Вторжение лифта перевернуло построение иерархий по вертикальной оси. В XIX веке верхние этажи – пятый, шестой – отводились для слуг (а также художников или студентов), ютившихся в каморках под крышей и вынужденных карабкаться вверх и вниз. Лифт не просто выровнял этажи с точки зрения удобства; произошел сдвиг в представлении о привилегиях, поворот от кинестетической к «телескопической» точке зрения, приоритет сместился от минимализации прикладываемого мышечного усилия к максимизации доступного обзора. Желанными стали панорамы и «командные высоты» – комбинация, замешанная на милитаризме, теологии, страсти к приватности и престиже. В городах, подобных Нью-Йорку, лучшее место для жизни в высоком здании – это пентхаус,[29] сочетающий удовольствия панорам с идеей частного дома на своей земле. Пентхаусы переопределили отношения жилища и участка, под это жилище отводимого, открывая в этом участке второй уровень. Контуры застраиваемого участка, «задавленного» близлежащими зданиями, снова стали пригодными для застройки.
Город может быть задуман иначе – скорее в духе пуэблос каньона Чако. Если представить себе город с двумя основными уровнями – на крышах зданий и у их подножья, то окажется, что он выглядит совсем по-другому. Стоя на нашей крыше в Виллидже, я могу окинуть взглядом множество других крыш. Солнечным летним днем я часто наблюдаю людей, принимающих солнечные ванны прямо на том, что любовно называют «битумными пляжами», потому что большинство крыш вокруг «Аннабель Ли» (как и сама «Аннабель Ли») покрыты рулонами бумаги, пропитанной битумом, разогретой горелками и потом приглаженной специальными швабрами. Подобный метод «напластования» крыш недорог, весьма эффективен, но непрочен и чрезвычайно примитивен. Он подразумевает, что крыши большинства наших домов – это неприметное, невидимое пространство, простая защитная мембрана.
Но крыша невидима лишь потому, что мы привыкли смотреть на нее с улицы. Если бы кто-то облетел город на небольшой высоте, крыши оказались бы для него передней линией урбанистики. Именно это происходит, когда мы открываем для себя побочный способ смотреть на город, с вертолета или со спутника-шпиона, – возможность, приведшая в Лос-Анджелесе (и других местах) к тому, что на крышах стали рисовать огромные номера домов, чтобы облегчить работу полиции и координировать стратегию поиска и поимки преступников. Поль Вирильо утверждал, что вид сверху переконфигурировал саму эпистемологию пространства, превратил мир в мишень.
Но подумайте вместо этого о крышах как о парках – о том, что площадь, занятая домами, просто перенесена вверх. Подумайте о законодательстве, которое обязывало бы на сто процентов компенсировать застроенную территорию Нью-Йорка зелеными насаждениями. Сто процентов – это не просто озеленение крыш; потребуется также компенсировать площадь, занятую инфраструктурой – магистралями, железнодорожными путями и прочими площадями, которые озеленить невозможно. Возможно, требование удастся удовлетворить за счет сужения дорог, разбивки висячих садов или зеленых этажей в домах (наподобие технических этажей, которые есть почти во всех зданиях). Возможно, мог бы существовать рынок «зеленых прав» (как сейчас существует торговля квотами на сточные воды) или начали бы строить башни, специально предназначенные для обеспечения многофункционального зеленого пространства.
Если потом подобные воздушные парковые территории соединить мостами или более протяженными строительными формами, возникнет новая форма публичного пространства. Взаимоотношения верха и низа окажутся скорректированы. Утром жительница подобного дома может отправиться по лестнице вверх, на второй уровень. Приятная прогулка по «верхнему парку» приведет ее на рабочее место или в квартиру друзей, где она снова войдет в здание и спустится вниз. Во время обеденного перерыва она может поступить в обратной последовательности: спуститься вниз на улицу и потом подняться наверх. Излишне говорить, что подобные фантазии требуют решительного переосмысления структуры собственности и самого характера вертикальных связей.
Хотя подобного двухуровневого города не существует, уже набралось достаточно картинок, чтобы представить себе, как он должен выглядеть. В ходе Второй мировой войны крупные промышленные объекты были закамуфлированы весьма правдоподобными вторыми уровнями на крышах. Делалось это для того, чтобы два уровня – пол цеха и его крыша – слились в один и летчик, прилетающий бомбить завод, принял сверху цех за продолжение окружающего ландшафта. Сады на крыше были также весьма популярны и у архитекторов-модернистов в межвоенный период. Прекрасный пример такого зеленого пространства на крыше – два самых низких здания Рокфеллер-центра. Правда, о них мало кто знает и мало кто имеет туда доступ, потому что это охраняемая частная территория.
Помимо возможностей передвижения второго уровня (где нас могут подстерегать те же риски, с которыми мы уже сталкиваемся на улицах), существует и множество других резонов озеленять крыши. Многие из них красноречиво защищал Корб.[30] Безусловно, такие сады могут быть прекрасны. В городе башен их может оказаться довольно много, и они могут предоставить зоны отдыха для жителей домов, над которыми они и разбиты. Еще они могут оказать благоприятный эффект для решения так называемой проблемы «городского теплого острова». Тепловые снимки, полученные с воздуха, показали, что над городом температура может быть на пять градусов по Фаренгейту (9 °C) выше, чем в пригородах. Причина – бесконечное излучение кирпичей и асфальта, которые собирают, поглощают и отдают тепло, не говоря уж про тепловые выбросы встроенных духовок, кондиционеров и других адских порождений топливосжигающей экономики. С помощью зеленых крыш (а также затенения улиц и расширения парковых территорий) мы можем обуздать термическое бесчинство городов и сократить свое участие в глобальном потеплении. Емкость того, что Олмстед называл «зелеными легкими» города, должна быть существенно расширена.
Собирая и аккумулируя дождевую воду, зеленые крыши могут также исключить основной источник загрязнения и истощения подземных вод. Водоносные горизонты подпитываются дождевой водой, проникающей в почву. Поскольку наши города выстроены по большей части из водонепроницаемых материалов, у воды мало шансов добраться до почвы. Ныне применяемый метод преодоления этой непроницаемости – собирать сточные воды в коллекторы и сбрасывать их, часто через водоочистительные станции, в реки и специальные искусственные пруды. Но перегонять дождевую воду в реки – значит просто терять ее. Напротив, собирать ее на втором уровне или где-то еще – значит запасать ее и предохранять здания от затопления, что вполне актуально в таких городах, как Новый Орлеан и Мехико, выстроенных на осушенных территориях. Городской сток – это также весьма действенный сборщик разных токсичных загрязнителей с улицы. Вода, стекающая после ливня с улиц в городскую дренажную систему, увеличивает уровень загрязнения далеко вниз по течению реки, куда она сбрасывается. Зеленые крыши, работая заодно с местной дренажной системой, могут как сократить это загрязнение, так и послужить источником воды для деревьев, зелени и даже для нас самих. Уже существуют отличные органические технологии, подгоняемые под размер района, блока или здания, способные очищать собранную (или даже сточную) воду, которую потом можно использовать для душа, смыва или орошения.
Одно из общих мест, касающихся жизни в больших городах, – будто люди живут настолько разобщено и отчужденно, что даже не в состоянии узнавать своих соседей. В нашем доме мы знаем, кто живет во всех одиннадцати квартирах. Мы добросердечны со всеми, дружим с некоторыми и кое-что знаем о каждом. С большинством у нас мало общего, кроме места жительства, так что нас мало что объединяет, кроме обычной вежливости и борьбы с домовладельцем.
Пока Джейн была жива, наши соседи со второго этажа часто предлагали ей обед или свежий кофе, и они разработали для нее целую систему сигналов, включающую засунутую в перила лестницы газету, с помощью которых давали знать, что еда готова и можно забирать тарелки. В настоящее время особые отношения сложились у двух собаковладельцев – род социальной сети, включающей в себя регулярную болтовню на собачьей площадке на Вашингтон-сквер и весь комплекс межвидовых коммуникаций, имеющих место по пути туда и оттуда. Несколько гей-пар в нашем здании обмениваются политическими и общественными новостями. Жильцы с фиксированной арендной платой связаны как сроком найма, так и другими жизненными обстоятельствами. Старейшие – в обоих смыслах – жильцы тянутся друг к другу благодаря длительности знакомства.
Спускаясь по ступенькам, я подмечаю, что происходит вокруг: у кого-то работают маляры, у кого-то новый кондиционер или стереосистема, у кого-то вечеринка или перебранка. Но отличительная черта добрососедского поведения – уважать право на частную жизнь. Даже сплетни выступают в роли фильтра, избавляя от необходимости прямого столкновения, смягчая непрошенную осведомленность, но, поскольку они все-таки основаны на правдивых сведениях, то позволяют осуществлять неформальный обмен взаимными претензиями. Недавно съехавший фотограф жил напротив нас на лестничной площадке с тех самых пор, как мы сами въехали в этот дом. И хотя все это время наши отношения оставались вполне дружелюбными, ни мы не были у него в гостях, ни он у нас – мы только стояли перед дверьми друг друга. Вообще-то мы мало в чьих соседских квартирах были, и еще меньше кто из соседей был у нас.
Отчасти это происходит оттого, что мы сами невероятно социальны и предпочитаем веселиться в городе, а не дома. И большинство наших соседей, хотя многие из них очень милы, не те люди, с которыми мы сами согласились бы жить вместе. Что у нас есть общего, так это сам дом и – как его расширение – квартал. Это и определяет главную арену пересечения наших общественных интересов. Мы дружно браним домовладельцев (которые со своей стороны в долгу не остаются), и, таким образом, наше взаимодействие в основном вертится вокруг коммунальных служб и ремонтов, вокруг того, что надо бы наконец устроить «забастовку» по поводу квартплаты, и вокруг самиздатовских листков, ехидно обличающих неуступчивость собственников недвижимости.
Еще нас объединяет привязанность к району, к его характерной физиономии, образу жизни и прямо-таки советскому чувству коллективизма. Не будет преувеличением сказать, что все мы съехались в Виллидж по собственному выбору (пожалуй, кроме Марго Вдомерожденной), хотя, пожалуй, кое-кто из самых старых жильцов, пользующихся фиксированной арендной ставкой, не совсем свободны в своем желании оставаться здесь. В какой-то степени к нам это тоже относится. Наша квартплата защищена «законом о стабилизации квартплаты». Когда мы въехали сюда, она соответствовала среднерыночной, но ее рост в последующие годы оставался в рамках, устанавливаемых каждые два года муниципальной комиссией, на слушаниях которой представители жильцов и домовладельцев сходятся лицом к лицу. Так что, хотя нашу квартплату нельзя назвать низкой, она ниже, чем могла бы быть, если бы определялась исключительно рыночными механизмами.
