно спускалась по шатким ступенькам, придерживала платье. На станции гулял ветер, нес обрывки газет, сухие листья.
Купила три вареные картошины у старушки, завернула в платок. Сырой горячий узелок обжигал руки. Гордо принесла: вот, завтракать будем.
— Умничка моя, не пропадешь.
Мужик отрезал хлеба, насыпал соли на газетку.
За пару дней между ним и Пелагеей возникла легкая смешливая дружба. Лиза наблюдала за ними и поражалась домработнице. Она прожила у них пять лет, неразговорчиво, строго, а тут вдруг болтает без умолку, смеется громко, кокетничает, как девушка, которую сватают. Строила планы: буду обеды стряпать, а киркой ты махай. В другой раз отказывалась: пауки там, змеи, боюси.
Лиза поняла, что Пелагея решилась и не вернется в Москву. И в свою северную деревню тоже не вернется. Отец останется совсем один в квартире.
Пелагея жила в комнатке при кухне, тщательно убранной, почти всегда закрытой на ключ. Вот теперь в другом далеком месте Пелагея заведет себе аккуратную комнатку.
— А что, Лизавета, поедешь с нами, — мужик говорил уверенно, как о чем-то давно решенном, — будешь нам дочкой, комнату дадут сразу, раз мы с дитем семейные. Покухаришь, и в Ташкент поедешь учиться, мы тебе деньги посылать будем на прожитье.
Лиза смеялась: забирайте невесту, я одна управлюсь. Меня уже ждут.
— Управишьси, Лизанька? — робко заглядывала в глаза Пелагея. Видно было, что мужик ей нравился, и хотелось новой независимой жизни. Не прислугой при господах, а своей, хозяйской.
— Конечно, поезжай, и письма мне пиши потом!
После Актюбинска вагон наполовину опустел. На станциях в поезд садились казахи с молчаливыми женами. Тихо пели, долго жевали, глядя в окно, молились, шевеля губами.
Дождливые деревни, перелески исчезли. За окном тянулась бесконечная желтоватая пустыня, редкие поселки, верблюды, лежащие в тени невысоких узловатых деревьев возле глинобитных низких домов с маленькими грязными оконцами.
На лавочках сидели женщины в цветных платках, повязанных сзади, не как у русских, под подбородком.
На дощатых помостах стояли синие железные бочки с водой. Серые кусты саксаула, низкие деревья, печально гомонящие птицы в пыльной листве.
К поезду на станциях подходили местные, продавали твердый сморщеный урюк, барбарис, сухари, тонко нарезанные сухие ломтики яблок. Лиза жевала яблоки, смотрела на желтый песок до горизонта, ровное небо без единого облака. Поезд ехал быстро, укачивал, мысли рассеивались. Как будто жизнь замирала в ней, накапливала силы, готовясь к неизвестной цели.
Наконец, вдали показались горы, все чаще поезд останавливался в маленьких городках. Встречались большие дома из серого кирпича, двери и оконные рамы были выкрашены синей краской. Высокие деревья с широкими пыльными кронами, быстрые узкие речки.
— Ну вот и подъезжаем.
Люди стали собираться, укладывать вещи. Даже Лиза испытывала радостное волнение, как будто это привычная дорога в Крым заканчивалась, и наступали счастливые каникулы.
Замелькали узкие немощеные улицы, беленые стены складов, расплетались, множились рельсы, на дальних путях стояли товарные вагоны, дымили паровозы, и, наконец, поезд остановился у 0 асфальтированного перрона с ажурным железным навесом. На перроне суетились люди, носильщики, стояли красноармейцы с ружьями.
Они вышли на перрон.
Мужик пошел узнавать про поезд на Карши. Пелагея проводила его недоверчивым взглядом. Видно было, что нервничает: вдруг передумает, не возьмет ее с собой. Лиза обняла ее, зашептала: он сейчас придет.
Они тревожно всматривались в толпу. Идет, идет. Вернулся с двумя калачами: пожуйте, девушки. Пелагея разломила свой калач и протянула половинку мужику. Тот отнекивался, но потом взял. Лизе стало стыдно. Ей в голову не пришло поделиться. Может, у него на три калача и денег не было.
— Ну прощайтесь, — сказал мужик, подхватил пелагеин узел и отошел в сторону.
— Лизанька, дай перекрестить тебе, и поеду я. Будь здорова, вот ты жизню увидала, не страшно, постоять за себе смогешь! Не доверяй никому, кушай впрок. Вот тут денежку тебе батя дал, а я тебе крестик дам — на шею не одевай, спрячь куды. Бог дасть, все живы будем!
Лиза обняла ее: спасибо, береги себя, ты ведь адрес знаешь, напиши мне. И я тебе напишу. Она пошла к дверям, обернулась, Пелагея плакала, мужик терпеливо стоял рядом, похлопывая ее по плечу.
Вокзал был старинный, обшарпанный, внутри прохладный. Здание немецкого стиля с чешуйчатой округлой крышей. Как будто знакомый с детства — обычный европейский вокзал, как в Вене.
Посередине высокий зал, и два по бокам, перегороженные деревянными будками. Телеграф, камера хранения, комната матери и ребенка.
Под потолком ворковали голуби, рядами стояли темные деревянные скамьи, высокие окна были пыльные, почти непрозрачные вверху.
