Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Посреди России - Василий Алексеевич Лебедев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Посреди России

ХЛЕБОЗОРЫ

Рассказ

Они приходят ежегодно, но не каждому нынешнему человеку, особенно горожанину, доводится видеть столь редкое зрелище. Для этого надо иметь немало: русское поле, теплую ночь на исходе августа да заветный час, лишь тебе принадлежащий…

Но бывает и так: забросит судьба нежданно-негаданно из города на природу, которой за делами и видеть-то не видишь, и вот настает вечер, опускается темень и вызвездило, и ты спускаешься к речушке или озерцу омыть праведную пыль трудовую, но вдруг остановишься и замрешь, пораженный. Среди тишины, не нарушая ее, на самом краю неба, во тьме обнявшегося с землей, вдруг выблеснет откуда-то зарница. Свет ее — мгновенный всполох — так ярок, так чист и в то же время тревожен, как все до конца не познанное, что невольно стоишь и ждешь еще и еще повторенья, будто разгадки, и дивишься: на небе — ни тучки, все роится звездами, весь день проголубел до вечера, даже не слышно движенья воздуха, а зарницы всплескивают на горизонте, и кажется, что от их волшебного света вдруг шевельнулись и зашуршали спавшие колосья… Им недолго стоять. Им осталось совсем немного, они будто только и ждали этой теплой ночи, звезд и непременно вот этих зарниц, без таинственного мерцанья которых нет им полного исцеленья и недостанет чего-то такого, без чего не свершится еще одно великое таинство жизни — не выстоится, не дойдет тяжелое поле хлеба, перед тем как лечь в закрома и отдать себя людям… Еще более поразительно, что за весь вечер, за всю ночь ни гром не рокотнет, ни ветер не налетит и утро воссияет солнцем, крупной, погожей росой, а вчерашние зарницы забудутся или покажутся небытием. Но были же они — были! — эти всполохи по краю неба, и душа томилась ожиданием чего-то тревожного, что не пришло, не свершилось, и мир с его созревшим после вчерашних зарниц полем остался на какое-то время от чего-то убереженным, неопалимым и еще более дорогим.

Зарницы на исходе августа… Они приходят ежегодно, бесшумно вспыхивают над созревающими хлебами, довершают, по поверью, великое дело природы, и потому названы они в народе — хлебозоры.

Тот год выдался для меня тяжелым: я едва не лишился разъединственного сына. Лето прошло в тревожном ожидании исхода, и вот в конце августа, когда мои коллеги-учителя съезжались, готовились к конференции, я пробирался из райцентра на свой хутор, где была моя учительская квартира. На руках у меня был сын, пятилетнее солнышко, только что выписанный из больницы. Пока няньки искали его белоносые ботинки, поезд до нашей станции ушел. Пришлось выбираться на шоссе и под вечер удалось доехать до того перекрестка, где асфальт пересекает нашу проселочную, на которой кончаются километры и начинаются версты. До моего жилья было их — девятнадцать. Я присел у перекрестка на обочину, посадил на колени сына и решил подождать попутку. Надежды на нее было немного, но когда она есть, от нее не отмахиваются.

Между тем начинало темнеть. Очень редко пролетали по асфальту запоздалые грузовики, да и те — на станцию, в магазин, на проселок же — никого. Мы съели — старый да малый — один бутерброд на двоих, допили бутылку лимонада и оставили ее на виду, под кустом. Потом несколько раз я выходил на дорогу и останавливал грузовики, просил свернуть на проселок и подвезти хотя бы до ближайшего поселка, что был в восьми километрах, но шофера попадались несговорчивые, лишь один изъявил желанье, согласился за пятерку, но у меня был только смурый рублишко…

— Чего ждете-то? — послышалось с дороги.

Из полумрака подошел, разбрасывая камешки сапогами, пожилой лесник Иван, нашего поселка человек.

— Да вот ждем чего-нибудь.