Законы стабилизации и контроля арендной платы производят еще один важный эффект. Поскольку мы и наши соседи привязаны к дому экономически, мы чувствуем определенную социальную стабильность. С точки зрения местной политики и психологии вовлеченности это в высшей степени избирательное вложение приводит к положительному результату, укрепляя нашу заинтересованность как в доме, так и в квартале. А длительность присутствия произвела еще один эффект: мы все стали лучше осведомлены как об исторический перспективе, так и о самом месте нашего обитания. Стабильность ведет к повышению и упрочению чувства сопричастности, росту лояльности, цементирует общность.
Обстоятельства, благодаря которым мы въехали в этот дом, сделались (в первую очередь усилиями Джоан) самой популярной частью мифологии нашего брака. Мы перебивались временными вариантами и уже какое-то время искали постоянное решение. Я сосредоточил свои чаяния на гигантском лофте на береговой линии Бруклина – в районе, который сейчас очень моден, а тогда считался на отшибе. Пространство было абсолютно «сырым»: ни пола, ни водопровода, ни отопления – ничего, оно находилось далеко от маршрутов общественного транспорта, даже от магазинов. Однажды, когда мы пришли осмотреться, на первый этаж как раз вломились вооруженные грабители. Что тут прикажешь делать? Помещение было огромным, из него открывались панорамные виды на Манхэттен и Ист-Ривер. Но тогда у нас не было денег на перестройку, мои собственные строительские навыки были весьма ограниченны, к тому же неудобство расположения и пугающая бесконечность ремонта – все это ложилось тяжкой ношей на чашу весов моих неутешительных расчетов.
К счастью, меня уже почти удалось отговорить, и тут Джоан повезло наткнуться на объявление о квартире в «Аннабель Ли» – и она не мешкала. Свежеокрашенная квартира на верхнем этаже прекрасно расположенного дома приятно поразила нас, и я, не без сожаления, отказался от своих архитекторских амбиций довести до ума лофт «со свободной планировкой» – и мы подписали контракт. Мы никогда всерьез не задумывались о покупке собственной квартиры, хотя это оказалось бы разумнее. Денег у нас не было, и к тому же я, дитя шестидесятых, разделявший убеждение Прудона, что «собственность – это кража», просто (и как оказалось – глупо) не испытывал особого желания становиться собственником. Квартплата в Нью-Йорке казалась относительно невысокой, я привык часто переезжать, и домовладельцы бывали лучше, бывали хуже, но не оказывались невыносимы.
За время, проведенное в «Аннабель Ли», мы многое узнали о социологии отношений с собственниками. С одной стороны, нам очень не нравится делать в нашей квартире дорогостоящие улучшения (мы без конца спорим о серьезном ремонте в ванной), потому что получается, что мы «дарим» их домовладельцу. Кроме того, мы (особенно я) лелеем все более и более необоснованную надежду, что скоро разбогатеем и переедем. С другой стороны, мы очень привязаны к нашему дому, соседям, району и его гражданской жизни. Вопреки широко распространенной республиканской риторике, мы собственники без собственности. Наши гражданственные и хозяйственные чувства возникают не вследствие владения собственностью, а вследствие привязанности, взаимодействия и социальной обратной связи. Защита со стороны городского законодательства о регулировании квартплаты помогает закрепить наше чувство коллективного на правительственном уровне – и укрепить ощущение, что идеи равенства по-прежнему определяют политику.
Бум недвижимости в последние годы лишь придал рельефности усиливающемуся пространственному расслоению города, так же, как непристойный разрыв в уровне доходов привел к тому, что все большее и большее богатство сосредотачивается в руках все меньшего и меньшего числа людей. Манхэттен стал огороженным сообществом, мягким белым центром города, все в большей и большей степени «сбрасывающего» проявления разнообразия на окраины. Это поднимает вопросы о том, в какой степени следует поддерживать доступность жилья и как оно должно быть распределено. При всем уважении к свободному рынку, у нас наличествует долгая национальная история субсидирования жилья, будь то уменьшение налогооблагаемой базы на сумму выплачиваемой ипотеки, прямые субсидии (Джейн Джейкобс предлагала обновить их), ваучеры на возведение общедоступных домов или же регулирование квартплаты. Политические резоны и риторические фигуры могут меняться, но необходимость вмешательства остается неизменной.
Нынешняя городская политика – переход от общей системы контроля за квартплатой и возведения социального жилья к модели «общественно-частного партнерства», в рамках которой государственные субсидии направляются прямо домовладельцам и застройщикам, в обмен на добровольное предоставление доступного жилья. Позднее подобная политика получила название «инклюзивное зонирование» и стала осуществляться путем предоставления застройщикам возможности увеличивать площадь домов по сравнению с обычными нормативами в обмен на создание в ней определенного числа «доступных» квартир. На данный момент эта политика проводится с переменным успехом. Новые квартиры возведены, и их количество внушительно на фоне числа доступных квартир, выключенных из рынка. И несмотря на очевидные преимущества проектов домов со смешанным доходом, на практике многие из них спроектированы так, что оказались разделены на гетто, – доступные (и низшие по качеству) дома отделены от домов классом выше. Как и в случае с другими формами субсидий, основанных на неких бонусах, меняя одни блага, считающиеся исключительно важными – в данном случае, контроль над габаритами дома и доступ к свету и воздуху, – на другие, доступные квартиры, город разрушает собственную основополагающую парадигму хорошей городской формы.
Защищающий преемственность контроль за квартплатой – это своего рода социальный аналог охраны памятников. Из всех тем, постоянно возникающих на местном уровне, сохранение физической ткани нашего квартала является, вероятно, самой обсуждаемой. И тому есть много причин. Во-первых, городская ткань Виллидж ни на что не похожа и красива. Плотность вычурных улиц и исторических зданий здесь уникальна для Америки. Во-вторых, под видом сохранения исторической среды в Нью-Йорке (как под видом охраны окружающей среды – по всей стране) стали обсуждаться другие животрепещущие политические вопросы: кто должен отвечать за городское планирование? Чьи интересы должны при этом обслуживаться? Хотя Виллидж с лихвою наделен местными историками, которые могут рассказать о происхождении каждого кирпича, углового камня кладки, булыжника брусчатки, есть такое чувство, что сама ткань Виллидж – это не просто произведение искусства, а паутина культур и людских нитей, которые ценны сами по себе.
В настоящий момент самая ожесточенная борьба ведется вокруг нашей местной береговой линии, особенно вокруг нескольких чувствительных мест. Им грозит застройка огромными сооружениями, которые с точки зрения сообщества архитектурного надзора являются «нехарактерными». Первая ласточка – три смотрящих на Гудзон и горячо ненавидимых 14-этажных квартирных дома, все три спроектированы Ричардом Мейером в его обычной элегантной кристаллической манере.[31] Они сочтены неподобающими, потому что своими большими размерами выбиваются из существующей застройки квартала, потому что их модернистская стилистика «сталь и стекло» неуместна на фоне остальных домов и потому что они нарушают равновесие прибрежной застройки, преобразуя живописное разнообразие нерегулярных, мелких ритмов во что-то вроде Риверсайд, Лейк-Шор-Драйв или Копакабаны[32] и подчиняя расположенный за ними квартал собственной логике.
Хотя об этом не говорится открыто (и это не всплывает на публичных слушаниях, призванных определить судьбу нашей набережной), существует сильное подспудное ощущение, что эти дома также расходятся с идеей Виллидж как чего-то вольнодумного, разнообразного, передового, как бастиона, стоящего на пути безжалостных «трендов» и «модности», вцепившихся в Нью-Йорк (и, все в большей и большей степени, в сам Виллидж) мертвой хваткой. Это тем более справедливо, что в мейеровы дома ринулись орды мировых знаменитостей, включая Марту Стюарт и Хизер Миллз, заселявшихся за бешеные деньги – благодаря чему цены на все остальное, от недвижимости до йогуртов, также взлетели в стратосферу.
Мейеровы многоэтажки и несколько соседних зданий (включая потешное, раздутое, гладко обструганное палаццо Чупи, возведенное художником Джулианом Шнабелем и населенное целым выводком сменяющих друг дружку звезд, многие из которых перепродавали свои квартиры за миллионы после краткого пребывания) ставят ребром вопрос охраны исторического наследия: одни ли физические объекты заслуживают внимания? В самом начале, отсчитываемом с проигранной в 1960-е годы борьбы за сохранение Пенн-Стейшн, такой упор на физическом здании был оправдан. Пенсильванский вокзал был существенным элементом наследия нашей гражданской архитектуры, огромным величественным зданием, разрушенным ради ужасной новой станции, ужасного офисного здания и ужасной спортивной арены – все лишь ради того, чтобы извлечь из этого места больше прибыли.
Но это событие взбудоражило всех и привело, во-первых, к дальнейшей разработке законодательства, касающегося зданий – «памятников истории и архитектуры» (landmarks), а во-вторых – к тому, что под защиту оказались взяты тысячи сооружений по всему городу, как по отдельности, так и в составе определенных районов, таких как Сохо, Дамская миля (Ladies’ Mile) и большая часть Виллидж, получивших статус исторических. Институциализация самого понятия «памятник истории» оказалась также настоящей поворотной точкой для Нью-Йорка: он обрел статус города исторического, а не просто набора клеточек для ничем не ограниченных бесконечных трансформаций. Появление памятников истории знаменовало собой эпистемологический прорыв, выход за границы беспримесной алчности, столь умиляющей тех, кто пишет о Нью-Йорке, восхищаясь чистотой выведенного Шумпетером «творческого» или «креативного» разрушения: роскошные дворцы баронов преступного мира обращались в строительную пыль, уступая место просторным апартаментам скромных миллионеров. Город, подобно акуле, должен был двигаться или умереть.
