Мать отказалась, сомневаясь, как я отнесусь к приближению малознакомого человека, но учитель пошел в обход к воротам и через несколько минут стоял у гамака, показывая две книги:
— Выбирай-ка, которую почитать?
Это были «Айвенго» и сборник рассказов «Подвиги русских солдат». В словах и движениях Якова Александровича была спокойная и ласковая уверенность. Мне и в голову не пришло отказаться от его предложения.
Чтение повторилось через день, а там еще и еще.
Для матери это было огромным облегчением. Она расстилала тут же поблизости плед и засыпала на все время чтения совершенно спокойно.
Так началась моя дружба с Яковом Александровичем. А когда через месяц приступы кашля заметно утихли и я стал больше двигаться, — он повел меня к себе.
Квартира учителя состояла из одной довольно большой комнаты и кухоньки с особым крыльцом, выходившим прямо на опушку леса. Другая дверь вела в коридор к классам, — их в школе было только два — в одном жили мы, в другом громоздились друг на друге парты.
В комнате, очень светлой и чистой, оказалось несколько преинтересных вещей. Сразу же мое внимание привлекла большая проволочная клетка с хромоногой галкой.
— Тут разные больные сиживали, — сказал Яков Александрович, когда я смотрел на нее. — И зайцы подстреленные, и ежи, косой подрезанные, и птицы подбитые. Их мне ребята несут… Ничего — выправляются. Вроде как ты сейчас.
Потом я рассмотрел довольно большую картину, изображавшую солдата в белых штанах и черном мундире, который несет молоденького окровавленного офицера. По заднему плану скакали какие-то всадники и густо клубился дым. На той же стене висели две большие желтоватые фотографии, принятые мною за родственников Якова Александровича, на самом же деле — портреты Ушинского и Некрасова. Они меня не заинтересовали, но зато напротив, над простым деревянным диваном, горизонтально висела старинная шпага. И, взобравшись коленями на сиденье, я долго разглядывал золоченый эфес, галунный потускневший темляк и порыжелую кожу ножен.
— Интересное-то, брат, внутри, — сказал стоявший за моей спиной Яков Александрович. — Уж так и быть — покажу. Только, гляди, конец отпущен.
Он снял шпагу с гвоздиков и обнажил клинок, покрытый узорами. Начиная от самой рукоятки и почти до острия размещались лавровые венки, скрепленные тонким орнаментом. В каждом венке были подпись и дата. Начиная с Бородина шли Тарутино, Малоярославец, Смоленск, Красный, Березина, Дрезден, Лейпциг, Бриенн и кончалось Фер-Шампенуазом и Парижем. А на другой стороне стояло: «Златоуст 1817» и широко распласталась богатая арматура из оружия, касок, знамен и ядер.
— Чье же это? — спросил я.
— Деда моего, — отвечал учитель. — Он во всех боях, что здесь записаны, участвовал.
И так постепенно подымавшийся в моем представлении все выше Яков Александрович взлетел в этот миг на недосягаемую высоту и как владелец такого оружия, и как внук боевого дедушки.
Когда шпага водворилась на место, я обратился к развешанным над нею нескольким небольшим портретам. Но внимание мое привлек тогда только один из них. Это была акварель, изображавшая военного, в высоком кивере с прямым султаном и в мундире, расшитом по всем направлениям желтой тесьмой. На плечах торчали густейшие эполеты, в руке — трость, обвитая галуном с кистями. А поперек груди — целый ряд крестов и медалей.
— Кто же это? — спросил я. — Не тот ли, что офицера-то вон несет? Или это его самого спасают?
— Нет, то другое. А это — дедушка мой.
— Значит, он в сражениях все эти ордена заслужил! — сказал я восхищенно.
— Да, и он всю Отечественную войну вплоть до Парижа прошагал… — отозвался старый учитель.
— А кто же он был? Форма-то какая красивая!
— Форма действительно заметная, — согласился Яков Александрович. — А был он гренадерский тамбурмажор. Слыхал такой чин?