— Ждали тут и подолгу, да все без толку! Пошли! Дойдем до лесничества, а там есть мотоцикл с коляской…

И мы пошли. Иван несколько раз тянул руки, хотел отобрать у меня сына, чтобы помочь мне, дать передохнуть, но я не решался: от Ивана попахивало, видимо, на станции он постоял у ларька. Он то и дело спотыкался, курил на ходу, кашлял, ругал лесничего, осыпая искры во тьму. Я старался занести сына с подветренной стороны — от табачного дыма, но ветра не было, и приходилось приотставать или уходить вперед, опасаясь к тому же, что этот изношенный жизнью человек подопнется и упадет. Шли около часа, пока показались огоньки лесничества.

— Сиди тут! — прохрипел Иван. — Я сейчас дойду и попрошу, чтоб вас довезли. Неужели этот анчихрист откажет? Скажу: учитель сына из больницы везет… Сидите тут.

Мы остались сидеть у придорожной канавы. Было уже совсем темно. Я лег на спину, посадил сына на живот и смотрел в звездное небо. Руки, ноги и спина отходили от усталости: не велика тяжесть — пятилетний ребенок, но в дороге и он натянет спину.

— Папа! Чего это?

Я открыл глаза и ничего не увидел, кроме звезд, низкорослого леска, посаженного Иваном много лет назад, да еле светящейся полосы песчаной обочины. Но вот впереди и чуть справа, где, я знал, кончается молодой лесок и открывается большая болотная низина, уходящая чуть не до горизонта, вспыхнула зарница.

— Во! Опять! Чего это? Гроза?

Я подумал. Прислушался. Стояла все та же черная тишина, безветрие, а там опять плеснуло над всей низиной, будто встряхнули ослепительно белым полотнищем.

— Это хлебозоры, мальчик. Не бойся…

— А чего это такое? А? Папа, не спи!

Я не спал.

Бывает же так в нашей жизни, когда из глубины памяти, из самого детства вдруг вспомнится канувшая в вечность крупица твоего бытия, будто высвеченная молнией дорога.

…Отец нес меня долго, осторожно подкидывая на грудь, повыше, мое сонное тело. Я слышал его шаги, отдававшиеся в каждой клетке моего тела, чувствовал родной запах его волос и шеи, за которую держался, и сладко подремывал. В душе у меня, семилетнего, было тихо, как в подзвездном мире в ту ночь, а теплая проселочная дорога, прогретая за день, пресно пахла пылью. Я уже знал, что где-то идет война, но не знал, что отец получил повестку на фронт и целый день бегал по знакомым, спешно решал какие-то дела, вдруг нахлынувшие на него, а меня под вечер взял с собой в какой-то дом, где жила собака. Отец будто боялся, что я куда-нибудь удеру в то время, как могу ему очень понадобиться. Теперь-то я знаю, что за все дни и вечера, когда он не доиграл со мной, не донянчился, не дообогрел после смерти моей мамы, — теперь, в эти последние часы, он не отпускал меня… Сквозь дрему, поверх отцовского плеча мне вдруг резанула в глаза широкая молния. Подрожала секунду-другую и опала во тьму.

— Папа! Чего это? — спросил я.

Он повернулся. Опустил меня на землю и ждал. В той стороне, где, как говорили мальчишки, была война, снова вскинулись кудлатые всполохи, они подергались студенисто и вновь канули во тьму, вроде провалились в большую ненасытную яму, что была за ржаными полями.

— Папа, это — война?

— Нет-нет! Это так… Это хлебозоры… — И не успел я спросить, что это такое, уколол меня, небритый, в щеку.

Он поднял меня, вскинул повыше, к плечу, и заторопился к дому, словно хотел навсегда унести меня от того странного и неспокойного виденья, так некстати привидевшегося мне.

…Он твердо обещал мне вернуться с войны, как только я пойду в школу. Осенью я выплакал у мачехи, чтобы она отвела меня в первый класс, но директор, полный больной человек, подержал мою руку и покачал головой:

— О-о, милый, тонка еще, тонка! Посиди годик дома, а на будущий год приходи.