Результаты оказались смешанными. «Охрана памятников» оказалась негибким инструментом, потому что отождествляла город с застывшими формами, а не с происходящими в нем процессами. Конечно, охранное законодательство признавало непреходящую ценность достижений городской архитектуры, их уникальность и незаменимость. За века развития Нью-Йорк породил ряд выдающихся архитектурных форм, достигших настоящего совершенства. Подобно площадям георгианского Лондона, каналам Венеции и бульварам Парижа, ряды домов из коричневого кирпича восьмисотых годов на Манхэттене и в Бруклине, ступенчатые небоскребы 1930-х и глыбы квартирных домов, возвышающихся вокруг Центрального парка и вдоль Гудзона, – это наши естественные достижения, результат уникального процесса развития, несущего отпечаток особого социального, исторического, культурного и творческого характера Нью-Йорка. Город не может быть подобен дереву, вопреки знаменитому утверждению Кристофера Александера, его скорее можно уподобить лесу, проходящему разные стадии развития и самоорганизации.
В качестве основных городских элементов эти наивысшие формы достигли пика собственной утонченности. Их изобретение и признание их важности положило начало череде соглашений, негласно заключенных между городом и горожанами. Эти формы прямо-таки ощетинились подлинностью – можно сказать, «аборигенностью» – и, в свою очередь, создают идентичность города, задуманного некогда в качестве интеграла города как такового. Это объекты такой концептуальной мощи, что они создают нового ньюйоркца. Подобно сказаниям Джейн и Марго, эти здания эпичны, они сохраняют и передают общие ценности. Разумеется, в прогрессе тоже случаются тупиковые ветви; и доведенные до абсолюта трущобы, и тюрьмы следует сохранять в назидание, из любопытства или же адаптировать. И особняк Фрика, и безвестная трущоба в Нижнем Ист-Сайде – оба сейчас музеи.[33]
В той мере, в какой охрана памятников брала на себя задачу представлять идею всеобщего блага и защищать особые права, она прекрасно вписывалась в политическую культуру города, основанную на духе соперничества. Нью-Йорк без конца переопределяет соотношение частных прав и общественных интересов, так что история города представляет собой, среди прочего, бесконечные поиски равновесия между одним и другим. Порою (а яснее всего, вероятно, это выражалось во времена Роберта Мозеса, с его грандиозными планами «общественных» работ) инициатива находилась в руках институций, номинально являющихся общественными. Чаще, однако, предпочитаемой моделью оставалось laissez-faire, т. е. политика невмешательства, когда муниципалитет доверял памятники, находящиеся под разными видами охраны, благодетельному попечению частных инициатив.
В наши дни эти отношения оздоровлены с помощью неизменного общественно-частного партнерства, призванного выровнять преобладание инициатив частного сектора и ту легкость, с которой государство идет ему навстречу. Наш мэр-миллиардер[34] – часть общенационального процесса обесценивания прямой общественной инициативы – рассматривает государственное вмешательство (по крайней мере в домашних делах) как сдерживающий фактор для чистого гения частного капитала. И впрямь, та зыбкая ответственность, которую логично было бы видеть возложенной на агентства планирования, вместо этого возложена на заместителя мэра по экономическому развитию, от которого и исходят все инициативы мэра, касающиеся физического облика города, и который является куратором не публичных, а частных проектов, кажущихся, ввиду их выгодности, интересными с публичной точки зрения. Дан Докторофф, покинувший в 2007 году сей высокий кабинет ради того, чтобы стать главой частной компании мэра Блумберга, – типичный пример этически двусмысленного сочетания интересов. В такой схеме департамент городского планирования принимает на себя роль разработчика урбанистического дизайна, добиваясь того, чтобы девелоперские инициативы хорошо выглядели, – или принимая для этого стратегические архитектурные концепции задним числом: зонирование, регулирование плотности застройки жилых кварталов или же увеличение ее предельного высотного режима. Нисходящая эффективность подобного «разделения труда» и возобновившийся интерес к масштабному городскому планированию при Блумберге оказались наиболее выражены в Вест-Сайд-Рейл-Ярдз на Манхэттене, Атлантик-Ярдз в Бруклине[35] и в Граунд-Зеро на месте ВТЦ; поскольку все три землеотвода принадлежат государственным структурам, система регуляции там довольно запутана и менее чувствительна к попыткам поколебать ее со стороны оппонентов. Круговорот советов и увещеваний, которые экологические и урбанистические группы, «практики» городского права, транслируют чаще через протесты, чем через предложения, усиливается по мере движения сверху вниз.
Таким образом, здесь городское развитие тоже измеряется исключительно экономическими показателями. Мэр часто ссылается на стремительный рост цен на недвижимость как на мерило нашей успешности. Это республиканская логика:[36] высокая волна поднимет все лодки, а деньги сверху просачиваются вниз всем на пользу.[37] Увеличение стоимости недвижимости приводит, помимо роста уровня потребления людей с высоким доходом, к увеличению городского бюджета через налоги, которые, в свою очередь, могут быть использованы на благо тех людей, кого не затронула восходящая спираль развития. Вот вам и чудесная картинка: Манхэттен становится огромным огороженным сообществом, со все более сужающимся набором видов экономической деятельности и растущей недружелюбностью по отношению к тем, кто оказался лишен счастья купить себе этот сказочный образ жизни. Правда, в этих рассуждениях присутствует простая, но обидная ошибка: куда стекать деньгам, если повсюду одни миллионеры?
Это тот же ошибочный принцип, по которому-де нейтронная бомба все «сохраняет». Изучая несколько решений, принятых нашей Комиссией по сохранению исторических памятников для защиты зданий и кварталов, я был поражен однонаправленностью этого процесса. Привязанное исключительно к эстетическому лексикону, это сохранение перевоссоздает город как музей, как репозиторий себя самого. Право сохранять грозит «изъятием», входит в прямое противоречие с частным правом распоряжаться и отчуждать частную собственность. На практике эффект оказывается противоположным. Эстетическое сохранение повышает «ценность» недвижимости, привязывая права на нее к архитектуре. Таким образом, сохранение де-факто выдает мандат на джентрификацию.
Эта оторванная от корней идея «контекста» стала главной ценностью урбанизма. Любые физические добавления или изменения исторической структуры должны рассматриваться с точки зрения совместимости – концепция, понимаемая столь негибко, что исключает что-либо за пределами буквального прочтения. В масштабе квартала или района тест на соответствие контексту широко использовался, причем с величайшей архитектурной робостью и урбанистической брутальностью, подавляя любое отклонение, возникшее в результате необычного пространственного решения, выбивающегося из общего цикла подъема и упадка. Мало кто думал о меняющемся контексте, способном дать импульс для более широкого понимания здания или настоящих составляющих квартальной жизни. Крайний случай – Виллетс Пойнт в Куинсе, прямо около стадиона Ши. Разбитые, широкие, наполовину замощенные улицы этого района со скудной инфраструктурой выглядят так, словно Виллетс Пойнт лежит где-то за границами развитого мира, словно здесь не ведутся десятки бизнесов, в первую очередь шиномонтаж и кузовные работы. Экология этого района – уникальна и симбиотична; он расцветает благодаря запущенности. Городские власти предлагают все уничтожить и построить новые дома «смешанного назначения». Хотя автомастерские нельзя счесть «наилучшим и наивыгоднейшим» использованием этой удачно расположенной территории, город не в состоянии предложить места, куда их можно перенести. Оказавшись экономически излишними, как жильцы в квартирах с жестко ограниченной квартплатой, они просто закроются.
В Сохо – «флагманском» историческом районе, показательном примере джентрификации, ставшем всемирно признанным символом успешного «адаптивного приспособления», тест на контекстуальность использовался для выравнивания карнизов, проталкивания убаюкивающей ретроархитектуры и даже – что уж совсем смешно – для высаживания на улице деревьев, хотя изначально их и близко не было. Что в Сохо действительно было – так это целый ряд видов деятельности, входящих сейчас в решительное противоречие с представлениями об «историческом» квартале. Тридцать лет назад, когда я въехал в лофт в Сохо – семь этажей пешком! – моя бабушка была удручена тем, что я выбрал такое место жительства, потому что она помнила его как район потогонных швейных мастерских. Она воспринимала выбранное мною место в контексте его «аутентичного» происхождения и не могла разделить мой архитектурный восторг от большой пустой комнаты. Для нее Сохо ассоциировался не с твердой изысканностью и ласкающими взгляд пропорциями чугунных фасадов, а с культурой его использования. Ей вспоминались молодые иммигрантки, часами стрекотавшие за жалкие гроши на своих швейных машинках. Красотки в «Маноло», перебирающиеся из клуба «Беллини» в ресторан «Чиприани», моей бабушкой в расчет не принимались.
Сохранение близоруко изгоняет этот аспект из своих расчетов. Никто не жалеет о потогонных лавочках, но многие жалуются на то, как быстро пришла в упадок промышленная экономика города, нынче просто близкая к исчезновению. На улицах Сохо не было деревьев, потому что бессчетные грузовики и фургоны, сгружающие на улицу штуки ткани и ящики, просто не оставляли им шанса выжить. Странно сохранять и эстетизировать эту историческую данность, не задумываясь о последствиях такого историзма для бедных. В не столь отдаленной истории Сохо, безусловно, был момент – перед самым началом политических манипуляций, поддержанных деньгами, – когда первоначальная идея использования этого места могла бы трансформироваться во что-то по-настоящему ценное. Пестрая смесь художников, ремесленников, мелких производителей и экспериментаторов, а также владельцев магазинчиков, заточенных под их нужды, на короткое время оживила Сохо, пока «невидимая рука рынка», облаченная в данном случае в перчатку муниципальных властей, не вцепилась им в глотку и не поубивала всех ради обувных магазинов и модных загончиков для ребят, надутых доткомовским пузырем.
Не так дано я принимал участие в дискуссии на одной конференции и имел случай обратить внимание на то обстоятельство, что время уплаты налогов – это очень нервное время, потому что мы парадоксальным образом надеемся, что наш доход окажется достаточно низок для того, чтобы закон о стабилизации квартплаты продолжал на нас распространяться, поскольку иначе нам просто придется съезжать из квартиры. После пленарного заседания ко мне, пыша гневом, подлетел один из слушателей. Он как раз работал с недвижимостью и, начав с того, что безусловно уважает мое право на собственное мнение, заявил вслед за этим, что люди, подобные мне, которые «хотят ездить на “Кадиллаке”, а платить как за “Форд”», это и есть источник проблем для Нью-Йорка. Я начал было возражать, но этот мужчина был в такой ярости, что дискуссии не получилось.