— Нет, не слыхал еще.
— Теперь-то их нету уже. Лет сорок никак вовсе должность упразднили.
— А что же он делал? — не унимался я.
— Делал? А вот в этаком мундире впереди полка маршировал, — сказал учитель, улыбаясь и любовно смотря на портрет.
Мне представилось что-то повыше командира полка, но пониже генерала. На том объяснение и окончилось, а вслед за тем кончился и мой первый визит к Якову Александровичу.
Родители мои тоже подружились с учителем. Приезжавший по воскресеньям отец подолгу с ним разговаривал о земских делах, о Государственной думе и играл на крылечке в шахматы. А мать, приглядевшись к Якову Александровичу, доверилась ему совершенно. И, надо сказать, вполне основательно. Особенно проявилось это, когда мы с учителем стали вместо чтения ходить на реку. Он никогда не одергивал меня, не учил, как вести себя, не приказывал, а просто разговаривал на всякие интересные нам обоим темы без тени превосходства, лишь изредка замечая: «Знаешь, брат, там песок сырой, ты бы повыше сел. Вон на траву-то…», или: «Ты бы, Володя, не прыгал. От этого задохнешься и станешь кашлять». И слушался я его беспрекословно.
Иногда, выкупавшись, учитель ложился рядом со мной на песок, рассказывал о ракушках, рыбах, водяных жуках, ивняке, из которого плетут корзины, показывал, как это делают. А то ловко строил из песка и щепок, которых всегда было много у берегов этой сплавной реки, домики, замки или окопы с крытыми блиндажами.
— Вот и мы так-то на Балканах из снега делывали, — сказал он однажды.
И тут я узнал, что когда-то Яков Александрович участвовал в войне с турками и дошел до самого Константинополя.
Но этак обмолвился он уже совсем к концу лета, и порасспросить толком мне его не удалось.
Учителя часто навещали ребята. Школа была построена в лесу, у дороги, с тем чтобы обслуживать пять деревень, ближняя из которых находилась в полутора верстах. И летом ребята прибегали, чтобы принести учителю грибов, зеленых мелких яблок, переменить книжки в школьной библиотечке.
Когда детские голоса раздавались у крылечка учителя, меня очень туда тянуло, но мать напоминала, что я еще кашляю и могу заразить посетителей Якова Александровича.
2
В середине августа пошли дожди, и мы уехали в город, а к началу сентября коклюш мой прошел окончательно.
Еще одну зиму я, как говорится, «бил баклуши», хоть и занимался ежедневно арифметикой и письмом с бабушкой, которая была построже матери. А следующей весной поступил в приготовительный класс гимназии. Приятель мой Юрка Грызунов выдержал экзамены в один день со мной, и с середины августа мы вместе начали бегать в класс, путаясь в полах длинных, шитых «на рост» шинелей и не без труда неся в ранцах и в головах выраставший груз премудрости. Новый мир тревог и обязанностей открылся перед нами. Свободные минуты поглощали Майн Рид и Купер. В индейцев играли на дворе, несмотря на неподходящие к прериям морозы и сугробы. Но весной перья, луки и томагавки сменило новое увлечение. Шел 1912 год, и Россия готовилась праздновать сотую годовщину победы над Наполеоном. Календари, многочисленные юбилейные издания, открытки, обертки конфет, папиросные коробки и даже выставленные в магазинах духи, мыла, бабьи головные платки и ситцы пестрели изображениями Кутузова, Наполеона, пожара Москвы, Бородинского боя. Мы с Юркой были патриотами. Багратион и Платов, Ермолов и Раевский скоро стали нам хорошо известны, так же как имена наполеоновских маршалов и названия мест, где разбили их русские полководцы. В играх «краснокожих братьев» сменили бесстрашные Давыдов и Сеславин. Так прошло лето.
В последние дни каникул, когда как-то особенно весело и жадно играется, на нашем дворе разгласилась новость. В верхний этаж большого дома въезжали жильцы. Квартира там пустовала все лето, и теперь ее нанял вновь назначенный в наш город товарищ прокурора. По слухам, чиновник этот, приехав уже с неделю, жил в гостинице у станции, ожидая прибытия обстановки из Петербурга.
И вот однажды утром к дому подъехало два нагруженных воза, и с них стали снимать укупоренные в ящики, рогожи или холсты предметы разнообразной формы и тяжести. Несколько соседских ребят и мы с Юркой, собравшись у ворот, наблюдали, как ставили на землю рояль, диваны, столы, зеркала, очертания которых мы угадывали под скрывавшими их покровами. Распоряжался всем маленький старичок с седыми бакенами, как мы узнали позже, камердинер товарища прокурора.
Первые возы разгрузили, и сразу внесли вещи в дом по широкой парадной лестнице, а когда часа через три приехали новые, то старичок велел перенести поклажу на двор под навес сарая и тотчас ехать снова, чтобы поспеть вывезти все до закрытия пакгауза.
Теперь мы с Юркой сели на крылечко нашего флигеля и не спеша все рассматривали. Должен сознаться, что немало было предметов, в назначении которых мы сомневались. Таковы были арфа в чехле и сверх того в массивной дощатой клетке, мольберт с массой винтов и дырок, и, наконец, комнатный домик-будка, обитая бархатом с бахромой и обернутая поперек ковровой дорожкой. О ней мы долго спорили, для детей она или для кого другого.
— А может, для белок или для медвежонка, — предположил Юрка.
— Болонкин дом, то есть собачий, — снисходительно пояснил старичок, стоявший неподалеку.
Потом появились штук десять картин, их поставили у стенки сарая.
Наконец ломовики с дворником уехали, а старичок, вежливо приподняв плюшевую шляпу и назвав нас «любезными молодыми людьми», попросил приглянуть за багажом. После чего, покряхтывая и позванивая связкой ключей, скрылся на черной лестнице большого дома.
Мы, конечно, тотчас начали «приглядывать», то есть подошли к картинам. Они стояли двумя стопами, и сквозь редкие планки клеток хорошо были видны холсты передних. На одной изображался босой мальчик, одетый в мохнатую шкурку и обнимающий барана, а на другой — более чем по пояс виднелся генерал с массой орденов и двумя звездами на темном с золотым шитьем мундире. Локтем левой руки он опирался на колонку, по мрамору которой пролегала надпись: «8 кампаний, 100 сражений». А в правой руке держал обнаженную шпагу. Непокрытая голова с взлохмаченными волосами и бакенбардами смотрела грозно и внушительно. Красные губы большого рта решительно сжаты, брови над темными глазами насуплены. Синеватый, выставленный вперед подбородок опирался на расшитый воротник.
Я весь отдался созерцанию этого очень живого лица, а Юрка, присев на корточки, рассматривал в это время что-то в нижней части холста.
— А на шашке у него что-то написано, — сказал он. — Отступи-ка, мешаешь…
Я присел с ним рядом и вдруг увидел те же лавровые венки и надписи, что на шпаге Якова Александровича.
— А ведь я видел эту самую шпагу, — заявил я, пораженный.
— Ну, врешь! Где? — усомнился Юрка.
Я рассказал ему, и мы долго обсуждали, так ли это. Но под конец решили, что, наверное, таких шпаг после войны с Наполеоном делали не одну.
К нашему сожалению, когда приехали новые возы, нас кликнули по домам.
Целую неделю наверху распаковывались и устраивались. Старичок с дворником понемногу таскали в сарай доски, рогожи и ящики. Им помогала кухарка новых жильцов. Потом приехали хозяева. Их было трое: «сам», его жена и дочка, и при них бонна-девица, горничная и белая собачка в попонке.
