Памяти Лизы Х
Лариса Бау
Какими должны быть правильные воспоминания детства? Банальными, безоблачными, сытыми, веселыми, уверенными, нравоучительными, без тайного стыда или зависти, без неотмщенных обид, или вообще без обид. Воспоминания себя как правильного, честного, пламенного, легко живущего каждый день согласно идеалам, с желанием вырасти скорее и тогда… тогда продолжать жизнь в любви, в правильности, совершать доброе, и вокруг все будут как в детстве — понятные, уверенные, надежные.
Лизе повезло, ее детство вполне подходило для таких воспоминаний.
Она была старательная советская девочка, таким девочкам всегда известно, что правильно и хорошо, как правильно и лучше.
В школе отличница, везде первая, и на субботниках, и на собраниях. Привыкшая к доверчивому взгляду учителей, готовая поднять руку, ответить громко и ясно. Всегда готова. Спортивная, быстрая, уверенная в себе, хоть и некрасивая. Одноклассники старались дружить с ней, влюбленные мальчишки робели, и Лиза не замечала их. Ее сердце принадлежало героям старых книг про рыцарей и капитанов, такой вот пионерский Дон Кихот в сатиновых спортивных шароварах и белой кофте с распахнутым воротником.
Родители любили ее, но не баловали, готовили к труду и успехам, гордились ею. Лиза ценила их доверие, их мнения, ненавязчивую заботу.
Лизин отец, академик, полноватый, с бородкой клинышком, был всегда занят, но всегда приветлив, здоровался крепким рукопожатием. По утрам его ждала черная служебная машина с шофером. Шофер стоял рядом, открывал дверцу, в дождливый день у подъезда дежурил, с раскрытым зонтиком.
Лизина мать говорила по-русски с легким акцентом, она выросла в Варшаве, в семье богатой и ученой, она играла на рояле, пела, все восхищались ее красотой, манерами, талантами, женщины завидовали, мужчины искали внимания.
Дома устраивались музыкальные вечера, из ресторана приносили закуски, пирожные. Шумели, курили, пели, Лиза обычно сидела на подоконнике, иногда ее приглашали танцевать, подпевать матери, но ей быстро надоедало, и она уходила к себе.
У них жила домработница, немолодая женщина из северного поселка, шаркала в войлочных тапках — берегла паркет, и пару раз в неделю приходила кухарка.
Лиза жила в центре Москвы в огромном сером доме, таинственном, как средневековая крепость, с внутренними черными лестницами, дворами-колодцами, подвалами и подземными ходами. Переехали сюда шесть лет назад, когда отец закончил работу в Вене. Сначала Лиза побаивалась гулкого темноватого подъезда, запертой двери на черную лестницу. Дверной звонок был резкий, и черный телефон в прихожей пугал ее. Потом она привыкла, ей даже понравилась эти мрачные коридоры, она воображала себя королевой заколдованного замка.
Квартира из пяти комнат, затейливая, с коридорами, кладовками, выходила на три стороны: набережную реки и Кремль, на шумную улицу и внутренний пустой двор, куда утром заезжала мусорная машина. В последнее время к ночи туда зачастили другие машины, подолгу стояли во дворе. Окна во двор держали плотно занавешенными.
У Лизы была своя большая комната — вид на Кремль из окна, как на открытках. Свой книжный шкаф, узкая кровать, на полу гантели, скакалка, Лиза исправно делала зарядку каждое утро, всегда с открытым окном, в любую погоду. Карта мира на стене, флажками она отмечала великие стройки, радио на тумбочке, плюшевые мишки сидели в кресле, обязательные вожди в рамках висели над письменным столом. Она любила свою комнату.
Милости детства закончились внезапно.
В тридцать седьмом году, когда она училась в десятом классе, арестовали мать. Лиза была в школе, отец в университете, дома — только мать и кухарка, которая потрошила курицу, так и вышла к ним с ножом в одной руке и куриной шеей в другой.
