Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Обитатели потешного кладбища - Андрей Вячеславович Иванов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Серж ко мне вечером вчера пришел, говорит, что Зинаида Николаевна слегла. Мы предприняли кое-что. Он понес ей нашу посылку. А вас мы устроили. Серж ходил к Арсению Поликарповичу. Обо всем договорился. Боголеповы вас ждут. Не надо благодарить.

Мы так сидели минут двадцать: то я говорил что-нибудь, то он вымучивал два-три слова; а потом пришел Грегуар Вересков, громкий, жаркий и пестрый, как цыган.

– Ха-ха-ха! Какие люди! Вот и ты, Моргенштерн!

– Ба, Грегуар!

– Ну, где ж тебе еще быть, как не тут? Ах, как я рад, как я рад! – Грегуар сгреб меня, что стало полной неожиданностью (я даже не припомню, когда мы перешли на ты), приподнял, поставил, похлопал. – Ах, как я рад вас всех видеть! А вы…? – Он присмотрелся к Александру. – Вас не припомню…

Я их познакомил.

Большими друзьями с Грегом Вересковым мы никогда не были. Он работал в советском торговом представительстве в Англии, откуда бежал сразу, как только в Москве сняли Шейнмана[19]. Поговаривали о каких-то махинациях, во что очень хотелось бы верить, если бы Вересков не был в постоянной нужде, о которой ничуть не стеснялся громко заявлять чуть ли не со сцены (пел в ресторанах). Тогда у него повсюду были покровительницы, женщины его любили. Был он высокий, плечистый, с чубом, черными густыми бровями, красавец, но быстро пополнел, в конце тридцатых у него почти не осталось волос. Чем он занимался, никто не знал. Чем-то торговал, все время в разъездах. «Одной ногой в Лондоне, другой – в Париже. В Англии я – Грегори, Грег, а в Париже – Грегуар». Поговаривали, что продолжал работать на Шейнмана или кого-то из его круга (хотя могли и сочинять). В Париже Грегуар участвовал в журнале «Борьба», обличал советскую власть, произносил речи. Ни ему, ни его шайке бывших коммунистов старые эмигранты не верили, подозревали в своекорыстии и приспособленчестве. «Борьба» быстро зачахла, их громкие призывы к свержению большевистского ига скоро выдохлись, кое-кто попал под трамвай, а другие ушли – кто к младороссам, кто к Милюкову. Грегуар немного писал для «Возрождения», но больше играл в карты, шлялся по казино и охаживал овдовевших аристократок. Мы с ним частенько оказывались в одной большой компании, я даже аккомпанировал ему пару раз, у него был красивый баритон, но слабое дыхание. Лет семь-восемь не виделись. Возможно, он по мне и правда соскучился, только я не уверен. Скорей всего он по чему-то другому тосковал: по абстрактной парижской атмосфере, а так как я был в его представлении частью этой атмосферы, то и по мне он скучал заодно. Очень импульсивный, азартный, говорят, много проиграл на скачках и в казино…

Грег плюхнулся и развалился аж на двух стульях: на один сложил плащик, шляпу, кашне, на другом сел как-то нелепо, правую ногу выпростал, трость отставил и тяжело дышал.

– Ах, Париж, Париж… – напевал он с грустинкой. – Давно я не был на Монпарнасе. Ехал, аж горело все внутри. Думал, приду, выпью, посмотрю на моих старых-добрых монпарно… И так меня влекло сюда все эти годы, особенно в плену немецком, жмурился и думал: увижу ли?.. Не поверите, слышал в бряцанье амуниции звон колоколен… Велосипед проедет – озноб по спине! Да, хотелось многих повидать, тех, кого уж нет, а теперь, так и кое-кому в глаза посмотреть…

– Кому в глаза посмотреть? – удивился я.

– А тем, кто в совпредство с поклоном ходил.

