Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Соло для оркестра - Ян Бенё на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как только начинают выть сирены, мама взваливает папу себе на спину, руки его соединяются под маминой шеей, здоровая обхватывает парализованную, и маме приходится сильно согнуться, чтоб ноги его не мотались по полу.

Ей пытаются помочь. Но сирены воют и тогда, когда мужчины на работе. А папа не хочет, чтобы его носили чужие, потому что они его сдавливают, не понимают, что все у него болит.

В бомбоубежище папа всегда зябнет. Дворничиха предложила оставлять у нее папино пальто, чтобы не надо было все тащить с собой.

Когда налеты участились, спускаться стало все труднее. Папа плакал, не хотел в бомбоубежище и ругал маму. Многие ей советовали его не мучить, все равно Прагу бомбить не будут.

И доктор Бездековский говорил, что незачем таскать папу в подвал, она сама это в конце концов поймет.

Но никто не сказал маме, как в таком случае поступить: остаться с папой, идти со мной или каким-нибудь образом раздвоиться.

Мама оставалась с папой наверху, а меня посылала вниз с сумкой. В сумке были их обручальные кольца — оба так исхудали, что золотые ободки сваливались у них с пальцев. Была там и наша сберкнижка на вклад под кодом. Код этот мама мне назвала. Деньги мог взять только человек, знающий код. Если что-то случится, я пойду в сберкассу, назову код, и мне выдадут деньги. Это надежные предвоенные деньги, и, когда кончится война, за них я смогу многое купить. Но ничего не случится. Я могу быть спокойна.

Achtung! Achtung! Я беру нашу сумку, шепчу маме на ухо код, и она поощрительно улыбается, как всегда, когда я что-нибудь запомню, что-нибудь выучу, когда мне что-то удается.

По лестнице, стуча ногами, бегут вниз жильцы всего дома. Я боюсь не того, что останусь одна, а того, что придется идти в сберкассу. Через стеклянные вертящиеся двери, которые всегда хлопают меня сзади, мимо холодных кожаных кресел, к окошкам, за которыми бессловесные существа…

Вот кончится война!.. Когда ж мы этого дождемся?! Папа взволнованно слушает анекдоты, которые рассказывает брадобрей, и о том, что сообщают из-за границы; и я при этом присутствую.

А потом наступил май. Восстание началось весело. Красно-сине-белыми ленточками на пальто. Это мне напоминает пасху.

В стену возле нашего окна всадили пулю, и мама уже не раздумывает, идти или оставаться. Но это не налет, поэтому мы не спешим. Мужчины сносят папу. В подвале кладут его на кровать с сеткой. Тут холодно, сыро и мало света. На голове у папы вязаный шлем из разноцветных остатков шерсти, поверх перины — одеяло, но он не перестает зябнуть. Мы не умываемся и пользуемся все одной уборной, которую предоставила нам дворничиха. Но папа мой не может даже этого. После налета на Высочаны, когда кругом все содрогалось, с ним сделался новый приступ, от которого он уже не оправился. Здесь, в бомбоубежище, мама обслуживает его так, как дома, не обращая внимания на посторонних. А куда денешься?

Радио все время включено. Будь мы в квартире, папа мог бы этого и не слышать, но мы в бомбоубежище, а каждый хочет знать, что происходит.

По радио взывают о помощи! Папа плачет в голос, и все на нас смотрят. Мне стыдно, что папа плачет и что, когда подходишь к нему, чувствуется неприятный запах. В квартире, наверху, все эти годы такого не бывало. Разве что пахло лекарствами. Но здесь маме нельзя нагреть воду в тазу, который дал нам господин Штейн, как следует папу вымыть и потереть ему спину. Из бомбоубежища людей не выгонишь! И люди с любопытством смотрят, как она его кормит, как при этом сама открывает и закрывает рот, будто хочет папе помочь, как еда падает на тряпку у него под подбородком. Папа перхает, и мама вытирает ему слюни.

— Горят куранты староместской ратуши! — говорит радио на русском.

Мама выносит за папой посудину.

— Бедняга, — говорят люди.

Потом по радио играют веселую мелодию, которую я знаю. Она похожа на «Солдатушек». Красная Армия. Мама держит папину руку.

Мужчины, возвратившись с улицы, приносят новости. Иногда брезжит надежда, и снова кромешный мрак. Немцы не хотят сдаваться русским и, прежде чем уйти, все уничтожат. Но американцы уже близко!

