Проходя мимо Маяковской, где на остановке водитель троллейбуса, слетевшего с проводов, пытался укротить строптивого, я вспомнил сначала Челентано, потом футуристов, и мысли мои, оседлав очередной троллейбус, схватили вожжи и поставили его на дыбы и на Аничков мост, четвертым, в скульптурную композицию «Водитель троллейбуса укрощает своего коня» на Аничковом мосту. Футуристического в облике города хватало, в каждом кирпиче желание выразиться по-новому, в духе времени, чтобы читалось. Здания вслед за архитекторами обошли время, будто понимали, что времени на чтение у людей будет все меньше, а духу необходимо расти, умнеть, совершенствоваться. Здания заменили книги. Идешь – читаешь знакомые строки. Вот кто выжимал из языка по полной. Современные дома, что иногда выскакивали на фоне классического силуэта, – словно искусствоведы или критики, а критика не что иное, как искусство разбирать. Понятное дело, кому понравится, когда его разбирают по кирпичам, и дело даже не в том, что это болезненно, а в том, что потом трудно собрать обратно. Ведь обязательно останутся какие-нибудь лишние детали, либо некогда слаженный механизм вообще перестанет работать. Последнее будет означать то, что глина не смогла пережить огонь и воду, чтобы добраться до медных труб, высохла, сломалась. А сам архитектор – он погиб на полях своих утонченных рукописей. Хвала тем, кто выжил, кто сможет взглянуть на анализы своих творений, какими бы они ни были, отстраненно, абстрактно, выдержать паузу. Время лечит. Время и труд. Сходите к ним на прием вместе со своими анализами.
«Стоило только подумать, а они как ломанулись» – переферичиским зрением выцепил я мужика в подворотне, который только что подмочил репутацию городу-музею. Неудавшихся художников здесь хватает. Они красят свои заборы в вопиющие цвета. Но бояться их не стоит, в любом заборе найдется калитка, за которой откроется сад с райскими яблочками. В плане интеллигентности Питеру было легче, чем остальным, все-таки планировали европейцы, и когда ты проходишь сквозь каменные тома зарубежной классики, появляется вкус. Ироничность досталась ему от жизненного опыта: до того как стать Северной столицей, он поменял несколько имен. Оригинальных и не очень. Оригинальность – это то самое желание выйти за рамки, которое преследовало его еще с детства. Как часто именно Нева выходила из берегов, подобно отчаявшейся толпе, что поднималась до уровня собственного достоинства. Город художников, писателей, муз и натурщиц – каждый по-своему интересен. Все они схожи, пожалуй, в одном: что холсты их выходят далеко за рамки, цвета – далеко за черно-белую радугу, мироощущение прячется за полным бесчувствием. Они великодушны и непосредственны. Именно непосредственность и позволяла им выразить впечатление. При этом вся сюжетная линия их построена на диалогах, игре света и тени, серого и очень серого. Монологи, как и натюрморты, еще темнее, грустнее, переулочнее, подвальнее. Внешние события служат лишь для того, чтобы вернуть в реальность. В основном каждый творец живет в себе, глубоко внутри. Они намеренно сосредотачивают весь мир вокруг себя. Глядя на их творения, зрители ощущают, что подсматривают в замочную скважину и видят там себя.
Творцы выстраивают многоэтажки, пространство чувств – пытаясь затронуть зрение, слух, осязание, обоняние, вкус читателя, то есть наиболее голодное его чувство – с помощью красок, глины и слов. Город-текст. Сенсоры считывают буквы на раз. И каждое прикосновение к нему – это экранизация текста в пятимерном пространстве чувств. Достаточно слегка прикоснуться к тексту, и вы уже внутри. Сама композиция старого города выстроена таким образом, что вы здесь – главный герой, пусть даже не в самом центре, но всегда на линии золотого сечения. Такой эффект создается за счет того, что каждая улица, каждый переулок, каждое здание – это своя сюжетная линия, которые сходятся в той самой золотой точке, где находитесь вы, в том случае, если вашему пространству хватит воображения раздвинуть сознательные рамки, сдвинуться к бессознательному, интуитивному.
Часто схваченные здесь на лету диалоги пленяют нас в какой-то мир только для двоих людей. Они неестественны, как и сам город. Но лишь потому, что в обычной жизни мы вообще делаем так мало необычного, что она превращается в рутину. И такие диалоги неожиданно вырывают нас из нее. «Вот так хотелось бы жить, так общаться». Дать волю легкомыслию нелегко. Мы только хотим быть похожими на кого-то, на тех или иных героев. И все. Мы только хотим. Мы в плену совсем не тех героев, кто создан по образу и подобию, а скорее наоборот – наделенных неким волшебством, сверхвозможностью, чудом. Мы в плену чудотворцев. Это можно назвать режимом. Зная, что чудес не бывает, мы все время находимся в режиме в ожидании чуда.