Не оставалось никакого прохода к этому религиозному абсолютизму рынка, подразумевающему необсуждаемую веру в мудрость механизмов ценообразования. Наша квартира относительно дорога, будем ли мы исходить из доли в нашем доходе или же из средней квартплаты по стране. За годы нашего здесь проживания мы в совокупности выплатили больше, чем наш хозяин заплатил когда-то за весь дом. Конечно, «Аннабель Ли» прекрасно расположена, но годами содержалась в небрежении. Мы мирились с этим, до определенной степени, отдавая себе отчет в том, что квартплата, собираемая с жильцов, гораздо ниже той, какой она могла бы быть, если бы все квартиры сдавались по расценкам, близким к рыночным. Заставила бы хозяина бо́льшая квартплата тщательнее содержать дом – вопрос открытый, трудно оценить возможную взаимосвязь между ростом дохода и улучшением сервиса, особенно когда речь идет о низкой марже. В расчетах, касающихся недвижимости, цена не имеет ничего общего с имманентным качеством жилья или особенностями его обмена, а только с его модностью и дефицитом. Рыночная теория ценности товара или услуги мало что говорит о качестве и справедливости, а всего лишь описывает законную прибыль, которую рынок потянет.
А еще, в своей любви к абстракциям, человек из сферы недвижимости игнорирует историческую роль «общего пользования» в определении того, что считать справедливым, а что нет. Не имея закона, мы никак не смогли бы заставить нашего домовладельца залатать крышу после того, как нас замучили протечки (нам пришлось добиться предписания из департамента строительства, и на это ушло два года), или поменять древний бойлер, когда тот зафурчал и умер посредине зимы. Не говоря уж про то, что без законов о строительстве у нас никогда не было бы окон в комнатах, выходящих на воздушные колодцы. Наш домовладелец – классический экземпляр, он, похоже, начисто лишен альтруизма – поскольку это качество, в силу самой своей природы, не способствует заключению контрактов – и вообще не чувствует обязанности делать что-либо, что прямо не вменено в его обязанности. Подобно возмущенному участнику конференции, он старается «отжать» преимущества для себя без всякой этики или взаимности. С его – и рыночной – точки зрения вести себя по Гоббсу просто логично, вот и все.
С нашим хозяином можно быть уверенным лишь в одном: что в конце каждого месяца он просунет счет под дверь. Однажды он перепутал и подсунул под дверь счет нашего соседа, ныне съехавшего, с противоположной стороны холла. Поскольку конверт не был запечатан, мы, разумеется, открыли его, чтобы посмотреть, что́ платит наш сосед: в Нью-Йорке, где извлечение прибыли из недвижимости является основным производством, каждый житель зациклен на том, сколько платят за крышу над головой все остальные. Из-за негибкости городских законов о недвижимости, введенных в качестве меры военного времени в 1940-е годы, квартплаты могут отличаться разительно; и наш сосед, подпадавший под программу контроля за квартплатой, платил примерно пятую часть того, что платили мы – возможно, десятую часть «рыночной стоимости».
Но тем не менее в подобных отношениях мы надеемся на какие-то моральные принципы. Существующая система очевидно несправедлива. Люди со средствами пользуются низкой квартплатой, пожилые люди остаются в больших апартаментах, с которыми они не способны справиться, а огромный класс людей, лишенный допуска к этим благам, вынужден полагаться лишь на милость рынка. Устойчивость этой системы связана отчасти с политическим влиянием огромного числа людей, наслаждающихся ее преимуществами, а отчасти – с извращенным представлением, что, в сущности, в самой основе своей эта система правильна, что она, по крайней мере теоретически, идет навстречу тому обстоятельству, что разные люди обладают разными возможностями платить за квартиру. Это – симптом того, что мы привыкли смотреть на город как на место, предоставляющее человеку площадь в зависимости от его достоинств и недостатков. Если вы можете себе это позволить – вы этого достойны, и наоборот.
Для бедных жителей города, каждый день вынужденных наблюдать ярмарку сверхпотребления, подспудное негодование – часть повседневной жизни. Но несмотря на это, они продолжают заниматься своими делами с редкостным хладнокровием. Нам тоже как-то удалось справиться со столбняком, который вполне мог нас охватить от осознания той вопиющей несправедливости, что наши соседи платят 20 процентов от того, что платим мы, и пользуются теми же благами. Отчасти нам помог истинно нью-йоркский élan,[38] непробиваемое самодовольство от того, что живешь в центре мира, а отчасти – наша предусмотрительная готовность изливать досаду в мечтах, а не в ярости – роскошь, позволительная нам, представителям среднего класса, благодаря комфорту, которым мы пользуемся: моя прогулка на работу – это совсем не то же самое, как если бы я гулял в Моррисании или в Ист-Нью-Йорке.[39] К тому же многие из нас по-прежнему мечтают сорвать джек-пот при найме недвижимости – а кому-то это и удается. Чем меньше терпимости к проявлениям подвижности и разнообразия населения выказывает наш квартал и сам город, тем труднее расставаться с этой мечтой.
Способность людей видеть светлую строну неадекватных обстоятельств имеет свои пределы. Живя в Виллидж, мы наслаждаемся доступом ко всему набору городских удовольствий и осознаем, что мы – в центре того, что является, по многим признакам, воплощением идеального городского окружения. Наше привязанное к регулируемой квартплате состояние приемлемо потому, что оно маркирует собой не просто невозможность переезда в другое место, а невозможность переезда в место, которое (даже если бы мы его искали) оказалось бы лучше. В трущобах долгое пребывание кажется не преимуществом, а наказанием. Мы восхищаемся цепкой взаимовыручкой в подобных местах и романтизируем замешанные на отчаянии формы товарищества, – но они в корне отличаются от наших. Несмотря на все наши трудности, в целом мы в Виллидж воспринимаем свое окружение как принципиально положительное, а свою общественную деятельность – как путь совершенству. В трущобах совершенства можно достигнуть, только выбравшись из них.
Система взимания квартирной платы далеко ушла от идеи гражданственности и гражданства, добровольно взятых обязанностей. Наш домовладелец, подобно многим в городе, включая крупнейших, не несет никакой реальной ответственности за то, как его недвижимость вписывается в городской ансамбль. Его лишь недавно стало беспокоить, что наш дом – самый обветшалый в прекрасном блоке домов: эта мысль пришла ему в голову вместе с импульсом сделать ремонт и поднять квартплату или вместе с опасениями нарваться на санкции со стороны Департамента строительства. И точно так же, хотя поддержание тротуара перед входной дверью в городе, где тротуары по закону могут являться частными, а не общественными, вменено в обязанности домовладельцу, деревья, которые осеняют этот тротуар, оставляют его совершенно равнодушным. Передача гражданской ответственности за деревья и тротуары в руки владельцев близстоящих зданий приводит к смехотворному отсутствию зеленых насаждений даже на самых процветающих городских артериях. У меня желчь разливается, когда я прохожу по лишенным тени тротуарам мимо корпоративных небоскребов Мидтауна, потому что даже владельцы этих сооружений, стоимостью в миллиарды долларов каждое, так же равнодушны к общественным нуждам, как мой домохозяин. Какой контраст с такими уютными городами, как Париж или Ханой (на который в данном отношении оказали благотворное влияние колонизаторы). Отсутствие деревьев в Мидтауне объясняется теми же причинами, что и потрескавшиеся тротуары в Бушуике:[40] домовладельцы не вкладывают ни цента, а городские власти не считают нужным их заставлять.
Карл, наш бывший сосед с контролируемой квартплатой, был во многих отношениях показательным примером, но также, подобно нашему домохозяину (и нам самим) – порождением системы. Годами мы мало что слышали из его квартиры, разве что прыжки кота в холле поздними вечерами. О том, что это кот, мы догадались чисто умозрительно: несмотря на то что мы неоднократно слышали, как он носится туда-сюда на своих маленьких лапах, и порою видели в мусоре банку кошачьих консервов, он никогда не попадался нам на глаза и, сколько я могу припомнить, мы ни разу не слышали ни единого мяуканья. То, что происходило за закрытыми дверями, оставалось в принципе недоступным нашему взору. Конечно, нам случалось бросать мимолетные взгляды, если наши входные двери открывались одновременно. Эти беглые обзоры часто поражали. Мягко говоря, Карл был клиническим барахольщиком. Разнообразный хлам начинался прямо от прихожей, старые газеты громоздились небоскребами до потолка – словом, полный беспорядок.
Я знал, что еще пара людей обладает подобными странностями. Честно говоря, такие люди меня пугают. С другой стороны, мое чувство толерантности говорит мне, что у себя дома каждый волен вести себя как ему вздумается. Пока это не начинает касаться меня. Оставляя в стороне мое беспокойство относительно состояния Карлова ума (если он находится в таком же беспорядке – не значит ли это, что сам Карл обернется маньяком с топором?), меня тревожило, что эти залежи мусора могут оказаться эпицентром и питательной почвой для проникновения вездесущих нью-йоркских тараканов. А больше всего меня беспокоило то, что наш сосед отказывался ограничить весь этот хлам своей квартирой. Годами весь этот сор норовил вывалиться в наш холл, в виде стопок бумаг и сломанной мебели, накапливающейся в конце коридора.
Мы перебрали разные средства, чтобы усмирить его наклонности. Я часто сгребал его хлам и складывал перед его дверью. Порою я выносил его на улицу. Я писал объявления, адресованные всем жильцам «Аннабель Ли», в которых растолковывал, как это небезопасно и не по-соседски загромождать холлы и как это раздражает нас, жильцов последнего этажа, вынужденных обходить все это. Совершенно никакого результата. Лишь когда домовладелец предупредил о предстоящей пожарной инспекции и пригрозил внушительными штрафами, это помогло. Эффект оказался незамедлительным, но краткосрочным, и скоро хлам начал снова пробираться в холлы.