Товарища прокурора мы наблюдали мало. Случалось, когда возвращались из гимназии, он ехал в суд после завтрака. Или, рассматривая ожидавшую его у подъезда ямскую тройку, мы мельком видели, как он выходил из парадной, отправляясь в уезд. Жена его, высокая дама, всегда почему-то в вуали и пышных мехах, редко показывалась на улице, так же как и собачка, боявшаяся холода. Но часто мы встречали девочку лет пяти, которая ежедневно прогуливалась в сопровождении бонны-немки с голубыми кукольными глазами. Девочка была живая, болтливая, как воробей. Все время порывалась она пробежаться, схватить листок, прутик, а зимой сосульку или снежок. И бонна непрерывно не то шипела, не то жужжала на нее, тряся головой и тараща глаза:
— О Lise, Schande!.. О Lise!
Так мы с Юркой и прозвали девочку: «Олизшанде».
Из разговоров бабушки, Юркиной матери, дворника и почтальона мы постепенно узнали, что товарищ прокурора — петербургский аристократ, сын сенатора, держится гордо, ни с кем почти в городе не познакомился, что с женой он говорит по-французски, много получает газет и писем, курит только сигары.
Наконец я услышал, как отец говорил матери: — Встретился нынче у больного следователя Стрелковского с нашим соседом. Очень красивый господин, держится любезно. Стрелковскому принес какие-то журналы для развлечения. Но в десятиминутном разговоре обмолвился, что владеет хорошими имениями, мог бы не служить, если бы не семейная традиция; что здесь ужасно скучает и пребывание в нашем городе трактует как случайный эпизод на служебном пути. Какая-то неумная уверенность в своем высшем назначении и в то же время несерьезное отношение к этому назначению…
Однажды, — это было совсем незадолго до святок, — вечером, часов в десять, когда я уже укладывался спать, в прихожей раздался резкий звонок. Мать пошла отворять, и из передней донесся чей-то неясный голос.
— Это не папа? — спросил я, когда она вернулась. Отец был еще у пациентов.
— Нет, приходили звать его из каменного дома. Там девочка заболела.
Потом я заснул и сквозь сон слышал два или три звонка, скрип дверей, тихие шаги в кабинете, в столовой, раз на несколько минут даже проснулся от стука поспешно открываемого отцовского инструментального шкафа.
Утром за чаем бабушка сказала мне, что отцу удалось горячей ванной в самую критическую минуту спасти девочку от острой и, казалось, безнадежной формы крупа.
Днем, когда я был в гимназии, к нам заходил товарищ прокурора и, узнав, что отец в больнице, оставил визитную карточку.
Нас распустили на каникулы. До святок оставалось четыре дня. Было воскресенье, и отец против обыкновения долго спал. Я пошел к Юрке, потом мы вместе бегали на базарную площадь смотреть елки, а когда вернулся домой, то бабушка на кухне сказала:
— Не кричи, не шуми, а сейчас же мой руки и обдерни куртку…
— А что случилось? — спросил я.
— Ничего не случилось, а у папы сидит прокурор, — пояснила внушительно бабушка. — Вдруг отец тебя позовет, а ты этаким чучелом. Пояс-то поправь…
Я тотчас «навел красоту» и, едва отерев красные, «как у гуся», по бабкиному выражению, руки, прямиком отправился в кабинет. Там напротив папы сидел отец Олизшанде, и они о чем-то разговаривали. Между небольшой, очень скромной комнатой, с дешевым письменным столом, с клеенчатым диваном отца, и этим господином положительно был какой-то контраст.
Представьте себе крупного барина с аккуратно причесанной головой и золотистой, слегка раздвоенной бородой, правильным лицом и небольшими белыми руками. От его визитки, белья, переливчатого галстука, полосатых штанов исходил легкий аромат духов, довольства, самоуверенности. Все было самое дорогое, свежее, лучшее.
— А, молодой человек, здравствуйте! — радушно приветствовал меня гость. Я шаркнул ногой, как меня учили, и подал ему свою «гусиную лапу», после чего отретировался на другую сторону стола, где, прислонившись к отцу, продолжал наблюдать.
«Да ведь он похож на генерала с портрета, тот, верно, его предок», — вдруг сообразил я.