В те годы в школу принимали с восьми, но мне казалось, что директор и все учителя сговорились. Нужна мне была их школа! Мне надо было пойти в нее, чтобы вернулся отец. Но настала еще одна осень. Потом пришла другая, а отец не вернулся. Долго мне казалось, что в этом виноват тот директор школы. Потом, уже после войны, когда я увидел в ночном поле, вот так же, в августе, бесшумные зарницы, мне показалось, что это они, эти самые зарницы, указали ему дорогу без возврата, высветив ее со всеми утратами и горькой памятью. Еще позднее я понял, что тогда метались по горизонту не хлебозоры, то выкатывало войну, от которой никому не суждено было посторониться. Я понимаю святой обман отца и благодарен ему за тот миг надежды, за ту ночь у него на руках, за сладкий запах его волос и шеи, за то, что он дал мне эту непростую жизнь на земле, наполненную светом солнца и вот этих звезд… И еще за то, что, оставив меня в огромном мире, он предвосхитил появленье вот этого маленького человека, моего сына, — хотя он не знает слова «дедушка».

Спасибо, папа… Он не знает, что у тебя были умелые, добрые руки. Ими ты делал самые нужные и самые дорогие игрушки. Ты делал их немало, но не успел сделать еще одну — самую нужную из всех — игрушку моему сыну…

…Нет, я не спал, когда сын теребил меня за рубашку. Мне показалось на миг — так же коротко, как всполох зарницы, — что вернулась вдруг та ночь перед отправкой отца на фронт…

— Папа, ты не спи!

— Я не сплю, мальчик. Не сплю…

— А чего это такое? Гроза?

— Я же сказал: хлебозоры. Это добрые зарницы. Они приходят к нам, когда в полях созревают хлеба. Они приходят без грома, без ветра.

— А они еще придут?

— Каждый год они будут приходить, пока мы с тобой живем.

— А если не придут?

— Такого не может быть! Больше — не может быть…

Вскоре на дороге показалась лошадь. Телега постукивала в сторону станции, и уже прошла было мимо, как вдруг послышался из темноты голос Ивана:

— Эй! Где вы?

— Иван? Да ты нас проехал!

Он развернул лошадь и сказал:

— Залезай! Пришлося запрягать: жалко ему, лесничему, мотоцикла. Анчихрист! Прогрессивку, вишь ты, не дал. Ты, гыт, лес неверно заклеймил, а я по его затёсам клеймил! Н-но! Держи паренька-то! Скоро доедем.

А через некоторое время он мирно сказал:

— Эвона как полыхнуло!

Хлебозоры провожали нас до самого дома.

МАКОВ ЦВЕТ

Повесть

Жито кончилось на покров.

Тетка Анисья выбрала из ларя всё до зернышка, высушила на печке и смолола в жерновах. Житники вышли на славу. Когда она вынимала их из печки, в избу без стука ввалился председатель Ермолай Хромой (его фамилию редко кто помнил) и проковылял прямо в передний угол, к столу.

— Сразу видать, постояльца ждешь, — заметил он. — Эвона каких насдобила, а плакалась намедни, что нет ни зернины. Ой, тетка Анисья!

— Нашлось немного… — покраснела Анисья, будто девчонка, и тут же предложила: — Попробуй, удались ли?

Она безошибочно выбрала самый маленький житник и протянула председателю на своей темной ладони. По весу и по тому, что житник не обжигал руку, как это всегда бывает при недопеках, она поняла: печиво удачно, но все же спросила:

— Ну что?

Когда-то Анисья была большая мастерица стряпать, недаром же она всегда была звана готовить на большие свадьбы и похороны, где и привыкла спрашивать, вкусно ли.

— Угу… — одобрительно кивнул Ермолай, обжигаясь и хрипя со слезами на глазах.

— Так хороши ли? — уже набиваясь на похвалу, опять спросила она.

— Знамо, хороши! У тебя да худые!

— Яичко то́лнула, — заметила Анисья, довольная, и, выбрав себе, что был помягче, разломила и стала есть.

— Вкуснота! Как до войны, — опять похвалил Ермолай, подбирая по-лошадиному, губами, торчащий меж зубов кусок житника, и покосился на противень, но Анисья поймала его взгляд, сунула печиво на полицу и тут же подумала: «Снять бы надо — отпотеют… И чего смотрит, побогачей, чай, меня…»

— Чего хошь в городе-то говорят? — спросила она.