Холл, называемый порой наполовину частным пространством, – прекрасное место реализации деликатных стратегий отношений, характеризующих общественную жизнь города. Наш конкретный холл ужасен и грязен; раз в неделю его символически протирают шваброй, и это все, что домовладелец может для нас сделать. Мерцающий свет, облупленная краска и общее ощущение упадка, похоже, его вовсе не интересуют. Мы, жильцы, разрываемся между возмущением безобразным состоянием нашего холла и чувством, что это не наша забота, а забота домохозяина. Это порождает парадокс. Мы используем холл не по назначению, потому что чувствуем, что он не по назначению использует нас. Мы не участвуем в его содержании, потому что, делай мы это, мы давали бы хозяину что-то, что он сам должен давать нам. Мы вовлечены в то самое «иррациональное» поведение, в котором так часто упрекают жителей «социальных домов»: гадим в собственное гнездо.
Вопрос о собирательстве хлама заостряется еще и самой системой. Городские службы вывозят мусор с улицы трижды в неделю. Большую часть того срока, что мы здесь проживаем, мы выставляем наши мешки с мусором накануне вечером в холл и подсобный рабочий стаскивает их вниз рано утром. По идее, это должно означать, что мусор стоит в холле одну ночь. На практике, однако, мы вытаскиваем мешки в холл по мере наполнения, и это приводит к тому, что он практически никогда не свободен от мусора. В день вывоза перерабатываемого мусора дело обстоит еще хуже. Упакованные газеты, пластиковые пакеты, металлические банки забирают по пятницам, и в четверг вечером большой, грязный пластиковый контейнер от коммунальных служб появляется в холле первого этажа. Портье не стаскивает перерабатываемый мусор вниз, эта обязанность ложится на плечи самих жильцов. А это значит, что газеты начинают скапливаться в холле задолго до пятницы. Зачастую эти мешки, как и пакеты из магазинов, наполненные жестяными банками и бутылками, начинают свою миграцию к входной двери задолго до дня сбора. Мы в состоянии почерпнуть немало информации о наших соседях из этих археологических слоев (со второго этажа на этой неделе вынесли три пустых пакета вина…), но в целом они просто производят впечатление удручающего беспорядка.
Наши отношения с Карлом достигли кризисной точки пару лет назад. В предыдущие годы он не часто появлялся дома – переехав, как мы поняли, к своей девушке. И хотя сдавать квартиры с контролируемой квартплатой запрещено, он обошел этот запрет, пустив жильца под видом «товарища по квартире». Прошло несколько месяцев, прежде чем мы столкнулись с этим новым соседом, который уже успел проявить себя с худшей стороны, оставляя груды несобранного мусора на полу. Еще он слушал громкую музыку (первейший признак нецивилизованности в квартирной жизни) и круглые сутки принимал гостей – которые частенько звонили в нашу дверь вместо его.
Его поведение стало предметом пересудов на лестнице, нарушая сложившийся в «Аннабель Ли» принцип невмешательства «живи сам и давай жить другим». В силу нашей непосредственной близости к проблеме и всем известной добропорядочности, сложилось общее мнение, что это нам надлежит что-то предпринять. Первое время дело ограничивалось стуками в стену, когда музыка становилась слишком громкой (сигнал, который оказывался прекрасно понят). Позднее я прикрепил скотчем сигаретный бычок, один из бесчисленных бычков, оставляемых нашим невидимым соседом и его друзьями, к его двери – и на следующий день обнаружил его на нашей собственной двери. Однажды мы завязали его мусорные мешки и выставили их аккуратным рядком – как пример. Он, вероятно, счел нас занудливыми дураками.
Предел наступил, когда мы оставили на его двери записку с перечнем его преступлений. На следующий день в нашу дверь постучали. Джоан была дома одна. Она спросила, кто это – и это оказался наш сосед, в неописуемой ярости: «Как вы посмели оставить мне такую записку! Это потому, что вы расисты!» Джоан отвечала, что это невозможно по той простой причине, что мы его еще не видели и понятия не имеем, к какой расе он принадлежит (оказалось, что он с Филиппин). Это его немного остудило, Джоан открыла дверь и строго с ним поговорила. Результатом стало незначительное, но отчетливое улучшение ситуации с мусором.
Но скоро он вернулся к прежним привычкам, и портье, в чьи обязанности ранее входило трижды в неделю стаскивать мусор со всех этажей вниз, стал отказываться иметь с ним дело. Мы начали засыпать жалобами хозяина, который выкрутился, заявив, что единственное, что здесь можно предпринять, это уволить Лестера, доброго пожилого чернокожего бедолагу, которому он недоплачивал и в чьи обязанности входил присмотр за холлами. Наш домохозяин – мастер «выбора Гобсона».[41]
Через несколько дней противостояния домовладелец нашел выход. В холле было повешено объявление, оповещающее жильцов, что хозяин не будет больше собирать мусор из наших квартир и что жильцы отныне обязаны сносить свои мусорные мешки вниз самостоятельно. Он снова выиграл, предоставив нам возможность или оставлять свой мусор на полу сколько нам вздумается (пока мы предпринимаем административные или юридические действия), или же спускать его по ступенькам самостоятельно.
Мы испытывали смешанные чувства по этому поводу. Если жильцы скооперируются, то добьются определенной эстетической и гигиенической выгоды, особенно мы, живущие на верхних этажах. С другой стороны, необходимость спускать мусор ко входу самостоятельно, несомненно, означала урезание оговоренных услуг – и это стало первым пунктом нашей дальнейшей борьбы. Мы воспринимали свои отношения с домовладельцем не просто как юридический, но как общественный договор, в каком-то смысле даже как политический, и рассматривали подобное поведение не просто как возникшее неудобство, но как покушение на наши права жильцов.
Наши соседи со второго этажа (старожилы, с контролируемой квартплатой) предпочли, в качестве жеста непокорности, выбрасывать свой мусор в световой колодец, прямо перед конторой домовладельца в полуподвале, и это стало казаться хорошей идеей. В конце концов, почему мы должны хранить мусор на своей территории, если вывозить его – обязанность хозяина? Так что вполне справедливо и разумно, чтобы мусор собирался перед его дверьми, а не перед нашими. С того момента многие жильцы в те дни, когда мусоровоз не приезжал, оставляли свои мешки на верхней площадке лестницы, ведущей в контору домовладельца. Порою мы тоже так делали. Моя вина в замусоривании улиц смягчается тем, что мои мешки всегда были плотно завязаны, и тем, что я таким образом просто посылал хозяину сигнал – еще одно проявление нелепости нашей системы.
Если я уходил из дома около девяти, я порой сталкивался с хозяином, идущим в свою контору. Вообще-то хозяев было двое: Лу, с которым мы имели дело постоянно, и Роуз, его пожилая мать. Имелось и несколько «внештатников», включая бухгалтера и недавно присоединившегося к ним Джима, чуть более любезного и вменяемого, чем Лу. Личные качества последнего открылись нам сразу же, еще при заключении контракта. Мы подписали его в офисе Лу в Даунтауне, где он занимался адвокатской практикой по уголовным делам. Этот визит дал нам краткое представление о том стиле общения, который нам пришлось узнавать все лучше и лучше с ходом лет: постоянное прерывание на телефонные звонки (которым всегда отдавалось предпочтение перед сидящим перед ним людьми), беспочвенные обвинения в адрес других жильцов и ничем не сдерживаемое возвеличивание себя любимого.
С годами наши отношения приобрели психотический характер. Ему, кажется, доставляет удовольствие провоцировать меня, а я все меньше способен сдерживаться. Нашей постоянной темой стал жилец моего соседа напротив, который, по общему мнению всего подъезда, торговал наркотиками. Хозяин охотно вышвырнул бы нашего соседа – но совсем не по этой причине, а просто потому, что, когда квартира с контролируемой квартплатой освобождается, домовладелец по закону имеет право пересдать ее по рыночной цене, то есть по меньшей мере на три тысячи долларов больше, чем платил наш сосед. Хозяйская алчность (или деловая сметка, в зависимости от того, как вы на это смотрите) заставила его даже попытаться «завербовать» меня дать свидетельские показания в суде и подтвердить, что наш сосед реально не живет в своей квартире. В качестве награды он предложил покрасить холлы (которые к тому моменту не обновлялись десятилетие), починить полы и избавиться от граффити в вестибюле.
Учитывая, как нам надоели обшарпанные, грязные холлы и вестибюль, предложение было соблазнительным. Но солидарность жильцов, нежелание стучать на ближнего своего (история в духе Анны Франк) и, главное, нежелание, чтобы хозяин получал дополнительную прибыль, перевесили. Я ответил, что не верю его обещаниям по поводу ремонта (добиться чего-либо в «Аннабель Ли» – это суровое испытание), так что пусть это он сначала обновит места общего пользования, а потом уже я, оценив такое проявление доброй воли с его стороны, вернусь к его предложению – как только здание приобретет пристойный вид. Лу согласился.
Хотя рожденный ползать мошенник никогда не сможет летать, это дало мне еще одну возможность указать нашему хозяину на его самовлюбленность и отсутствие гражданской сознательности. Эту высокую ноту я и без того брал довольно часто. Я втолковывал ему про историческое значение нашего квартала и про то, что каждый должен вносить свой посильный вклад в его украшение. Я вопрошал его, как он умудрился не приобрести никакого чувства гражданской ответственности, проходя обучение в юридической школе. Я указывал на другие здания в нашем блоке, содержащиеся в чистоте и идеальном порядке. Он находил меня смешным.
На сей раз я использовал представившуюся возможность и спросил, в ехидно-провокационной манере, что мешает ему самому разорвать контракт с человеком, занимающимся незаконной субарендой. Я подозревал, что он прекрасно осведомлен о наркоторговле и просто покрывает ее. Но оказалось, что он удерживался от того, чтобы отобрать квартиру, потому что Карл уверил его: и первый его жилец, и наркоторговец – это его товарищи, с которыми он делит жилье (его собственная игра с юридической системой). Я подозревал, что дело нечисто и на самом здесь скрывается что-то куда более серьезное, о чем я не имел представления. Хотя, скорее всего – ничего.
Ситуация становилась все серьезнее и серьезнее, пока наконец самому Карлу не пришлось «из-за сцены» вызвать полицию. Однажды я пришел домой и увидел, как Карлова «товарища» – который, очевидно, не только сбывал, но и сам изготовлял наркотики – выводят в наручниках. Ему следовало бы понимать, что первая заповедь наркодилера – вести себя как можно незаметнее. Искрометное, но раздражающее поведение стало его ошибкой, и скоро на его месте оказались две очень скромные молодые женщины, новые «товарищи» Карла.