Потом в бомбоубежище появляются немецкие солдаты. Один идет нормально, а другой пятится задом — будто они срослись спинами. Солдаты бледны, как мой папа. Идут прямо к его постели. Один тычет винтовкой в папу, другой целится в нас:

— Партизан?

Тишина, муха пролетит — слышно. Немцы приказали выключить радио. Папа хрипит.

— Партизан?! — повторяет немец.

— Больной, — объясняет кто-то, — капут.

— Krank![14] — говорит моя мама, которая знает, что папа все понимает, на все реагирует, все чувствует, но сказать ничего не может.

— Гражданский, — бурчит немец, и они уходят.

Кто-то презрительно сплевывает, кто-то произносит:

— Свинья!

Кто-то предостерегает:

— Тсс…

Радио снова говорит, сначала приглушенно, потом во весь голос на русском:

— Говорит Прага! Говорит Прага! Красная Армия!

Дети уже привыкли к моему отцу, чьи завыванья и поскуливанья наполняют весь подвал, но его, по-моему, слышно и в доме рядом, с которым нас соединяет переход, грубо заделанный кирпичами, там стоит железная кирка — на случай, если нам понадобится выбираться тем путем.

Мама все время держит папину руку. Наконец он затихает.

— Уснул муж? — спрашивает кто-то.

Уснул, но во сне началась горячка. Доктор Бездековский, подвижнически навещавший нас в течение всей войны и никогда не бравший за это ни крейцера, был далеко, и у него было по горло дел на баррикадах.

Так вот и получилось, что отец схватил все-таки воспаление легких, от которого мама уберегала его все три года, и умер.

Девятого мая мы с мамой пошли встречать русских, которых мой папа так ждал. Потом пошли в похоронное бюро, и ей там предложили выбрать гроб и спросили, сколько венков она думает на него возложить. Гроб мама выбрала самый дешевый, а от венков отказалась вообще. Когда же ей показали образцы траурных извещений, отвергла всех этих «дорогих» и «незабвенных».

— Я хочу вот как… — сказала она.

И служащий записал: «После долгой болезни скончался хороший человек».

Люди говорили, что он развязал ей руки, и осуждали за то, что она не поставила ему памятника. Они осуждали бы ее еще больше, если бы знали, что она не надела на папу лучшее его платье, сохраненное с довоенных времен, а отдала сшить из него для меня мой первый костюм.

В то лето, сразу после освобождения, мы поехали с мамой в наши горы, те самые, что обручились с небом. И в деревеньку, где я познакомилась с Адамеком. Там я узнала, что Адамека уже нет. Когда началось Восстание, он убежал из дому, и его застрелили. Мать его сошла с ума.

Мне не было жаль ни папы, ни Адамека. Ни тех, кто пал. Не было жаль никого на свете.

Только когда сама я стала матерью, открылось мое сердце и ушедшим.

Папа, мамочка… спасибо вам за все.

Перевод с чешского Е. Элькинд.

Ян Боденек

В ПАРКЕ ПЕРЕД ПОЛУДНЕМ

У гуманиста был недельный отпуск. Стоял май, пора пробуждения, пора новой жизни. Все и вся возрождалось, и высидеть дома в такой час было просто невозможно. Сунув под мышку толстую книгу, гуманист прямо с утра вышел в парк. Там он сел на скамью под трехсотлетней липой и стал глядеть на деревья, на заросли кустарника, на цветочные клумбы, от которых веяло ароматом пробужденной земли и молодой зелени. За решеткой парка иногда стучали по асфальту чьи-то каблуки, а порывы ветерка то и дело доносили до него слабый шум ручья, протекавшего за его спиной, в западной части парка. Вообще же в парке была тишина, сладкая душе гуманиста тишина.

«Не нарушай тишины чтением!» — шепнул самому себе гуманист и положил толстый фолиант рядышком на скамью; он сидел сложа руки и глядел перед собой, медленно-медленно поворачивая голову из стороны в сторону, ничего не желая видеть и не видя-таки ничего.

«Глядеть, не видя, слушать, не слыша, — нет ничего более сладостного», — шептал он себе.

И он глядел, но не видел, слушал, но не слышал, потому что над ним, над высокой развесистой кроной липы, стояло сладостное солнце, не видимое со скамьи, но ласкающее его тысячами нежнейших и теплейших животворных перстов. Гуманист запрокинул к нему лицо, зажмурился и долгими, полными, сладостными глотками стал упиваться потоками жизни, исходящими от солнца.