– Ах, ты об этих…

– Да, странное это чувство, когда люди радикально меняют свои взгляды. Пугает. Один писал у Жеребкова в фашистском листке, а теперь в Союз русских патриотов подался. И вообще… Париж-то пробуждается после войны, как после жуткой спячки. Меня поражает в людях воля к развлечениям. Какое страстное стремление забыть ужас! Залить его вином и разгулом похоти… Захожу в варьете, а там те же лица, что и до войны, смотрят на голых танцовщиц, глаза от похоти горят, лица цветут, как бутоны на солнце. Все они готовы наверстывать. А меня не отпускает вчерашний морок. Не могу. Так, а где Шершнев? Он обещался быть…

– Серж скоро будет. – Я повернулся к Крушевскому: – Подойдет, не волнуйтесь. Я его знаю. В Булонский лес пошел погулять, наверное…

Так и было. Зинаиде Николаевне стало лучше, но врач сказал, чтобы ее не беспокоили. Серж оставил посылку и пошел в Булонский лес. Все ожило. Он заметил, что различает пение птиц. Ухо отпускает. Полгода мучился. А теперь птицы, птицы. Пошел по узенькой тропинке. Немного хлюпало под ногой. Самые узенькие тропинки всегда такие топкие. Тревожил запах гнили. Откуда-то долетал мусорный душок. Пьянящий запах тления. Встал на сухой, солнцем залитый бугорок и зажмурился.

Вчера он был у Боголеповых. Ему не обрадовались. Они готовились принять детей какой-то родственницы, которая скончалась при очень странных обстоятельствах (слушок прошел, будто покончила с собой). Все было как-то некстати. Арсений Поликарпович снял до времени гипсовую повязку, сидел на безобразной постели и шевелил прелыми пальцами, с изумлением рассматривая их.

– Как будто новые выросли, – сказал он недоверчиво и ухмыльнулся.

Серж подумал, что бинтов неожиданно много, сесть некуда. Оккупация и была этакой гипсовой повязкой. Нарисовать ее. Непременно. Из вежливости справился о том да о сем, выразил соболезнование в связи со смертью родственницы…

– Черт бы ее душу забрал, – прорычал Арсений Поликарпович, и тогда Шершнев спросил, не примет ли он одного человека.

– Он бывший пленный. И не может больше в гаражах ночевать. Он болен.

– Чем болен? – вдруг забеспокоился Боголепов.

Не все ли равно тебе, старый черт? В летнем домике отдельно спать человек будет…

– Контузия. Головные боли.

– А, контузия. Нам известно, что это такое. У самого была. В девятнадцатом году получил. Что ж, это ясно. Не туберкулез, главное.

– Нет, не туберкулез. Он очень сильно заикается. У него спазмы. Руки трясутся. Сейчас в гаражах Saint-Ouen.

– А разве там союзнички не разбомбили все к чертовой матери?!

– Значит, не все.

– У нас тут так палили… Я думал, все сметут к едрене фене. Мы заперлись в подвале у Теляткиных… Выли, как звери, все… честное слово… земля тряслась, дом ходуном… Думали, конец. А вы где все это пережили? У себя, на Монмартре?

– Нет, я не был в Париже…

– А вам повезло! Ох, и повезло! Да-а, повезло… А что там в Сент-Уане свояк ваш делает? Он откуда сам? Из СССР или местный? Как звать?

– Александр Крушевский…

– Крушевский, Крушевский… Нет, не слыхал, но имя как будто знакомое.

– Вряд ли. Он из Бельгии. Там родился, вырос, в Париже почти не бывал. Бежал из немецкого лагеря, в Сент-Уане он временно находится вместе со своими друзьями. Люди – беженцы, пленные, советские, местные – все ютятся в гаражах, доках, вагонах, сараюшках. Тысячи людей…

– Да, беда. Воевал, да?

– Да, доброволец. Санитаром в бельгийской армии был, форт Баттис.

– Ух ты!.. Пленный, значит?

– Да, бежал из лагеря, чуть ли не всю Германию пешком прошел.

– А, ну! Такому ходоку все нипочем! И Скворешня наша в самый раз будет. Пусть живет у нас, пособит мансарду поправить. Детей нашей бедовой берем. Не будешь же в орфелинат[20] сдавать. А, что скажешь, Сергей? При живых родственниках-то и в орфелинат! Не по-людски.

– Верно.

– Вот и готовим для них комнатку.

– Можно у вас попросить это? – Шершнев кивнул на гипсовую повязку.

– Это? – нахмурился Арсений Поликарпович. – А зачем вам?