– Привет, Муха, – подбежал я по привычке сзади.
– Здравствуй, Шарик. Да хватит тебе уже принюхиваться, опять небритый, соскучился, что ли? – скромно пыталась развернуться Муха.
– Да, всю ночь о тебе думал, смотрел на звезды и представлял, как ты там будешь в космосе в темноте без пищи, – глядел я в ее большие томные глаза.
– Я же всего на три витка, если еще полечу, – закатила она глаза.
– Как кастинг-то прошел, кстати?
– Да вроде ничего прошел, правда, пришлось переспать с главным. Космос требует жертв.
– Ни стыда, ни совести, – улыбнулся я белыми зубами.
– А зачем брать лишнее на орбиту. Бессовестно, но быстро: пять минут без совести за три часа в космосе, – закатила Муха глаза еще дальше.
– Недорого, – почесал я ногой за ухом. – Теперь тебе все время с ним спать придется? – стал я рисовать на земле замысловатые цветочки.
– Не знаю, сказали, что подготовка к полету займет три месяца – испытательный срок. Но самое главное, что у меня теперь будет новое имя, свой позывной – Белка!
– Почему Белка? – затер я свои творения.
– Потому что на букву Б… – побледнела Муха.
– Ты что, одна полетишь? – залег я на теплую землю.
– Нет, с одной сучкой, со Стрелкой.
– Потому что на букву С? – положил я морду на вытянутые вперед лапы, и она растеклась по ним.
– Терниста дорога к звездам, – легла Муха рядом, впившись своим провинившимся взглядом в мои глазные яблоки. Откусила.
– Оно того стоит? – закрыл я глаза, будто был сторожем этого яблочного сада.
– Не знаю. Сына надо поднять на лапы. Он же у меня единственный и такой непутевый, – поймала языком Муха сползающую по морде слезу.
– Дети, как им хорошо без нас, как нам плохо без них, – вспомнил я свое щенячье детство и родительскую конуру.
– Ты-то своего видишь часто? – лизнула меня она.
– Раз в неделю, – услышал я запах домашнего супа в ее языке.
– Алименты платишь? – не переставала она лизать мою гордость.
– Ежемесячно, двадцать пять процентов костей, – начал я возбуждаться от такого обилия женской неги.
– Ты все в кости играешь, а ребенку мясо нужно, – резко прекратила она ласкать мою морду.
– Да где же я его возьму, мясо-то? Работу ищу, перебиваюсь пока старыми заначками.
– А как же заграница? – поднялась с земли и отряхнулась Муха.
– Ну ты же понимаешь, что все это одна болтовня, для красного словца, кому я там нужен, за границей, там своих псов хватает, – со злостью на себя закусил я блоху, которая ползла по моей лапе. А может, и не было никакой блохи, просто злость.
– Чем сегодня займемся? – попыталась она отвлечь от тяжелых дум Шарика.
– Может, кино посмотрим?
– Может, лучше друг на друга?
– А других нет вариантов?
– Никто меня не любит, никому я не нужна, – заскулила Муха.
– Так радуйся: никто не обидит, не бросит ради другой, не изменит, не выгонит, не поцелует жадно в самое сердце, чтобы затем плюнуть в душу. Ты в безопасности, – прикусил Шарик любя ее холку.
– К черту опасность! Знал бы ты, как ее порой не хватает, – виляя хвостом, оценила она его маневр.
Шарик хорошо знал, что после этих слов погода в душе женщины начинает резко портиться, как бы ярко ни светило солнце. Он хотел бы утешить Муху, но знал, чем это может обернуться. То, что было, обязательно повторяется, стоит только попробовать заново начать строить город из отношений, стоит только один раз остаться, а утром почистить зубы, одеться, позавтракать и выйти на улицу, можно даже не завтракать, можно даже не одеваться. И пошло-поехало, минимум через неделю, если считать, что эта неделя будет медовой, опять выедание нервов. А может быть, хватит и ночи, как только холодильник пустой утром пожмет тебе руку, или лапа забудет выключить свет в туалете, или другой найдется какой-то предлог, который ты попытаешься писать слитно с тем, что может существовать только раздельно.
– Неужели ты все еще меня не простил? – угадала движение его мыслей Муха.
– Простить можно что угодно, только это будет уже не любовь и даже не дружба.
– А что это будет?
– Кёрлинг, где один станет с криками сталкивать камень с души, а другой попытается оттереть на ней пятно.