— А ничего не говорят. Калинин взят. Того гляди, сюда придет.

— Господи! — вырвалось у нее. — Да не мели не дело-то! Никогда не бывал, а тут придет!

— Нас не спросит. У него еропланов больше чем галок на кладбище. В городе вокзал бомбил — не попал, зато двух лошадей убило, шаблыкинских, кажись. У одной брюхо разворотило. Вонища…

Он наклонил по-бычьи свою сивую маленькую голову, похлопал белесыми ресницами, медленно распрямился и деловым тоном сказал:

— Ну, ты вот чего… умирать собирайся, а рожь сей. Завтра, значит, до обеда дома побудь, а как поразогреет — на лен. Ясно? Да рукавицы не забудь, а то вишь чего?

Он кивнул на улицу, где вдоль деревни по первому сырому снегу резко чернели следы колес, и пошел к двери. У порога он помешкал, взявшись за скобку, вскинул над плечом свое курносое лицо и крякнул, словно похвастал:

— Ух, грязищи-то натащил!

— Да ладно, примоюсь.

Ермолай потоптался еще и наконец выдавил:

— Ну, ты вот чего: зайди-кося к соседке, скажи, я, мол, велел ей завтра ригу топить.

— Ладно, схожу. Скажу. — В голосе Анисьи послышалась усмешка.

Председатель двинул коленом дверь и юркнул в притвор, будто хозяйка запустила в него сковородником. За окошком дважды нырнула его шапка, и вот уже не сбавляя хода он прогарцевал — как говорил деревенский насмешник Степка Чичира — мимо той самой соседки Ольги, которой надо было передать наряд. Сам Ермолай не зашел к Ольге не потому, что замотался, работая за ушедшего на фронт председателя и бригадира, а потому, что накануне его видели с этой самой Ольгой за ометами.

Вчера вечером, когда Анисья возвращалась домой из другого конца деревни, где она хотела выменять свой овчинный полушубок за пуд ржи, она проходила мимо дома председателя и слышала там скандал. Жена Ермолая с визгом кидалась на него. Дрожали стекла, хлопали двери, а за углом дома, в темноте, стояли любопытные. Ей тоже хотелось послушать, но она посовестилась.

«Ох, совсем забыла, — спохватилась Анисья и бросилась к окошку. — Надо бы выговорить у него ржицы за полушубок. Забыла! Ну-кось ты, забыла…» Она с сожалением проводила взглядом председателя и почему-то вспомнила, каким неприметным был раньше этот Ермолай. С детства хромой, он состоял в колхозе при лошадях, женился поздно, в компании к мужикам он как-то не подходил и был настолько запущен, что бабы, случалось, кричали на сенокосе: «Эй, Ермошка! Не поворачивайся, мы купаться будем!», а то и вовсе забывали, что он тут. Поэтому немного странным показалось сначала видеть Ермолая на самой высокой деревенской должности, но время было такое, что люди не успевали переживать даже горе, и каждый понимал, что Ермолая надо перетерпеть, как бы принять условно до тех пор, пока все в мире не станет на свои места. Однако Ермолай с каждым днем казался все бодрее и энергичнее, он словно будил в себе все то, что спало многие годы, и наконец всем стало ясно: в деревне остался только один мужик — Ермолай. Правда, был и еще один — Михаил, по прозвищу Одноглазый, но тот весь ушел в валенокатство и старательно, даже зло наживал добро. Уж ему-то было не до ометов…

«Ну-кось ты, забыла полушубок-то навязать!» — опять засокрушалась Анисья, а сама уже взялась за одежду, чтобы идти к Ольге. Она накинула большой толстый платок, зачем-то глянула в темное зеркало, за которым с прошлой осени, как убили мужа, пылилась черная накидка, старательно застегнула верхнюю пуговицу еще совсем новой плюшевой жакетки — той самой, что подарила ей дочь перед войной, и вышла, дважды хлопнув разбухшей дверью. На крыльце она подняла затоптанный веник и приставила его к двери: хозяйки нет.