Самое наше яростное столкновение с домовладельцем произошло восемь лет назад. В то время я преподавал в Вене и ездил туда раз в месяц. После первой моей затяжной болезни я решил оставить эту работу, которая сделалась скучной и чрезвычайно изматывающей. Я спускался вниз по лестнице, с чемоданом в руке, чтобы оправиться в путешествие, которое, как я предполагал, должно было оказаться последним, – и первым с того момента, как я почувствовал себя лучше. Стоял чудесный весенний день, я был в прекрасном настроении. В вестибюле я встретился с Роуз, объявил ей, что еду в Европу, и мы поболтали с ней, европейской беженкой, об очаровании Вены, в особенности о выпечке легендарного кафе «Демель» (Demel), которую непременно стоит отведать. Мне не так часто выпадал случай поговорить с ней по-человечески, и я выходил с мыслью, что нам надо с ней и дальше вот так вот перекидываться время от времени парой слов.
По возвращении, однако, я обнаружил извещение – следствие того, что домохозяин уведомил городской департамент, регулирующий квартплату, о наличии у меня заграничного дохода, который, как он подозревает, я не указал в своей налоговой декларации. Логика его была проста. Согласно законам, регулирующим стабилизацию квартплаты, когда она добирается до отметки две тысячи долларов в месяц (как наша), доходы жильцов подлежат проверке. И если они составляют больше 175 тысяч долларов в год в течение двух лет подряд, ограничения по квартплате снимаются и она может быть поднята до рыночного уровня. Заслышав о моей работе в Вене, хозяин рассудил, что, возможно, зарплата Джоан, моя зарплата и доходы от моего архитектурного бюро (в действительности на протяжении ряда лет приносившего одни убытки) превышают эту сумму.
Но в тот момент я просто понял, что он обвиняет меня в мошенничестве – уклонении от налогов. Будучи чрезвычайно педантичным в таких вещах и годами аккуратно платя австрийские налоги, более похожие на конфискацию имущества (и будучи достаточно наивным, не указывая это в декларациях, хотя эти суммы вычитаются из американский налогооблагаемой базы), я пришел в ярость. Джоан тоже рассердилась такому коварству – использовать невинный соседский разговор, чтобы залезть к нам в карман! И мы ринулись вниз по лестнице.
Хозяин хорошо научился со мною обращаться. Я немедленно впал в высокопарный тон, и его самодовольные ответы еще больше распаляли меня. Он начал подзуживать меня, говоря, что, раз я так взъелся, значит, он попал в больное место – еще одно доказательство его правоты. Я стал возмущаться: как такое ничтожество, как он, смеет обвинять таких добропорядочных граждан, как мы, в махинациях с налогами. Он перешел на юридический жаргон, провозглашая, что действует в рамках своих прав, и настаивая, что мой гнев – prima facie[42] – свидетельствует о справедливости его подозрений. Я повернулся к Роуз и заявил ей, как это мерзко – использовать человеческий разговор для того, чтобы потуже затянуть удавку на шее жильца. Домовладелец просто расхохотался, глядя на мою вышедшую из-под контроля, бессмысленную ярость.
Я просто кипел от гнева и решился на то, что казалось мне самым страшным оскорблением: «Люди, подобные вам, – оправдание антисемитизма!» Но моя попытка уподобить домовладельца Шейлоку не возымела ни малейшего эффекта. Под непрекращающийся смех я выскочил из конторы, открыв дверь пинком, и присел на крыльцо, чтобы остыть. Джоан, остававшаяся вне хозяйских насмешек, неожиданно сгребла все бумаги с его стола и выбросила их в окно. Столь шокирующее поведение человека, известного своими деликатными манерами, немедленно заставило хозяина замолчать. Потом он заявил, что ее поведение выходит за все пределы. Его – тоже, отвечала она. Он спросил, как я посмел поносить его религию, и она отвечала, что я пришел в такую ярость именно из-за высоких этических требований, которые я предъявляю к людям, разделяющим мою религию. Потом она вышла ко мне на крыльцо. Мы немедленно известили городские власти о том, что наш доход не превышает установленного лимита и что мы рассматриваем данный эпизод как еще одно подтверждение преследования со стороны домовладельца. На этом все и кончилось. На время.
В инцидентах меньшего масштаба недостатка не было. Однажды, сытый по горло ужасающим состоянием лестничной клетки, я вывесил письмо, адресованное хозяину, в котором спрашивал, когда он собирается вымыть и покрасить ее, а если не собирается в обозримом будущем, то я готов сделать это сам и приглашаю соседей присоединиться к этой авантюре в духе Тома Сойера. Никто из соседей не воспринял это предложение всерьез – кроме самого Лу. Он ответил угрозой привлечь меня к суду. Это едва не побудило меня немедленно приступить к малярным работам – настолько соблазнительной показалась мне возможность предстать перед судьей, который наверняка осудит не меня, а истца за нелепость возбужденного дела. Но приятель-юрист объяснил мне, что проигравшей стороной, вероятнее всего, окажусь я, потому что жилец не имеет права покушаться на то, что, безусловно, является пространством хозяина.
Но благодаря Джоан мы добились некоторого прогресса. После того как количество протечек в нашем потолке трагически увеличилось и каждый прошедший дождь приносил с собой обвалившуюся штукатурку, лужи на полу, отошедшие обои и порчу самых ценных предметов обстановки, Джоан направила жалобу в комиссию по контролю за квартплатой и в департамент строительства. Те, в свою очередь, в надлежащий срок направили инспекторов, которые засвидетельствовали, что крыша и впрямь протекает во многих местах, а сверх того, что оконные рамы опасно прогнили. Домовладелец получил предписание починить и то и другое с четким указанием крайнего срока. Мы же получили небольшое, но заметное снижение квартплаты до того времени, пока неисправности не будут устранены. За день до истечения установленного срока кровельщики появились и приступили к работе.
Битвы эти шли бесконечно. Примерно десять лет назад наша домофонная система испустила последний вздох. На тот момент мы платили самую высокую квартплату в доме – и вообще-то жили на последнем этаже, так что нам было неудобнее всех остальных спускаться вниз открывать двери гостям и перехватывать почтальонов, которые, не дозвонившись, возвращались обратно в отделение – круговой маршрут протяженностью в двадцать четыре блока. Так что хозяин испытывал смутное чувство, что перед нами он несет несколько повышенные обязательства. Так вот: вместо того чтобы озаботиться заменой всей почившей системы, он попытался починить только наш домофон. Скоро выяснилось, что заменить лишь один кусок пришедшей в негодность проводки невозможно. Тогда он выпустил наружу из одного из прогнивших окон в нашей гостиной провод, ведущий по фасаду в вестибюль и соединенный с примитивным звоночком. Питалась эта конструкция от батарейки на нашем подоконнике. Подобная система не оставляла иной возможности впустить гостей, кроме как спуститься за ними самому или бросить в окно ключ в носке.
Конечно, система не работала: провод сдувало, контакты отошли почти сразу же. Десятки гневных звонков, писем-требований на протяжении месяцев. Наконец, через год подобных жалоб хозяин все-таки заменил домофоны. Но и теперь, в стомиллионный раз, в них тут же обнаружились различные неполадки, в одних квартирах они работали, в других – нет. Такую же борьбу пришлось вести из-за категорического отказа хозяина провести в доме телевизионный кабель. Она шла годами (хотя Джоан «уела» его напоминанием, что провел же он в свое время телефонный кабель), а после победы продолжилась его постоянными проволочками и препонами при обновлении телевидения на цифровое. Монтажники разного уровня только глаза закатывали и тяжко вздыхали, выслушивая заявления домовладельца, что он понятия не имеет, где кабели входят в дом и как они по нему идут.
Хотя, возможно, Лу и Роуз – исключительные случаи, их поведение хорошо согласуется со структурой, определяющей их возможность извлекать прибыль из нас всех. Их поведение по отношению к нам и к своим минимальным обязанностям по поддержанию дома – это своего рода «наименьший общий знаменатель», определяемый буквой закона и их асимптомным отношением к его выполнению. Роуз и Лу – это едва ли не пародийное воплощение того, что зовется «буржуазной моралью». Их кажущееся наплевательским отношение к жильцам – это просто перенос «деловой этики» в область общественного поведения. Мы же ждем, что они будут вести себя с добротой и щедростью, проявят интерес к жизни всего района, и поэтому так настойчиво пытаемся говорить с ними совершенно несоответствующим языком, не имеющим ничего общего с контрактами и юридическими обязательствами.
Мы держим Лу и Роуз в ежовых рукавицах, потому что они – человеческие лица системы, замкнутой лишь на собственные интересы. Но они лишь мелкие сошки, обслуживающие интересы куда более крупных и безликих игроков. По истечении двадцати пяти лет мы рассматриваем их скорее в свете непростых личных отношений, нежели в качестве эмблемы порочности крупного города. Недвижимость – главная отрасль промышленности Нью-Йорка. Домовладельцы – всего лишь рядовые бойцы, грудью защищающие приоритеты ценностей частной собственности, правомочность взгляда, оценивающего каждое место, каждое здание с точки зрения выгоды, которую можно из них извлечь. Бизнес-модель управления, горячо принятая нашим мэром-миллиардером, подразумевает сугубо деляческий, прагматический взгляд, что гарантирует «правильным людям» возможность делать деньги.
Государство намерено все шире и шире разворачивать свою наиболее жестокую меру по поддержанию градостроительной среды – конфискацию, защищая интересы частных застройщиков, невзирая на кислые отклики остальных. Политики, оплакивая «культуру всеобщего благосостояния», урезают ее блага и в то же время делают щедрые «подачи» нуждающимся корпорациям, субсидируя частные рыночные компании как через налоговые льготы, так и через щедрые бонусы и одновременно передавая ответственность из публичной сферы в руки частных игроков. Эта система обратила Манхэттен в зону бешеного строительного бума, задирая среднюю стоимость квартиры до заоблачных высей и порождая величайший разрыв доходов – и самый малочисленный средний класс – в истории.
И по контрасту, тот род драмы «жилец – хозяин», что разыгрываем мы с Лу и Роуз, в которой задействована их способность выжимать из нас небольшие суммы денег, и наши соответствующие усилия получить за них небольшие усовершенствования, – это, вероятно, извечная плата за богемность, за право принадлежать к маргинальной и при этом прославленной прослойке населения и вести ее образ жизни в центре города. И мы охотно, безропотно играем свою роль.