– Сколько я ни смотрела, этот вид спорта не понимаю.
– А что там непонятного. Все как в жизни, сплошные терки.
– Я чувствую себя бесполезной вещицей, даже ты меня больше не замечаешь.
Шарик почувствовал, что нечто внутри Мухи искалечено и не подлежит ремонту, хотя многие до сих пор так или иначе пытаются восстановить ее нежность, лезут в монетоприемник, в эту складку любви, пещерку истомы, в этот спальный мешок, в карман, в ларец с драгоценностями, в вечную скважину нефти, в ее метро, в ее бесконечный космос… за любовью со своим проездным билетом. Он даже услышал, как она всем им кричит: «Уберите единый! В космосе он не действителен».
«Муха капризна сегодня, но космос капризней», – поглядывал на небо Шарик. И действительно, над парком уже висела туча с гигантский надувной матрац лилового цвета.
– Мне кажется, сейчас ливанет. Может, к дому двинем?
– Да! Проводишь?
– Хорошо, бежим! – рванул с места Шарик, мотая про себя «как я могу отказать, если женщина просит», а Муха полетела за ним следом с той же самой мыслью: «если мужчина просит».
Снова перекресток, я в ожидании зеленого. Из открытой двери кафе беспощадно несет кофе. Будто оно там произрастает, собирается и жарится. Неожиданный ветерок из Франции приносит двух дам. Легкий шарфик туалетной воды на шее одной из них, у другой тяжелее. Красное и белое, как два полных бокала вина на стройных стеклянных ножках, словно подснежники, они вышли к солнцу и еще не успели обрести цвет побед.
– Весна – время менять пальто, обои и вредные привычки.
– Фасад, города и мужчину?
– Он вредный, но я же люблю его. Я зайду на минутку сюда, – бросила в свежий воздух женщина в красном пальто.
– Зачем?
– Надо оплатить связь, – улыбнулась она.
– В аптеке?
– Ага. Раз в месяц, как за телефон. Таблетки надо купить противо…
Не расслышал я окончание фразы, потому что зеленый свет утащил меня совсем в другую сторону, с группой товарищей, с которой мы были объединены сейчас одним светом. Группа дружно перешла дорогу и распалась, как по команде, чтобы больше никогда не встретиться. Такие короткие стихийные союзы возникали постоянно на больших перекрестках, маленькие демонстрации со своими лидерами, что спешили во главе, и противниками, что стремительно набирали ход напротив. Обходилось без мордобоя. Со стороны это было похоже на театральную постановку перекрестного опыления, с бесконечным числом дублей с разными массовками. Каждый выучил интуитивно свою небольшую роль, в какой просвет он должен проскочить. Только двое замешкались посередине проспекта, потому что их программы, их траектории движения на какое-то время совпали, и как бы они ни пытались их поменять, они совпадали вновь. Наконец, почти столкнувшись, мужчинам удалось разойтись. Светофор в роли режиссера, сценариста и продюсера. «Стоп! Снято!» – покраснел он от возмущения.
Тем временем таблетка весеннего обезболивающего растворялась в туманной дымке. Солнце. Люди вылезали из-под снега, люди смягчались, люди доставали улыбки, по которым было видно, что они готовы снова размножаться. Инстинкты остались.
Природа, несмотря на прогнозы, выходит, долго гуляет по каменным воспоминаниям набережных, по саду домов обручившего город кольца, по улицам, спутанным, словно мысли, в клубок, по растаявшим от дождя площадям.
Он всегда держал нос по ветру и знал: единственная падаль, что прекрасна, падаль листьев. Однако осень, несмотря на всю ее пестроту, Шарик не любил. Словно демисезонное пальто, оно висело на вешалке над городом. Наденешь его на себя, и тебе ни жарко, ни холодно, никак. Деревья сбрасывают лето, повсюду купюры скомканные сохнут и желтеют, инфляция не только в листопаде, она проникала глубже, в настроение. Сезон ливней, мокрых лап и текущего носа. Дождь, и этим все сказано, подмочена репутация города, все строят крыши над головой, оптимизм близок к нулю. Хотя одна из людских мечт сама собою сбылась: какое-то время все могут жить в отдельных домах зонтов. Так и ходят каждый в своем домике. Ходят и медитируют: «Скорее бы Новый год». Он тоже старался мыслить позитивно, разрезая своим бегом толпу, блуждая по городу, переживая осень, пес внушал себе, что это не осень, а весна. Иногда срабатывало.