Тихо, буднично, даже без обыска. Мать зашла в спальню, взяла из шкафа чемоданчик, обняла кухарку и вышла за ними. Жили-то весело, а чемоданчик наготове имелся, тайно, чтоб родственников заранее не пугать.
Когда пришла домработница, кухарка рыдала и быстро чистила картошку.
Домработница позвонила отцу, он забрал Лизу из школы. Она не удивилась. Его шофер приезжал иногда за ней в большой черной машине. Она любила прохладные кожаные сиденья, ее уверенное урчание. Шофер по обыкновению молчал, отец уткнулся в бумаги, доехали быстро.
Дома сказали, что мать вызвали в НКВД, скоро все разъяснится, а пока ей надо уехать. Отец говорил тихо, смотрел в пол.
— Собирайся поскорей, объясню потом. Так надо. Мама вернется, приедешь назад. Вот письмо, вот адрес, отдашь профессору Ходжаеву, он мой коллега, тоже историк, приятный человек.
— Куда я вдруг еду? Что на самом деле случилось?
— В Ташкент. Я не знаю, что случилось. Выяснится, скоро выяснится. Очень скоро выяснится, да.
Стукнул ладонью по столу. Непременно скоро.
— Почему маму вызвали?
Вмешалась домработница Пелагея: ну вызвали и вызвали, вызывают людей, мож, она врагов народа видала, или слыхала чего. Там и спросят. Иди собирайси, — легонько подтолкнула ее в спину.
— Когда ехать?
— Сегодня же, к вечеру поезд. Я занят сейчас, не мешай, потом поговорим. Иди собираться.
Легонько похлопал по плечу, как обычно, когда она приставала с вопросами, а ему надо было работать. Она не привыкла возражать отцу.
Лиза собрала чемодан — плюшевых мишек положила, фотографии, учебники и тетради. Села на кровати. Ей казалось, что она оглохла. Не слышала ничего, кроме биения сердца — в ушах, в голове, даже в горле. Спрашивать отца? Что спросить? Вдруг будет такой ответ, что мир перевернется. И не будешь знать, как дальше. И самого «дальше» не будет.
В страшные минуты она замирала. Не плакала, не хватала за руки, не дрожала. Замирала. В голове проносились удобные ответы: для твоего, Лиза, блага. Отец знает, как лучше. И учителя знают. И Он, кремлевский, знает, как защитить, если что. Настало это «если что», доверься. Она доверилась, вышла из комнаты с чемоданом и рюкзаком: я готова.
Отец решил, что домработница поедет с ней, а потом вернется в Москву, если будет куда возвращаться. Если отца заберут и квартиру опечатают, она поедет к себе в деревню. Лизе ничего этого не сказали. Домработница собрала свои вещи в узел, взяла лизину подушку. Повязала ей платок на голову, и платье для нее выбрали простое, старое.
Лиза простилась с отцом, впервые видела его испуганным, руки дрожали, глаза в слезах.
Спустились по черной лестнице, до вокзала шли пешком, а там сели в плацкартный. Отец подошел к поезду, издали помахали ему из окна.
В поезде было душно, Пелагея проворно пробиралась, искала место у окна посвободнее.
— Вот сюды давай. Подвиньси, солдатик, пристроим девочку.
Лиза села к открытому окну, Пелагея поставила ее чемоданчик рядом, накрыла его подушкой, втиснулась сама.
— Звиняйте солдатики, потесню, всем ехать надоть. Вы куды, родимые? — Завела разговор, леденцами угостила.
Солдаты засматривались на Лизу.
— Кто она тебе?
— Племянница. На комсомольскую стройку едет.
— А куда? Может, с нами по пути?
— Далеко, не твое дело, солдатик. Не ухажерничий, не про тебе девка.