Крыльцо
К входной двери пристроено крыльцо. Его социальные функции многообразны. Во-первых, это превосходное фильтрующее, опосредующее пространство, обозначающее переход от публичной жизни улицы к частной жизни здания. Короткий подъем создает чувство, что ты прибываешь на место, поддерживаемое двумя ритуализированными пространствами: вестибюлем, «домом» для почтовых ящиков и дверных звонков, и входной дверью, местом особых приветственных действий, поиска ключей, первого взгляда на присланные счета, передачи сумок и пакетов из одних рук в другие, чтобы осуществить чаемое «ключ-в-замок» и толкнуть дверь. Благодаря этой короткой вынужденной паузе, а также благодаря тому, что все жильцы дома вынуждены проделывать здесь одни и те же действия, входя и выходя, крыльцо – это еще и место, где часто придерживают дверь, озирают незнакомцев, изучающих список жильцов, судачат с соседями, посматривают на детей, туристов и бомжей. Наше крыльцо особенно привлекательно для бомжей, поскольку входной вестибюль, в отличие от многих в нашем квартале, имеет только одну внутреннюю дверь и предоставляет им доступное защищенное пространство.
Помимо того что это место встреч, крыльцо – это еще и место наблюдения. Улица с рядом крылечек – это своего рода боковая трибуна стадиона, идеально подходящая для обозревания проходящих парадов, будь то «официальные» шествия, такие, как огромные Гей-прайд или парад-маскарад в честь Хеллоуина (пока их маршруты не изменили несколько лет назад), или более неформальные каждодневные сценки. Сидя на высоком крыльце, можно наблюдать за кружением (если угодно – «балетом Джейн Джейкобс») повседневной деятельности, подмечая все выходящее за границы обыкновенного и обеспечивая то «присутствие публики», которое и заставляет вести себя по-соседски – убирать за своей собакой, обмениваться приветствиями, заботиться о деревцах и просто хранить память об улице. Мы, жильцы «Аннабель Ли», разумеется, полагаем, что обладаем преимущественными правами на наше крыльцо, особенно во время парадов, когда борьба за сидячие места оказывается нешуточной.
Мы страшно возмущаемся, когда обнаруживаем, что кто-то пьет или спит на нашем крыльце, или когда оно перегорожено шеренгой курящих подростков, или когда люди, взошедшие на крыльцо, чтобы поговорить по сотовому телефону, оказываются огорошены тем фактом, что вообще-то это не совсем общественное пространство.
Подобная территориальная принадлежность зачастую подчеркивается архитектурно. Здание, соседнее с нашим – кооператив, – отгорожено со стороны улицы чугунной решеткой с запирающейся калиткой внизу ступенек крыльца. Хотя эти ворота почти никогда не запираются, они ясно обозначают претензию дома на частное пространство. Еще в этом доме имеется не только внутренняя, но и внешняя входная дверь вестибюля, обе они, запертые на ключ, превращают вестибюль в небольшое лобби, закрытое от чужаков и обеспечивающее более комфортные условия для получения почты. К тому же запертый вестибюль не представляет соблазна для граффитчиков, в отличие от нашего, привлекающего их не только доступностью, но и своей убогостью и, словно в насмешку, своим беспощадным, слишком сильным светом ярко-желтой натриевой лампы, более подобающей тюрьме, а не тихой улице.
Мы с Джоан однажды подсняли у моего дяди Ральфа квартиру на Верхнем Вест-Сайде, в месте под названием Помандер-Уолк (по названию бродвейского спектакля, пользовавшегося в то время большой популярностью[43]). Это был проулочек, плотно застроенный в 1920-е годы маленькими домиками, специально спроектированными так, чтобы выглядеть по-диккенсовски. Все дома отделялись от проулка незапертыми воротами, через которые можно было подняться по длинной лестнице на высокое крыльцо. Местечко было просто волшебное и очень укромное, даже многолетние соседи и страстные любители архитектуры о нем не подозревали. У всех выходящих в переулок домиков (в каждом – по две квартиры) было свое крыльцо, и вереница этих крылечек образовывала несущую конструкцию для восхитительных летних социальных ритуалов, организаторами которых выступала группа давно живущих здесь пожилых вдов.
Это была ни больше ни меньше коктейльная вечеринка, перемещавшаяся от крыльца к крыльцу, которая часто затягивалась до глубокой ночи. Походив на эти собрания несколько недель (и встречая все более теплый прием по мере того, как вечер делался все более поздним), мы решили наконец, что нам пришла пора принять в них деятельное участие. Для своей инаугурации в обществе любителей крылечного заката мы приготовили большой поднос сэндвичей с огурцом, угощение, к которому мы тогда весьма привязались. К сожалению, мы еще недостаточно освоились с правилами проведения вечеринок на Помандер-Уолк и начали свою в 17:00 в такой день, когда никто их не проводил. Так что мы ходили туда-сюда по проулку и задирали головы к окнам, пытаясь обнаружить какие-нибудь признаки веселья, и наконец позвонили в дверь миссис Рунштейн, обычного организатора.
Мы съели с ней несколько сэндвичей в ее ориенталистской гостиной, напоминающей о Максиме Дюкане, набитой восточными коврами, диванами, медными чеканками, забрали остальное для собственного обеда и приготовились попытать счастья в другой раз на этой же неделе. Разумеется, мы стали предметом пересудов, и наша неуклюжая попытка трактовалась как прекрасный пример добрососедства. Приятно, когда твои блуждания с подносом в тщетных поисках общения становятся предметом беззлобных шуток. Маленькое общество Помандер-Уолк, разумеется, является продуктом как исключительно схожих внешних обстоятельств, располагающих к ритуалам, так и близости, сложившейся за долгий срок жизни в общине. И те, и другие предпосылки – городские в высшей степени, они возможны в среде, размывающей границу между общественным и частным пространством, обеспечивая пластичный, приспособляемый набор условий взаимодействия. Проулок и крылечки – особое место, потому что это не общественный тротуар и не частный двор, а что-то между. Городские планировщики должны как можно серьезнее отнестись к мерами по созданию и защите таких мест с размытыми правами владения.
Домики в проулках, «мьюзхаузы»,[44] – редкость в Нью-Йорке. Несколько таких есть в Виллидж, включая один рядом с нами, раньше служивший конюшней. А я давно влюбился в так называемые лонгтанги, которые можно встретить в Шанхае и в других китайских городах. Это сложно устроенные ряды двух-трехэтажных домов, выстроенных вдоль пешеходных дорожек, вдали от больших улиц. Они не просто островки спокойствия; они – великолепные социальные конденсаторы. Проходя такой квартал насквозь, вы обнаружите там стайки играющих детей, стариков, увлеченных маджонгом, цветы в горшках по сторонам дорожек, птичьи клетки и вяленую рыбу, свешивающиеся с карнизов. Такой тип жилья возник в XIX веке как сочетание европейского и китайского стилей и может принимать самые разные архитектурные формы. К сожалению, сейчас они часто оказываются перенаселены, особенно те, что расположены в центре, и их сносят. Мои китайские друзья много раз хотели мне показать наиболее ценные образцы – и обнаруживали лишь дыры в земле и строительные краны. «Надо же, еще на прошлой неделе все было на месте!»
То, что жилье такого типа неизвестно Нью-Йорку, – результат запретительной экономики, ведущей к раздуванию масштабов строительства, а также к гегемонии в архитектурной морфологии дорожного движения, отсутствия живой традиции возведения подобных сооружений и временно́го преимущества других прототипов. Ввести его сейчас в нашем районе – это значит усилить ту неоднородность, что составляет славу Виллидж, и при этом выставить напоказ доведенный до предела этос домов как окружающей среды, «оболочки». И для подобных сооружений любого размера, кроме самого миниатюрного, все равно придется расчищать место. Но сам по себе этот тип – восхитителен, и его совершенно необходимо ввести во всеобщий строительный репертуар. Он имеет право на жизнь в Нью-Йорке как часть «уплотняющей модификации» наиболее небрежно застроенных частей города.
Хотя мы с Джоан оба – дети пригородов, никто из нас не жил в них с того времени, как мы покинули родительские дома, чтобы отправиться в колледж, и оба мы вспоминаем их кошмарное отчуждение от городской жизни, их чрезмерную зависимость от автомобилей и пригородных поездов, к которым мы не питали никакого пристрастия. Лишь ненадолго мы вернулись в пригород, когда я преподавал в Остине (Техас) и мы жили в комплексе вроде мотеля на краю города. Нам обоим памятно ежедневное чувство смущения и острый приступ дезориентации, возникающий вследствие прямого, неопосредованного входа в нашу «квартиру». Достаточно было припарковать взятую напрокат машину напротив входной двери, провернуть ключ в замке – и вот мы уже стоим в гостиной. Мы так и не привыкли к обескураживающему отсутствию последовательного входа – вверх по лестнице, через вестибюль, потом по внутренней лестнице и, наконец, в квартирный холл.
Крыльцо «Аннабель Ли» годами оставалось особым местом для нашей соседки Джейн. Она жила в самой маленькой квартире дома, в задней части первого этажа, где не хватало света и не было никакого обзора. Поэтому, как только делалось достаточно тепло, она выставляла на крыльцо свой раскладной стульчик и с этой выигрышной позиции обозревала окрестности, решала кроссворды, наблюдала за входящими-выходящими нашего дома и всего блока, словом, вела чрезвычайно насыщенную социальную жизнь. Будучи одним из старейших жителей квартала, она знала всех, включая женщин и собак, и постоянно заводила разговоры с прохожими, частенько одаривая их своими энциклопедическими знаниями и последними новостями о квартальной жизни. Под рукой у нее все время был запас печенек для собак, которые натягивали поводки, таща своих хозяев к лакомству.
Джейн представляла собой образцово-показательного «общественного гражданина» (или, в терминах Джейкобс, «общественный характер»). Она не просто жила в городской среде и жила ею; она была сущностно необходима для сохранения непрерывности нашего урбанизма. Благодаря своей важнейшей роли собирателя и передатчика местной памяти – ключевой позиции в сети локальной политики и сотрудничества, она сделалась нашим местным символом внутреннего обмена, щедрости и конгениальности. Она деятельно участвовала в судьбе коммунального садика у библиотеки дальше по улице. Она оказывала пристальное внимание состоянию уличных деревьев и насаждений по всему кварталу. Однажды – гласит легенда – она взлетела со своего складного стульчика, чтобы предотвратить ограбление на противоположной стороне улицы. Джейн умерла от сердечного приступа, верша один из своих любимейших городских ритуалов, – по пути на фермерский рынок на Юнион-сквер.