На дворе было по-прежнему холодно, сыро. Земля, еще не схваченная морозом, набрякшая осенними дождями, проедала грязью тонкую пелену снега; а за деревней, там, где пожухли и замерли травы, особенно в низине, у моста, снег не таял — было все бело, и только черной трещиной коробился ручей; повсюду пестрели раскисшие следы, а на высоком горбатом поле, как весной, обозначились длинные проталины, но больше не было ничего весеннего ни в природе, ни в душе Анисьи. Она постояла посреди пустынного двора, потопталась в своих красных клееных галошах возле завалившейся воротни и не испытала никакой досады от своей бесхозяйственности.

После гибели мужа и после того, как из Ленинграда, где жила ее дочь, не стали приходить письма, а молва доносила в ее крайнюю избу черные вести о голоде, — Анисья каждый день незаметно и непрестанно теряла интерес к жизни, все больше каменея изнутри. Ей многое стало безразлично.

«Поднять бы надо воротню-то, — между прочим подумала она. — Не то снегу навалит — сопреет. А может, и так…»

Надсадно крикнула ворона, несколько раз, с черного, будто обгорелого, тополя, что рос против избы Степки Чичиры, и лениво полетела к овинам.

«Беды накаркает, провалиться ей!» — опять между прочим подумала Анисья и тут же испугалась своего навета, вспомнив, что Степку через два дня увезут на войну… «Спаси его бог, озорника!» — искренне прошептала Анисья и, горбатясь, захлюпала к соседке. Следы от ее галош ложились по раскисшему снегу до самого крыльца соседского дома и ватной рванью расползались за ней.

Соседка Ольга жила одна. Она разошлась с мужем перед войной, но числилась замужней, поэтому, когда в первую неделю войны убили ее мужа, на деревне было сказано: «Ну вот, теперь у Ольги руки развязаны…» И она действительно скорехонько вышла за Алексея Охлопова — мужика дельного, интересного, совсем еще молодого, жившего с шестилетним сыном Пронькой, мать которого свернулась от крупозного воспаленья легких, простыв в риге на трепке льна. Когда отца Проньки взяли на войну, Ольга осталась в доме Охлоповых и как мать покрикивала на мальчишку. Но вот недавно пришло извещение, которое скрыли от Проньки, а если бы не скрыли, то, может быть, мальчик и понял, что больше не стоит бегать за перелесок, к полустанку, и ждать, когда покажется на дороге отец… Из далеких деревень ждали родственников Охлоповых, которые должны были решить судьбу Проньки и дома, но они не ехали. Ольга, устав от неопределенности, ушла из дома Охлоповых. На собрании она сказала, что от Проньки она совсем-де не отказывается, но кормить его нечем, и собрание решило, что Пронька будет пока жить у всех подряд на правах подпаска. Деревенская молва корила Ольгу, да на том все и осталось, а мальчик стал кочевать из дома в дом после каждого ужина. Сегодня его ждала Анисья.

Ольга была дома. Когда вошла Анисья, она даже не повернула головы и продолжала смотреть мимо косяка, на улицу. Сбоку был виден ее орлиный профиль и тонкий серп белого пробора по черной голове.

— Здравствуй еще раз! — с поклоном сказала Анисья.

— Здравствуй, — буркнула Ольга в ответ.

— Никак примывалась?

— Нет.

— А чисто у тебя, ну да ведь топтать некому: не семья, — заметила Анисья без ехидства, но вышло так, что она упрекала Ольгу за оставленного на мирскую судьбу Проньку, и ей тут же захотелось поправить разговор: — Чего хошь про войну-то слышно?

— А то и слышно, что скоро всех поперебивают! — отрезала Ольга.

— Господи! Сирот-то будет!..

Та поджала губы, помолчала и вдруг сухо спросила:

— Чего он к тебе приходил?

Анисья хотела прикинуться, что не знает, о ком речь, но не хватило духу на притворство, и она сказала:

— Велел сказать, чтобы ты завтра ригу топила, лен, видать, сушить надумал.

— И все? — строго покосилась Ольга, не приглашая Анисью на лавку. — Так чего же ты мялась тут — пол да война?



Поделиться книгой:

На главную
Назад