Шарик бежал по утреннему тротуару центрального проспекта, сверху серыми слезами камня свешивалась лепнина, дождь скучным многоточием выбивал в «ворде»: ты одинокий, никому не нужный женщина или мужчина, кобель или сука, сдохнешь, если выйдешь за пределы города. Ему не надо было за пределы, он вообще не знал, куда ему надо было. Обычная утренняя пробежка для поддержания формы. Текст ливня без конца бубнил о том, как загибается искусство, так как город вымок, климат мерзок, да настолько, что Шарику вдруг захотелось уехать прямо в этот самый момент. Уезжать было не на чем, поэтому он убегал. Он знал, что бежит в постоянство, в беспредметность, то и дело возвращаясь к грустному. Перед его глазами стояла написанная от его имени дождем открытка: «Лето умерло, прошу климатического убежища» с видом на Летний парк. Эту великолепную открытку ему хотелось бы отправить в Австралию, в страну вечного лета. У него была одна несбыточная мечта детства: примкнуть к стае диких собак Динго, хотя он плохо представлял, как они выглядят и сможет ли он с ними жить. Но это было не так важно по сравнению с тем, что была мечта. Иногда ему очень сильно хотелось верить, что его предки выходцы именно из этой породы диких собак, мысли и дела которых окрашены в индиго, и что именно в этом слове корень самой породы Динго. Однако открытка до сих пор не отправлена. Где же она? В его фантазии, в данный момент мокнет и разбухает, от этого не лезет в ящик. Шарику очень не хотелось хоронить это лето, которое опухло от воспоминаний и уже смердит в мозгу бездельем, безработицей, свободой и клянчит: возвращайся на родину предков, в Австралию, что ты потерял там: осень так похожа на тоску.
Он по обыкновению завтракал возле рынка, у молочных рядов, там всегда было чем поживиться. Выскребывая из стаканчика остатки ряженки, затыкая себе пасть белым хлебом, Шарик пытался думать о чем-то важном, чтобы не крикнуть: «Мне бы маленький пароходик, маленькую страну из двух жителей, где соленые волны целый день жуют сушу. Где часы заменяет любимая, круглый год без углов отвратительных, где она не пытается сделать из тебя человека. Просто любит таким, какой есть, похотливым, небритым, вонючим». Вряд ли можно придумать что-нибудь утопичней и лучше, тем более что ряженка улеглась в утробе.
Побежал Шарик к Мухе, чувствуя острую нехватку женского тепла.
– Муха, привет! У меня острая женская недостаточность, – ввалился в жилище Мухи Шарик.
– Это не опасно? – всполошилась заспанная хозяйка.
– Для тебя нет.
– А ты чего сегодня в такую рань?
– Сегодня же выходной. Я рано встаю в выходные, чтобы они были длиннее. Я тебя разбудил?
– Ну почти. Странный ты какой-то сегодня, Шарик.
– Я же говорю, у меня приступ женской недостаточности. Вышел я утром из конуры, встретил соседа, с которым мы в клетке на одном этаже, но все еще оставались людьми, и спросил, какое сегодня число.
– Сегодня, кажется, осень, но я не уверен.
– Осень? Уже?
– Тут я опомнился: осень, а я еще не израсходовал порох с весны. Слышишь, Муха, как одиноко бродит во мне герой лирический.
– Не герой, а гормон, – возразила Муха.
– Пусть так, он не может найти утешения, представляешь пустую берлогу, мою пустую постель, над нею картина со странным названием: «Ни весны, ни будущего, ни искусства».
– Зачем ты ее купил?
– Нет, я не покупал. Бывшая оставила, теперь вот висит.
– Мне кажется, это ты завис. Разведись с ней и выброси картину.
– Да как же я ее выброшу, она же в голове.
– Странный ты какой-то сегодня, Шарик. Пил, что ли, вчера?
– Не так чтобы очень, в голове моей бражка, она ставит одну и ту же пластинку: «Жизнь прекрасна, пока не задумаешься над этим». Весны хочется, Муха!
– Это не ко мне. И вообще скоро зима, поимеет даже тех, кого не хотела, холода дотянутся до тела худыми руками, оно будет ежиться и натягивать свитера – шерстяную ограду.
С тусклыми мыслями Муха достала из буфета печенье и сахар. Шарик процитировал:
– Ложками измеряется сладость в краю фарфоровых блюдец. – Хотел он взять ложку и уронил.
Звон заставил Муху содрогнуться и съежиться:
– Вот и я говорю, верная примета, вместо мужчины зима придет и оттрахает.
– Нет, Муха, никаких мужчин, только я.
– Я не узнаю тебя. Пей чай.
– Удивила. Иногда я настолько себя не узнаю, что начинаю общаться сам с собой на «вы».