В один прекрасный день я сидел на крыльце напротив Джейн и обратил внимание на двух ребят, шедших по улице. Проходя мимо дерева Уилсона, у основания которого Джейн соорудила из проволочек что-то вроде ограждения, чтобы защитить цветы от собак и мусора, один из них нагнулся и снял клочок бумаги, наброшенный на календулы. Я обратил внимание, что в руке у него бумажный пакет из супермаркета, который он использовал в качестве мусорного. Потом этот человек перешел к другому дереву и повторил то же самое.
Меня это ужасно растрогало. Ведь именно череда таких мелких событий и делает городскую жизнь приемлемой, даже прекрасной, и спасает нас от гоббсовских джунглей, столь долгое время остававшихся наиболее подходящей метафорой для описания городской жизни. В своих «Путях в утопию» Мартин Бубер писал: «Порою я думаю, что каждый раз, когда в многоквартирном доме я ощущаю добрососедскую помощь, волну теплого товарищества… это увеличивает мировую общность». И впрямь.
Все мы видели это маленькое оповещение в самолетном туалете: «Для удобства следующего пассажира, пожалуйста, протрите полотенцем раковину». Самолеты – занятные теплицы цивилизованного поведения. Стесняющие и гомогенизирующие, лишающие вас возможности наведаться в туалет, не побеспокоив соседа, стискивающие без возможности поерзать, воздушные путешествия осуществимы лишь при условии заведомо хорошего поведения. Формы этого добрососедства скрупулезно – в дюймах – просчитаны, в среде, в которой разделение публичного и личного сведено к минимуму в контексте пространства для ног и рук, деликатной необходимости спать рядом с чужим человеком, безусловном требовании держать место в чистоте и порядке, не обращая внимания на неотступный взгляд вашего соседа по ряду с угрожающего вида остроносыми ботинками.
Момент истины настал для меня несколько лет назад, когда я стоял в самолетной уборной. Я закончил мыть руки и протер бумажным полотенцем нержавеющую раковину. Я тер ее до тех пор, пока мокрые пятна не исчезли и с самой раковины, и со столешницы, а потом принялся за зеркало. Потом я обнаружил, что сижу на полу, со свежим полотенцем в руках и вытираю его досуха. Вдруг я осознал: я согнулся в три погибели в уборной «Боинга-767», в руке у меня бумажное полотенце и я натираю им пол. Неужели мой невроз нынче разыгрался сильнее обычного? Не думаю, что мой жест был проявлением чистого бессребреничества – ведь предназначался он не только следующему пассажиру, но и служил своего рода посланием пассажиру предыдущему, проявившему небрежность, хотя он никак не мог его видеть и оценить.
Самолетный туалет – миниатюрная поведенческая лаборатория, схема «стимул – ответ» высокой степени точности. Есть несколько побудительных мотивов: небольшая надпись, призывающая вас протереть раковину; сама ситуация уборной, ваше собственное чувство общности с другими путешественниками, природный альтруизм и, разумеется, вероятность того, что кто-то из следующих посетителей может прямо обвинить вас в нечистоте, даже если в этом нет вашей вины. В общем, система работает. Она может давать сбой в условиях перенаселенности, и туалеты в конце длительного путешествия широкофюзеляжного «джамбо» с детьми на борту могут выглядеть ужасающе, но очень часто люди ведут себя весьма разумно.
Но самым поразительным проявлением такого коллективного хорошего поведения является для меня воистину всеобщее принятие ньюйоркцами правила убирать за своей собакой. Хотя в Нью-Йорке закон, обязывающий держать собаку на поводке и следить за ее поведением, был принят еще в 1938 году, соблюдался он спустя рукава, но даже если соблюдался – не касался куч на улицах. В 1978 году штат принял «закон о собачьих отходах», требующий, чтобы в городах с населением свыше 400 тысяч человек жители убирали за своими собаками. Хотя гигиенические и эстетические проблемы, связанные с этой формой загрязнения окружающей среды, были широко известны, закон вызвал ряд возражений. В том числе, что, будучи федеральным, он нарушает принцип муниципального самоуправления. На слушаниях одна собаковладелица заявила, что «собирается читать своему кокер-спаниелю Генри Торо и учить его гражданскому неповиновению» (я сам в ходе обсуждения этого законопроекта носился с идеей «дерьмопечатающего проекта», предусматривающего превращение раздражающего загрязнения с помощью формочки в виде звезды, насаженной на длинную ручку, в произведение уличного искусства – но проект удался лишь отчасти).
Конституционность закона также безуспешно оспаривалась в иске, выдвинутом группой набожных иудеев, провозгласивших, что требование каждый раз убирать за своей собакой нарушает их свободу вероисповедания, поскольку им запрещено собирать мусор в шабат. Отклоняя иск, суд постановил: «Истцы исходят из того, что соблюдающее религию лицо может мусорить в шабат, но его невозможно заставить собирать собственный мусор в шабат. Если в субботу разрешено гулять с собакой, то позволительно и не загрязнять улицу. Работы, выполняемые по необходимости, дозволены. Поскольку опрятность отвечает благочестию, вызывает сомнения, чтобы всеблагое и всевидящее божество могло допустить загрязнение общественных мест во имя набожности». И хотя я люблю собак, я не могу не вздрогнуть, завидев сошедшего с дорожки пешехода, с рукой, обернутой в пластиковый пакет, готового подобрать свежую кучку. Это только увеличивает мои восхищение и благодарность.
Самое удивительное во всем этом то, что подобное сотрудничество есть, в сущности, не плод полицейского насилия, а результат простого согласия с разумным законодательным актом – в отличие, скажем, от Сингапура, где исключительная чистота улиц поддерживается с помощью суровых запретительных мер и абсурдно жестоких наказаний. Но я в каком-то смысле понимаю иеремиады дядюшки Гарри[45] против жевательной резинки – до недавнего времени запрещенной, а нынче считающейся лекарством. Каждое липкое пятно на тротуаре или на платформе метро кажется мне не просто отталкивающим зрелищем, но и грустным комментарием к рассуждениям о солидарности и чувстве порядка, присущем горожанам.
Ключ к демократической гражданской урбанистике состоит в том, что соучастие достигается через выборность властей. Мы подчиняемся закону, потому что сами придаем ему форму. Принуждение, отличительная черта авторитарных режимов, – это не то же самое, что увещевание, демократическое средство достижения согласия. Различение одного от другого само по себе может быть проблематично, поскольку демократия тоже может обернуться тиранией, не только требуя вынужденного согласия от диссидентов, но и приватизируя исключительность. Огромное количество «ассоциаций домовладельцев», присущее пригородам, – или же комитетов кооперативных домов, характерных для Нью-Йорка, – действует через различные ограничивающие уставы, созданные специально для того, чтобы принудить к узко очерченным «хорошим» формам поведения (никаких лиловых домов!) – или, что еще хуже, к тому, что только «правильные люди» могут войти в их сообщество: никаких черных, никакой богемы и т. д.
Часто замечают, что Диснейленд – это место, где люди ведут себя хорошо, и что он удивительно чист, учитывая количество людей, его посещающих. Отмечается также, что столь высокий уровень чистоты является скорее результатом деликатности публики, чем титанических усилий обслуживающего персонала. Среди посетителей Диснейленда негласно бытует убеждение, что они должны вести себя «наилучшим возможным образом». Отчасти это убеждение определяется, безусловно, самой средой, по которой сразу видно, что она поддерживается в порядке на базовом уровне: это место, которое уже чисто, которое отмывается до состояния непорочности каждую ночь. Что подсказывает посетителям: это место может быть чистым, и личное участие – выбросить обертку от мороженного в урну – произведет эффект, который сразу можно оценить. В отличие от голосования (которое на первый взгляд тоже представляет собой акт опускания бумажки в специально отведенное место), здесь никакого абстрактного мышления не требуется. Отказ от участия в голосовании незаметен на личном уровне, в то время как отказ донести фантик до урны выставляет человека на всеобщее осуждение.
Пляж – еще одно место, где очевидна связь между удовольствием, получаемым от окружающей обстановки, и нашей готовностью действенно защищать ее. В подтверждение своих слов я могу привести воспоминания о выходных, проведенных в разные годы в таких местах, как Файр-Айланд, Мартас Виньярд, побережье Джерси и Кейп Код.[46] Очарование этих мест возникает от красот самого пляжа, от мест отдыха и от того, насколько повседневные действия людей преобразуются этим окружением. Поскольку пляжи считаются «особыми местами» (как Диснейленд), поведение в них тоже становится особым, – пляжи включаются в ряд мест, поведение в которых строго регламентировано, таких как церковь, библиотека и концертный зал. Как и во всех подобных местах, любезность на пляже более распространена и дальше простирается. Владельцы магазинчиков легко соглашаются на небольшой кредит, а покупатели всегда «доносят на следующий день» недоданные деньги. Двери оставляются открытыми. Смотреть за детьми в воде становится общей обязанностью. Люди охотнее и гораздо искреннее болтают с незнакомцами.
Одна из причин такой особости – то, что общество образовалось здесь по собственному сознательному, намеренному выбору. Редко когда мы столь близки к утопии, как на пляже (что нашло свое отражение в бессмертном лозунге мая 1968-го: «Под брусчаткой – пляж!»). Поскольку отдыхающие сами приняли свободное решение приехать в это место на короткий срок, у них явно присутствует общность вкусов и интересов, гомогенность представлений об основных свойствах окружающей среды и ее предназначении. Разумеется, в этом общем наборе представлений можно при желании вычленить классовое начало – включая его «эксклюзивный» компонент. Но принадлежность к тому или иному классу может проявляться разными путями, и не все они предосудительны. Несмотря на то что городской квартал должен быть открыт для представителей различных экономических и социальных классов, жители одного квартала объединены общностью частных интересов, самой идеей, что у места есть своя идентичность. Можно сказать, что они разделяют интересы одного класса, а можно – что они обладают одним классом интересов.