«О, солнце, подумать только — на свете есть люди, пророчащие тебе гибель! А само-то ты как полагаешь? Какова твоя участь? Что ждет тебя во времени? И зависишь ли ты от него, зависит ли оно от тебя? Я думаю, что ты — вне времени. Ты такое великое и могучее, что тебе подобает место вне времени. Тебе суждено вечно самообновляться. Возвращать себе из пространства все, тобой излученное, ведь ты такое великое и могучее. Что скажешь на это, великое и прекрасное солнце? Мы не можем представить себе ни начала, ни конца вещей, поэтому ни того, ни другого не существует; существует лишь вечное существование. Ведь это так, о великое, прекрасное солнце, и поэтому ты будешь светить вечно — для нас, не правда ли? Да? Да, да, ты ведь такое великое и прекрасное, что будешь вечно светить для нас! Будешь, будешь, будешь!»

Гуманист еще повторял: «Будешь, будешь!», но уже невольно обратил свой взгляд направо — к соседней детской площадке. Именно туда направлялась старушка с мальчиком. Седая, сгорбленная старушка. И мальчик лет пяти с копной кудрявых волос.

Гуманист следил за ними взглядом.

«Ага, вот двое пришли в тихий парк. Я-то думал, его присвоило себе солнце. А что их привело в тихий предполуденный парк? Собираются беседовать с солнцем, как я?»

И он переключился на этих двоих — любопытно, зачем они пришли в тихий предполуденный парк. Перестал беседовать с солнцем и начал за ними наблюдать.

Старушка была нарядно одета и основательно навьючена: она тащила самокат, роликовые коньки и хозяйственную сумку, а еще одна туго набитая сумка висела у нее на плече. Мальчик, тоже нарядно одетый, медленно катил рядом с ней на детском велосипеде.

Старушка села на скамью у песочницы, пристроила рядом с собой вещи. Достала из хозяйственной сумки детскую лопатку, грабельки, ведерко и выложила их на песок.

— Мишель, ангел мой, здесь можно чудненько поиграть в песочек, — сказала она мальчику.

Мальчик соскочил с велосипеда, встал перед старушкой расставив ноги, равнодушно поглядел на всю эту утварь. Потом насупился и сказал:

— Здесь?

— Да, здесь, ангел мой. Сгребай песочек и строй замок. Вот как вчера показывали по телеку. Помнишь, как дети строили замки из песка? И ты сделай такой же чудный замок.

Мальчик с минуту смотрел исподлобья на старушку, потом положил велосипед на песок и присел на корточки. Взял лопатку, ковырнул раз, другой, какое-то время посидел над нею, потом обернулся к старушке:

— Бабушка, а еще вчера по телеку рекорды показывали. Дяди бегали и ставили рекорды. Я не хочу замок, хочу рекорд.

— Помилуй, Мишель, ангел мой, я не могу с тобой ставить рекорды. Лучше построй чудненький замок из песка.

— А я не хочу замок. Хочу ставить рекорды.

— Ангел мой, но с кем же ты будешь тут ставить рекорды? Берись прилежно за дело и строй замок. Будь хорошим мальчиком.

— Я и так хороший. Это ты плохая, раз не хочешь ставить рекорды. Пошли ставить рекорды!

— Что это ты вздумал, ангелочек? Не могу я ставить рекорды, старая для этого.

— Нет можешь, только не хочешь. Ты плохая, вот и не хочешь.

Мальчик скривился, плюхнулся на песок и отшвырнул лопатку.

«Ишь, какой повелитель!» — сказал себе гуманист и усмехнулся в усы.

— Мишель, я правда не могу, как ты не понимаешь? — сказала старушка. — Играй себе в этой славной песочнице, не будь плохим мальчиком.

— Это ты плохая — не хочешь ставить со мной рекорды. Раз дяди могли, значит, и ты можешь. Смотри, как надо! Я побегу, а ты за мной. Ну, давай!

Мальчик вскочил и побежал по дорожке, которая вела на край парка, к ручью. Старушка тоже вскочила, в ужасе заломила руки, отчаянно закричала:

— Господи боже, Мишель! Там речка! Утонешь! Умоляю, вернись! Там речка!