Лиза посидела на скамье, она любила суету вокзалов, но никогда одна, всегда за руку с матерью, с няней. Вокзал означал для нее пирожные в буфете, газированную воду, отдых у моря, новые города. И потом обязательное возвращение в их огромную квартиру, где диваны были закрыты простынями, окна занавешены. Мать распахивала занавески, раскрывала окна, врывался городской шум, квартира наполнялась светом. Лиза прыгала на кресла, носилась, но потом уставала и к вечеру засыпала мгновенно.
Она пыталась вспомнить и вызвать в себе вокзальную радость детства. Не получалось. И плакать сейчас нельзя. Надо успеть до темноты придти в свое новое жилье. Вынула из рюкзака бумажку с адресом. Встала быстро, все будет хорошо, как решили. Как решил отец. Толкнула тяжелую резную дверь и вышла на вокзальную площадь.
В тени под навесом лежали люди, милиционер уныло гнал их. Они нехотя приподнимались, топтались на месте и ложились снова.
Она прошла к широкой неасфальтированной площади, к ней подкатил носильщик с двухколесной тележкой — темный худой человек в грязной белой рубахе, рваных штанах, босой. Нет, нет, покачала головой.
У вокзала выстроились лошади с крытыми повозками, ослики, запряженные в двухколесные деревянные арбы. За кем-то приехал большой фыркающий автомобиль.
Она быстро пошла, стараясь не смотреть по сторонам, к трамвайной остановке под деревьями. Воздух был горячий, горьковатый, летел тополиный пух.
На остановке было много народу. Узбеки в черных тюбетейках, у многих за ухо заложены веточки с сиреневыми мелкими цветочками, на ногах калоши, или просто босые. Местные женщины в платках и цветных широких платьях. Две были в паранджах, стояли в отдалении. Лиза никогда не видела такого. Два черных кокона, как они дышат там, что видят через эту черную сетку?
Русские были одеты привычно: светлые недлинные платья без рукавов, мокрые подмышками, некоторые обмахивались веерами. Мужчины в мятых рубашках навыпуск, некоторые в соломенных шляпах. Лица были темные, загорелые. Короткие выбеленные солнцем волосы. Лиза рассматривала людей с любопытством, которое вдруг вселило в нее радостную уверенность. Теперь она справится, люди нравились ей, она представляла их работу, жизнь, все казалось уже знакомо. Жизнь как везде, работа, дом, на столе еда, уютный спокойный вечер, радостное свежее утро, и день, непременно созидательный, полезный.
Подошел трамвай номер три, толпа заволновалась, люди напирали, суетились.
Наконец, и она втиснулась, прижимая к себе чемодан и рюкзак. Кондуктор сидел на возвышении, в белой косоворотке, с рулончиками билетов на потертом кожаном ремешке. Закричал по-русски: передавайте за проезд!
Трамвай ехал медленно, дребезжал, вожатый выходил передвигать ломом рельсы на развилках. Сначала тащились по широкой безлюдной улице, среди простых побеленных домов, потом мимо красивых старинных зданий, как в Москве, как в Вене, только маленьких, двухэтажных: банк, аптека, какие-то присутственные места. Встречались необычные для нее — из серого фигурного кирпича, с высокими полукруглыми окнами, с маленькими башенками по углам. Вдоль улиц текли узкие арыки, их сторожили высокие тополя с белеными стволами. На углах сидели торговцы какой-то мелкой едой. Трамвай завернул к скверу с посыпанными красным песком дорожками, с памятником в центре, с огромными широкими деревьями за низкой черной чугунной решеткой.
Лиза вышла на второй остановке после сквера, на Пушкинской, свернула с широкой улицы на бульвар с заброшенным сухим фонтаном и облезлыми гипсовыми пионерами по кругу.
Сверилась с планом на бумажке, повернула на неширокую улицу с белыми домами. Улица Новая. Дома были одноэтажные старые, с рельефными украшениями по карнизам, над окнами и парадными, укрепленные треугольными выступами из стен.
Улица была пустая, прохладная в тени высоких деревьев, стволы их были побелены. Напоминали строй солдат времен войны восемьсот двенадцатого года в белых штанах. В узких арыках вдоль тротуара журчала вода, кружились в пыли скукоженные ранней жарой коричневые листья.
Наконец, она нашла нужный дом. Бледножелтый, на окнах решетки ромбиком, иссохшая парадная дверь и ржавый козырек над ней, дверная ручка висела на одном гвозде. Видно было, что ее давно не открывали. Со стороны переулка были деревянные ворота и калитка в них. Постучала, покричала, никто не отвечал. Она открыла щеколду и вошла. Ее встретил пустой тенистый двор с топчаном посередине, узкий стол с лавками, колонка, огородик, яблони. Во двор выходили терраски, некоторые застекленные — цветные стекла красиво переливались в лучах вечернего солнца.
Лиза поставила вещи на лавку. Попыталась умыться из колонки — вода была ледяная. Сильная струя расплескалась на ноги.
— Давайте я подержу ручку, — перед ней стоял высокий худой человек лет сорока, пустой рукав гимнастерки был заправлен за ремень, взгляд настороженный.
— Я к Ходжаеым, — она улыбнулась, — вы не бойтесь, я их знакомая, наши отцы дружили.
— Я не боюсь. Тут вообще мало, кто боится. Хотя всегда есть чего.
Он деликатно отвернулся, когда она мыла шею. Потом ушел, вернулся с хлебом, стаканом холодного чая и белыми катышками на тарелке.
— Острожно грызите, они твердые.
Катышки оказались вкусные, солоноватые.