Раньше Лиза ездила в пульмановских вагонах, где стены обиты потерным красным бархатом, в просторных купе. А тут дощатые засаленные перегородки, вонь, теснота, крики. Сжалась на лавке, не от страха даже, от странного оцепенения. Как в кино, когда смотрела на проносящуюся тенями по экрану чужую жизнь. Вот и сейчас смотрит из угла, не думая, что кино это надолго, на пять дней и ночей. И жизнь эта не чужая, а ее, Лизина, будет теперь.
Пелагея хозяйничала, достала бутылку с водой, хлеб, загородила Лизу широкой спиной: на, поешь быстро. Лиза жевала, запивала водой, смотрела в окно на мелькающие избы, лес. В лицо дул теплый ветер, шелестели разговоры, стук колес прерывали паровозные свистки.
Остаток дня пролетел, как во сне: ее торопили дома, на вокзале толкались, только к вечеру, среди полудремы под стук колес, она вдруг поняла, что та светлая жизнь, наверно, закончилась, оборвалась, отлетела. Закончилась совсем не так, как должна была: выпускным балом, прогулкой по Москве до рассвета, привычным Крымом на лето и университетом на Моховой.
Лиза проснулась от криков, поезд стоял на станции. Под окном шумели, она выглянула вниз. На платформе милиционеры били вора.
Ударили лицом о железную оконную раму вагона совсем рядом с ней, на платье брызнуло кровью, вылетели его раскрошенные зубы, один — золотая фикса. Пелагея быстро схватила золотой и сунула в карман, остальные стряхнула. Женщины визжали, мужики раззадорились: наподдай ему, так ему, так.
— Не смотри, Лизанька. Не наша забота.
— Солдатик, постереги чемоданчик, умою девочку.
Они прошли в тамбур, к сортиру. Поезд уже тронулся. В дыре в полу видны были летящие шпалы, на стене болтался ржавый рукомойник.
— Я не смотрю на тебе, ты пописий. Давай за руку подержу, — Пелагея бормотала, — вот она жИзня-то, папенька тебе жалел, берег, ну ничего, сборешь, комсомолка, молодайка…
«Комсомолка, молодайка» стучало, как колеса.
Вот теперь будет так надолго? Навсегда? Страх залез куда-то в самое нутро, Лизу стошнило, успела высунуться в окно.
— Платьицу-то не запачкала, потошни, потошни, Лизанька, из тебе страх выйдет, как хворость. Ну вот, полегчало?
Лиза умылась из рукомойника, и они, качаясь, пошли во вагону.
Пелагея шептала ей беспрерывные наставления: не сдружайся ни с кем, молчи больше. Спасибом-пожалустом сильно не разговаривай, простая будь. Смотри на народ, учись.
— Ты положи голову сюды, своротись клубочком, — Пелагея устраивала Лизу спать.
— А ты?
— Я так подремлю, потом поменяемси.
Ночью Лиза проснулась.
— Пелагея, давай меняться.
— Да я не устала.
— Давай, давай.
— Ну ладно, ножки к стеночке повытяну.
Лиза смотрела в окно. Поезд затормозил на маленькой пустой станции. Шуршала под ветром листва, в темноте лаяли собаки.
Вдоль вагонов ходил рабочий с фонарем. Простукивал колеса.
Как сказочный трубочист, грязный, с черными руками.
— Не спишь дочка? Ну не спи, не спи. В молодости легко не спать, я вон тоже не спал. Куда едешь? Далёко?
— В Ташкент.
— Не бывал, я только тут и бывал, и в Пензе бывал, и в Туле… А ты дочка?
— Я была в разных местах. В Крыму, например.
— Море видела?
— Да.
— Синее море вправду? Ну бывай, дочка, расти большая.
— Спасибо. До свидания.
По перрону пошли солдаты, за ними топтались люди в серых лохмотьях.
— По сторонам не смотреть, лицом к стене стой!
Караульные кричали, подталкивали заключенных.
Лиза отвернулась. И мать так? И ее толкают, кричат. Нет. Этого не может быть, не может. Она сдерживала слезы. Ей казалось, что если она заплачет сейчас, то все окажется правдой, весь этот страшный мир, в котором рыдают, рвут на себе волосы, валяются в ногах, просят пощады, весь этот мир настигнет ее сейчас. Налетит, раздавит, задушит.
Раздался паровозный свисток, поезд покачнулся, лязгнул.
«Комсомолка молодайка, комсомолка молодайка», стучали колеса.
В Сызрани солдаты сошли, и к ним подсел деревенский мужик. Ехал в Туркестан, в артель наниматься.
— Не сдюжил я в ихнем колхозе. Слыхали про канал в пустыне? Там говорят, в артели нанимают, я могу слесарить, плотничать.
Лиза слушала его, как будто перечитывала рассказы Горького.
Вот так выглядит строитель новой жизни? В лаптях, одет по-крестьянски, как на старых картинах, в мешке у него сапоги, пара рубах, ножик, молоток, топор, половина круглого хлеба в полотенце, оплетеная бутыль с мутной водой.
Изначальный страх перед крикливыми чужими людьми постепенно оставлял ее. Она смотрела еще с опаской, но уже с интересом. Осторожно расспрашивала мужика: что умеет делать, как жил в деревне?
Мужик говорил охотно, но непонятно: пришли, отняли, голод, стреляли, хоронили, трактор привезли, путевку написали, канал строить…
— У кулаков отняли?
— У меня отняли.
— Вы кулак?
— Да неее, какой я кулак, корова да лошадь. Дети помёрли, баба померла, ну я в артель нанялся…
Теперь надо жить с ними, такими вот, непонятными, пахнущими махоркой, потом, луком. Как жить с ними в одной совместной жизни? Поехать в деревню учительницей? Привезти их в города обучать в школах, в университетах?
Она никогда не задумывалась о других, ничуть не похожих на ее круг. Да, читала в газетах, видела в кинохронике. Сострадательно. Издали.
Ее путь был ясно определен отцом — университет, наука. Какая-нибудь чистая наука. Чистый университет. И жизнь, похожая на родительскую, размеренная, удобная, красивая, без войны, голода и страха.
Но так не получилось. Будет иначе, но все равно будет разумно, правильно и хорошо. Она же комсомолка, готовая и к труду и обороне.
Лиза пыталась определить свое место в этой новой жизни. Временной жизни. Да, она поедет на стройку, будет стоять на верхотуре с молотком в сильной руке. Ветер в лицо, все выше и выше, вечером она будет учиться, петь в хоре задорные песни, пить из жестяной кружки студеную воду и спать под звездами. Ее наградят, про нее напишут в газетах.
Но потом она обязательно вернется в свою залитую солнцем квартиру, к столу с накрахмаленной скатерью. За столом будут сидеть отец и мать, улыбаться, ветер будет шевелить занавески, будет пахнуть супом, ее любимым куриным супом…
В суете поезда, среди разговорчивых попутчиков, мелких драк, унылых песен, криков младенцев, она вспомнила об исчезнувшей матери. Рагневалась на себя, как легко отрезали ее новые дни от той, прошлой жизни, от родных. Она не успела еще соскучиться по ней. Мать всегда была отстраненной, немногословной, быстро целовала ее на ночь, как будто не давала привязываться к себе, привыкать. Строго занималась с ней музыкой, проверяла уроки. Лиза нуждалась в ее сдержаной похвале, боялась разочаровать. Мать поощряла легким кивком, не одобряла нахмуренными бровями, но всегда молча.
Мать была совершенство, королева, снежная королева. Созданная для любования, восхищения. Нарядные платья, духи, неизменные букеты цветов на рояле. Она играла, пела, завораживала чтением стихов, манерно, нараспев. При гостях она была центром внимания, особенно, когда они жили за границей в Вене. Тогда мать совсем не говорила по-русски, только по-немецки. Ей не нравилось в Москве, иногда Лиза слышала ссоры из родительской спальни, мать плакала, упрекала отца, что привез ее сюда.