Размахивая руками, старушка бросилась вдогонку за мальчиком. Гуманист глядел ей вслед и говорил про себя:

«Ай-яй-яй, любопытная особь: маленький тиран! Homo crudelis[15]

Старушка бежала с трудом, расстояние между нею и мальчиком увеличивалось. Она отчаянно кричала, но мальчик не обращал на нее внимания. Он несся вперед, размахивая руками и торжествующе взбрыкивая. На бегу оглядываясь на бабушку, он бежал, пока не уткнулся в ручей. Остановившись, он осмотрелся: ручей был и слева, и справа от него. Что делать? И тут бабушка догнала его, схватила за руку и потащила назад. Мальчик упирался и верещал:

— Я хочу рекорд, хочу рекорд!..

Пятясь, орудуя то одной рукой, то обеими, бабушка тащила его назад, к детской площадке. Мальчишка был здоровячок, старуха с трудом волокла его, хрипела и охала. Когда они уже очутились у самой площадки, мальчик вдруг дернулся всем телом и вырвался из бабкиных рук. Хныча и вопя «хочу рекорд, хочу рекорд», он снова понесся по дорожке к ручью.

Мысленно гуманист вскочил и схватил мальчишку за шиворот.

«Гм-гм, пожалуй, именно так!» — прошептал он про себя. Держа мальчишку за воротник, он притянул его к себе, отвесил парочку хороших шлепков и вручил его бабушке.

«Да, пожалуй, именно так!» — говорил он себе, глядя на бабушку, снова припустившуюся за мальчиком.

Бабушка заламывала руки и вскрикивала:

— Мишель, ради бога, прошу тебя, вернись! Вернись, там речка! Утонешь! Не беги к реке!

Задыхаясь и хрипя, пошатываясь и спотыкаясь, старуха бежала за мальчиком. Собственно, она уже не бежала, а все медленнее и медленнее перебирала ногами. Даже издали было видно, как отчаянно напрягает она свои ревматические суставы. В конце концов ей пришлось перейти на шаг.

«Гм-гм, — размышлял гуманист, — следует ли гуманисту в таком случае вмешиваться? Если на его глазах происходит неладное, ему, пожалуй, следует вмешаться. Однако неизвестно, к чему это приведет. К чему это приведет? Неизвестно!.. Гм-гм…»

Старуха еле тащилась по дорожке, мальчик удирал со всех ног. Но ему явно недоставало фантазии, он мчался по той же самой дорожке, прибежал на то же место у ручья и опять растерянно остановился на берегу. Пока он глядел то влево, то вправо, не зная, на что решиться, бабушка дотащилась до него, схватила за руку и поволокла назад.

«Ну а теперь хорошенько всыпать по заднице!» — подумал гуманист, предвкушая, как поднимется бабкина карающая рука.

Но рука у бабки не поднялась.

Руки — то одну, то обе сразу — она пустила в ход для того, чтобы, пятясь, оттащить мальчика назад, к детской площадке. Мальчишка отбивался, упирался и отчаянно вопил: «Хочу рекорд, хочу рекорд…» Старушка тащила его, задыхаясь и хрипя. Гуманист наблюдал, как они напрягают все свои силы во взаимной борьбе, и удивленно размышлял:

«Она ему не всыпала! Как это понимать? Некоторые утверждают, что телесное наказание non humanus est[16]… Гм-гм… А раз так, и я ничем не смогу ей помочь…»

Из последних сил, натужно хрипя, бабушка приволокла мальчика на детскую площадку и усадила его на песок. Потом рухнула на скамью, тяжело откинулась на спинку, уронив обе руки и с трудом переводя дыхание.

Мальчик поглядел-поглядел на нее, понял, что она вконец обессилела, и снова рванул, на сей раз молча, но с тем же слепым упрямством, толкавшим его на дорожку к ручью. Старушка не реагировала. Сидела, уронив подбородок на грудь. Мальчик бежал и время от времени оглядывался, не гонится ли она за ним.

Гуманист наблюдал и шептал про себя:

«Вот теперь гуманисту следовало бы вмешаться! Пожалуй, теперь все же следует!» Но имеет ли он на это право? Кто знает, имеет ли он право… и как к этому отнесется старушка… «Если уж она сама не наподдала мальчишке… и если телесное наказание в самом деле non humanus est… то я не в силах ей помочь… Нам не дано знать, не дано… ничего-то мы не знаем…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад