Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Соло для оркестра - Ян Бенё на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дома я радостно объявила, что немцы нас ни в какие конурки запихивать не будут. Что мадам Блюменрейхова этому очень смеялась.

Я шла из школы с ранцем за спиной и свернутыми в трубочку плакатами под мышкой. Собственно, это были большие картинки для раскрашивания, которые мне доверили раскрасить дома, потому что я аккуратная и не заезжаю за черту. Наглядные пособия для уроков немецкого. Назывались они: «Auf der Post» и «Auf dem Bahnhof»[11].

Я шла вразвалку, потому что было тепло, а мимо меня к Буловке неслись красивые черные автомобили, и в них сидели гордые немецкие солдаты.

Дома я узнала, что папа в Буловке, его хватил удар. И что произошло это с ним, когда он был у того самого господина Штейна, который дал нам тогда таз.

Мама сердилась, что вахтер не пускает ее в больницу и невозможно отыскать врача, чтобы узнать, что же такое с папой.

Потом мы включили радио и услышали, что произведено покушение на Гейдриха и что его перевезли в больницу в Буловке.

— Так вот почему меня не пустили, — сказала мама. — А ведь отец сказал мне, сразу же, как пришла, сказал: «Убили Гейдриха». А я все не могла взять в толк, думала — заговаривается… и о евреях что-то говорил, он это принимал близко к сердцу… я его просила помолчать, не утомлять себя напрасно.

В больнице маме заявили, что ходить ей незачем, у них сплошные осмотры и проверки, а папа так и так умрет. Но она на другой день пошла снова и добилась разрешения ходить все время, пока папа будет жив.

Она ходила к нему каждый день и все старалась уберечь от воспаления легких.

Потом сказали, что его можно забрать домой, они ничем больше помочь не могут.

— Он тяжело болен, — предупредила меня мама. — Он очень изменился. Ты встреть его поласковей. Говорить он не может.

Я раскрашивала акварельными красками картинку: «Auf dem Bahnhof».

Der Zug — поезд, die Kasse — касса, die Dame, der Koffer. Ein Herr, eine Aktentasche… das Rad — велосипед… Лица, которым известен владелец велосипеда, обязаны сообщить об этом в полицию, в противном случае они и их семьи будут расстреляны.

Радио без конца повторяет это, но я ему не верю, это мне представляется чем-то похожим на то, как мой папа говаривал: «Я из тебя поджарку сделаю, будешь мне тут капризничать!» — и сам при этом смеялся.

Спросить бы у мадам Блюменрейховой. Да мадам Блюменрейхова больше здесь не живет: тоже получила какую-то повестку.

А хорошо бы иметь велосипед! Но велосипеды иметь нельзя.

Я слышу голоса. Уже привезли папу! Я представляю себе его, всего забинтованного, и думаю, как мне получше его встретить. Спрячусь — и неожиданно тявкну, как делаю, когда он возвращается со службы.

— А вот и мы! Здравствуй, Эва! — раскатывается мамин голос.

Говорит, будто читает за папу в каком-то спектакле. Потеха!

Папа не забинтован. Обвил одной рукой мамину шею. Он похож на пьяного. Родители напоминают парочку из тех, которые плетутся иногда по нашей улице к Рокитке.

Мама делает мне глазами знак подойти ближе и театральным голосом говорит:

— Ну, добро пожаловать, папа!

Папа все время молчит, смотрит так странно. Внезапно половина его лица кривится, он начинает трястись и плачет.

Мама ведет его к постели.

Он лежит, хрипло дышит и глядит на меня. Мама ушла на кухню. Я не знаю, что делать. Боюсь уйти и боюсь оставаться с папой. Споласкиваю кисточки и выскальзываю за мамой в кухню.

На столе раскрыта большая коробка с елочными украшениями. Что это? Ведь на дворе весна!

Мама вытащила из коробки колокольчик, которым папа всегда давал знать, что пора заходить в комнату, что младенец Иисус там уже побывал.

С этого дня и до конца войны у нас все время звенит рождественский колокольчик — медный, с железным язычком, в папиной левой руке.

Появился еще и молочник с острым носиком. Молочник, из которого можно пить лежа, приоткрыв только половину рта, и питье при этом не проливается.

Появилась грифельная доска.

Появились еще некоторые предметы. Сначала я не знала, как к этому отнестись, но мама сказала:

— Болезнь не знает стыда!

Детям к нам заходить не разрешается.

Вот кончится война… Вот папа поправится…

В ванной комнате жарко. Котел гудит, я сижу в ванне. В теплой воде хорошо! Жду, когда покажется мама, сядет на край ванны и будем болтать.

Дверь приоткрыта. Радио перечисляет фамилии, имена, где кто родился, где проживает… Списки расстрелянных за содействие покушению.

В теплой воде хорошо. Вот кончится война, опять поедем гулять в горы. К нам смогут ходить дети, и никто не будет надо мной подтрунивать за то, что папа делает под себя. Мама не будет объясняться с людьми только на пороге, у нас станут бывать знакомые, как раньше, — не только доктор Бездековский и парикмахер Коржинек.

Радио уже не говорит.

— Мама-а-а! — кричу я. — Мама-а-а!

Вылезаю из воды и иду за ней.

Сунулась к ним и увидела, что она возле отца. Лицо его накрыто белым платком, и платок этот вздрагивает.

— Уходи! — говорит она. — У него приступ.

Но почему теперь, когда с маминой помощью он уже мог добраться до уборной и я стала понимать отдельные слова, папа снова глухо ворчит и поскуливает, как собака, мама ворочает его с боку на бок, а я чищу ногти ему на тяжелых холодных руках?..

Приятели папы пришли его навестить. Такая радость у него сегодня. Поэтому он плачет, и понять его совсем невозможно. Даже мама не понимает и не может объяснить приятелям, что он говорит. И вот они рассказывают разные веселые истории, как по радио, и папа смеется. Приятели тоже смеются.

Но в прихожей опускают головы и молча уходят. Потом я видела их только на старой армейской фотографии, которую мама давала папе и на которой папа мой самый высокий, самый красивый и самый веселый из всех.

Мама начала ему читать. Я думала, она читает очень хорошо. Но папа написал: «Читаешь идиотски!»

Мама улыбнулась, как ребенок, понимающий, что он еще не больно-то умен, и стала читать дальше.

Книги мы брали из библиотеки, и мама читала, пока не начинала запинаться, а папа раздраженно звонил. Иногда он бывал великодушен и благодарил ее. Вещи с продолжением ему нравились. Особенно, кажется, в «Братстве»[12]. Но он при этом часто плакал.

Из прочитанного мы делали выписки в тетрадь, которую мама озаглавила: «Читаем с карандашом в руке».

Если какое-нибудь место ей нравилось, она готова была исписать чуть ли не пять страниц. Бумага в тетради была плохая, чернила расплывались.

Стихи мама в отличие от отца не любила. Но однажды сказала мне:

— Перепиши, пожалуйста, это!

Маленькое стихотворение стояло на странице особняком, перед какой-то повестью, и относилось к этой повести.

Привет тебе, мой край, прекрасный и любимый! Ты колыбель моя, и ты моя могила, ты дал мне жизнь, и ты мне дан в наследство, о мой раздольный край, неповторимость детства…

— Я прямо вижу все это… — сказала мама, — наши горы…

И я представила себе, что мама стоит с папой в наших горах, которые обручились с небом, что папа поднял трость с набалдашником, а мама заслонила глаза от солнца так, что видна только ее счастливая улыбка — как на той фотографии, что у нас в альбоме.

Мама надевала старое пальто, голову покрывала платком, когда выметала золу и шла за углем.

Папа позвонил, она подала ему доску, и мы прочли: «Бабка Кокс!»

Бабкой Кокс мы называли неопрятную старуху, ходившую с мешком вдоль Рокитки. Мама такому комплименту рассмеялась, а отца это разозлило. Он не хотел смотреть на неприбранных женщин. Начал что-то возмущенно лопотать. Мама знала, что это отнимает у него силы, и поборола себя.

— Разведешься со мной? — спросила она наконец.

И он, с усилием приподняв голову, кивнул и облегченно прикрыл веки.

— Вот кончится война… — говорила мама, поворачивая его на клеенке и обтирая со всех сторон намыленной холщовой рукавицей, — возьмешь себе красивую молодую барышню… — макала она рукавицу в белый таз, который дал нам брат мадемуазель Штейновой.

Папа не только маму ругал, не только грозил развестись, когда кончится война, но еще ухитрялся, взяв в здоровую руку парализованную, как отбивалкой по мясу, колотить ею по маме.

Мама знала, что я это вижу, и говорила, что он не виноват, его таким делает болезнь, я ведь помню, каким он был прежде, а теперь в его жизни нет радостей.

Я хотела доставить ему радость и начала весело куковать. Так долго, пока не зазвонил колокольчик. Я подала папе доску. «Заткнись!» — написал он своим трясущимся почерком.

Вот кончится война, поеду куда-нибудь на каникулы! Теперь я не могу уехать — нельзя оставить папу, — да и куда уедешь, если нет родных за городом?

Неожиданно мне улыбнулось счастье. Бездетная мамина подруга взяла меня с собой на дачу.

Я первый раз в деревне. Она крошечная. Здесь даже нет костела, только часовенка. И здесь никто не знает о моем папе. Я хожу с маминой подругой по малину и по грибы. Я такая послушная!

Тут все так красиво и воздух чистый, а как тут естся!.. Дома мы не чувствовали голода. Пайка хватало. Папа клевал как воробей, и мама ела не много.

Меня впервые приняли в свою компанию и мальчики. Один мне нравится, он осенью пойдет в четвертый класс училища. Зовут его Адамек. Он очень любит рассказывать, что читал. Другим это скучно, а я могла бы слушать и слушать. Коровы в это время залезают в овсы. У тетки Адамека большая усадьба. Мы играем на выгоне в прятки. Палочка-выручалочка — возле висящей на дереве куртки Адамека. Кто водит, прячет голову под эту куртку.

Я отбегаю к усадьбе:

— Адамек, пора!

Его присутствие придает всему какую-то таинственную значимость. Мак хрустит в коробочках завязей и так чудесно скрипит на зубах. Громадные околоцветники тмина у разломанной ограды, запах черной смородины, узкая мальчишеская ладонь, оладьи с медом…

Он мне рассказывает «Крест у ручья» — эта книжка стояла у тетки в шкафу. В ней тоже есть одна Эвочка.

Мне страшно нравится, что Адамек читает книжку, где тоже есть одна Эвочка. Рассказываю, что у меня — книжка про мальчика, который дружил с выдрой. Ее звали Балуна. И этот мальчик понимал язык зверей.

Утаиваю от Адамека, что читаю медленно, люблю книжки для маленьких, потому что там мало чтения и много картинок. Со мной здесь, правда, толстая книжка о Балуне, но еще и складной альбом: «Малютка-фавн в лесу». Восхитительный чертик играет на свирели ягодам земляники, малины, черники и ежевики, а они перед ним танцуют, как балетный ансамбль, и все сладко улыбаются. Какие краски, какие рожицы!..

В комнате, где я сплю, на стене — дева Мария, из глаз ее капают красные слезы. Меня пугает этот образ. Дома у нас нет икон — только картинки, которые рисовал мой папа, когда еще был здоров.

Тут есть и «Вечера под лампой». В одном потрепанном номере журнала читаю о батрачке: ее соблазнил хозяйский сын, и она потом стягивала живот, чтобы хозяйка не прознала, что она ждет ребенка. А хозяйка прознала. Батрачка молилась, но это не помогло. Тогда она решила утопиться, чтобы избежать позора.

Каким образом батрачка стала беременной, в романе не объяснялось, но было сказано, что она чувствовала, оставаясь с тем юношей наедине. Она, казалось, парила в небесах, и у нее, казалось, вырастали крылья.

Именно так было у меня с Адамеком.

Мы шли по ягоды, сперва за выгоном, потом глубокой балкой, и вели беседу. Собственно, говорил один Адамек и смотрел себе под ноги, чтобы не споткнуться. Он шел низом, я, держа большую кружку, — поверху, вдоль клеверного поля. Я знала, что у меня загорелые ноги, и шла легко, как балерина из «Полуденного отдыха Фавна».

Мне видно далеко вокруг, дальше, чем Адамеку. Видно поле, до самого синего леса; видно, как дрожит над нами горячий воздух и короткие волосы Адамека раздуваются у него на темени. Меня неодолимо тянет вниз, к нему.

Из клевера внезапно выпорхнули голуби. Адамек перестал рассказывать и поднял голову. Солнце заставило его прищурить веки — и тут я в первый раз взглянула ему в лицо. Лицо это с прищуренными веками потрясло меня — сердце так и замерло.

На раскаленной дневным зноем пасеке черничины сами лезут в глаза. Мы срываем их с низеньких кустиков. Ягоды не такие, как везде: большие, теплые и странные на вкус; пришлось их выплюнуть.

Из леса мы бежим бегом: все небо затянуло тучами. На пасеке закапали первые крупные капли. Потом дождь лил как из ведра, и ночью еще вспыхивали молнии. Меня рвало. Должно быть, съела нехорошую ягоду. Но неожиданно пронзившая меня догадка была страшнее всяких молний. А разве той батрачке не было сначала хорошо, а потом плохо?! Ведь и ее рвало!

Едва дождавшись утра, я осмотрела свой живот. И когда напряглась, на плоской его поверхности бугром вздулись мышцы. Совсем как там, в романе: «В животе у нее что-то дрогнуло…»

Впервые за каникулы я вспомнила о родителях. Что они со мной сделают? Папа напишет на доске: «Убей ее!»

А мама?!

Было так страшно и так горько сознавать, что гибель неизбежна.

Вот что ты натворил, Адамек!

Сколько же раз я вспоминала о тебе в годы, когда считала, что останусь бездетной…

Я вспоминаю о тебе всегда, когда смотрю на картину «Черное озеро». Или когда стараюсь вызвать ее в своем воображении. Правда, тут не было ни бледности, ни белого коня, все краски твои лучились теплотой, все в тебе согревало…

Помнишь, как мы играли на выгоне в прятки? Когда я спрятала лицо под твою курточку, дух у меня захватило. Как там пахло тобой! Много воды утекло с того времени, у меня подрастал сынок-непоседа, то и знай приходилось его искать. Однажды он заявился чуть не к ночи — и я не знала, целовать его или ударить, рванула к себе и ощутила вдруг твой запах, Адамек. Сколько лет понадобилось мне, чтобы понять: курточки всех мальчишек, которым не сидится в четырех стенах ни в дождь, ни в зной, пахнут одинаково.

Не помню, пробивались ли у тебя тогда усы. Я не отваживалась рассмотреть твое лицо. Грудь у тебя была гладкая, отроческая, это я знаю точно. Я на тебя глядела, как принц на прекрасную Магулену, боясь погибнуть от твоей несказанной красоты.

Сирены. Achtung![13] Achtung! Над территорией «великого рейха» появились подразделения бомбардировщиков… Дети, обгоняя друг друга, сбегают по лестнице. Сидим в бомбоубежище и говорим о том, как было до войны и как будет после. Когда сирены возвещают конец воздушной тревоги, поднимаемся к себе. Над территорией «великого рейха» нет больше ни единого подразделения бомбардировщиков.



Поделиться книгой:

На главную
Назад