А прокурор между тем продолжал что-то рассказывать и засмеялся раскатисто, заразительно. При этом открылись ровные белые зубы. Он показался мне очень красив, и я смотрел на него во все глаза.
Однако вскоре я заметил, что папа в ответ только сдержанно улыбался.
Через несколько минут визитер стал прощаться. Крепко пожимая отцовскую руку, он говорил:
— Верьте, доктор, мы никогда не забудем этой страшной ночи и вашей удивительной отзывчивости и искусства. Право, вы великолепно всем командовали. Если бы я мог быть вам полезен… Может быть, в Петербурге?.. По вашему ведомству, через отца или старшего брата. Уверяю вас — это не слова… Если вы только позволите и укажете, куда хотели бы, например, перевода…
Но отец перебил его:
— Полноте, я делал только то, что мог и должен был сделать любой врач на моем месте… — И опять в его голосе, в котором столько раз я слышал ноты доброты и ласки к пациентам, прозвучали сухость и сдержанность.
Когда товарищ прокурора ушел, мы стали обедать. Сначала папа ел молча и хмурился, но, заметив вопросительный взгляд матери, заговорил:
— Вот ведь только двое суток прошло — успокоился человек и опять прежним стал. А в ту-то ночь, когда девочка умирала, вся спесь мигом с него соскочила. И говорил, и метался, и радовался естественно. А нынче опять и грассирует слегка, и мизинец с полированным ногтем оттопыривает, и пошлости радостно говорит… Даже обидно как-то, ведь не глуп, кажется… Или это воспитание такое…
— Опять скучает? — спросила мать.
— Нет, но, по мне, лучше бы уж скучал. А то вздумал делиться впечатлениями, которые накопил здесь за три месяца. Заметил, например, что у письмоводителя судебного съезда Сорина ноги длинные и тощие, а нос красен и тоже длинен, и называл его аистом, благо у того детей куча. Вот и вся острота. А что Сорин честен и с детьми бьется в бедности, — об этом с удивлением от меня только что узнал… Или говорит, что судья Балторович косноязычен, как Демосфен, и, по точному подсчету, шестнадцати букв не произносит… Ей-богу, сам, говорит, на заседаниях считать не ленился… А что Балторович алкоголик и невежда — об этом ни слова… Но ведь это чиновники его ведомства… Что же он способен вообще-то в жизни рассмотреть?..
— А ты не обратил внимания, что он на кого-то из знакомых похож?.. Или показалось мне? Я ведь его только мельком видела… — спросила мать.
— Нет… А впрочем, действительно что-то мелькает как будто знакомое…
— Он похож на своего дедушку — генерала Отечественной войны, — выпалил я.
Отец, мать и бабка посмотрели на меня, как на помешанного.
— А ты почему знаешь его дедушку? — высоко поднял брови папа.
Я рассказал ему про портрет.
— Это, конечно, возможно, — согласился он. — Только ведь мама-то никогда портрета этого не видала, а сходство заметила. Да и я тоже.
— Ты-то, наверно, его видел ночью, когда у них был, — пытался я обосновать свою гипотезу.
— Ну, брат, мне там не до портретов было, — засмеялся отец.
Я стал в тупик. И вдруг меня осенило. Шпага! Вот где был ключ.
— А я знаю на кого! — возгласил я почти торжественно. И на вопросительные взгляды отвечал: — На учителя Якова Александровича!
Наступила пауза. Взрослые переглянулись. Потом отец сказал:
— А ведь, ей-богу, верно, молодец Володька… — И, помолчав, добавил: — Да, похожи несомненно и лицом и чем-то в движениях, хоть и совсем разные. Совсем как родственники похожи… — Он подумал и спросил: — А как товарища прокурора полная фамилия? У него ведь двойная?
— Денисович обычно зовут, — отвечала бабушка. — Там, правда, и еще что-то есть.
Мать встала и через минуту принесла визитную карточку.
— «Павел Дмитриевич Вербо-Денисович», — прочла она.