– Нарисую.

– Что? Нет, нельзя, конечно.

– Почему?

– Некрасиво. Да и самим пригодится.

– Для чего?

– Материал в хозяйстве пригодится, – сухо отрезал старик и спросил: – А что, еще там, в доках, или где он там работает, место найдется?

– В каком смысле?

– Сына на работу устроить хочу. Засиделся он без работы.

– Вот завтра и спросите, – отвечал Шершнев, рассматривая повязку, ногу, бинты, одеяла, впитывая каждую складочку. – Только там все работают за хлеб, табак и американскую тушёнку. Стоять в очереди за супом в Красном Кресте и то проще.

– Ох ты, голь перекатная! Ну и времечко! И когда оно кончится? Ладно, сам спрошу. Контузия, говоришь. Не психический?

– Нет. Заикается сильно.

– Ну, это пустяки. Учти, ему самому топить придется. Домик слабо утеплен. Ночи холодные. От реки туман.

– Все лучше, чем в гараже.

Назло старику он решил Крушевского втиснуть – coûte que coûte![21]

– Ну, пусть придет, посмотрит. Я попрошу дочерей Скворечню помыть, проветрить и протопить.

Парило. Птицы пели. Солнце перекатывалось по свежей листве. Шершнев жмурился. Ветка хрустнула. Он обернулся. Вдруг кто-то в самое ухо гаркнул:

– Ну вот, наконец-то все и разрешилось, Сережа!

Серж отпрянул. Усокин!

– Фу ты, бес! Чтоб тебя…

Усокин захохотал.

– Испугался?

– Что разрешилось-то?

Усокин стоял и покачивался. Пьяный, понял Шершнев.

– Сталин обещает принять всех, кто покается.

– В чем?

– Во всем, Сергей Иваныч, во всем. Не притворяйтесь, будто не понимаете. Не стройте из себя невинного агнца. Все мы в чем-нибудь провинились перед Родиной. Тем, кто покается и присягнет Сталину, тем – Амнистия. Всё, я для себя решил: возвращаюсь домой!

– Что за ерунда! Вам это приснилось.

– Никакая не ерунда. Не приснилось. По радио говорили: готовят указ. Из Монголии-Китая уже пошли первые поезда с эмигрантами. Всех примут, отовсюду! В Париж будет направлена специальная комиссия.

– Какая комиссия?

– Комиссия! – Усокин поднял указательный палец. – По договоренности с союзными силами французы обязаны сотрудничать и способствовать.

– Чему способствовать?

– Выдаче перемещенных лиц. Репатриация начинается!

– Ерунда, мы с вами никакие не перемещенные.

– Еще как перемещенные!

– Чепуха! Слыхали звон и трубите в водосточные трубы. Речь о пленных.

– Те самые трубы! – Усокин хлопнул в ладоши и подпрыгнул как в танце. – Те самые, Сергей Иваныч, трубы! Знаю, что говорю… Я-то знаю… Дни наступают, те самые Дни! Что, от жидовки топаешь? Болеет жидовочка небось? Помрет – плакать будете?

– Идите вы знаете куда!

Усокин гадко хохотнул, проскочил мимо Шершнева, прошел несколько шагов гарцуя, обернулся и все с той же улыбкой, но уже спокойней сказал:

– Давеча шельма отиралась на черном рынке, я сам видел, как она с америкашками заигрывала, глазками стреляла, торговалась, а теперь слегла? Помрет скоро!

И на козлиных ногах побежал.

– Ах ты, бестия!

Усокин обернулся и ядовито прошипел:

– Начинается! Начинается!

Серж пришел в «Селект» взведенный, растрепанный, в грязных ботинках; от быстрой ходьбы он взмок, его щеки горели; никак не мог отдышаться… Обмахиваясь шляпой, ходил и возмущался: «Ах, ты черт!.. Ах, бестия!..» Его успокаивали. Смеялись. – Пустяки, Серж! – Не надо так близко к сердцу принимать дураков! – И что он делал в Булонском лесу? – Вот именно! – Спекулировал чем-нибудь… – Шпионил за тобой, Серж, определенно шпионил! Ха-ха-ха!..

– Смейтесь, смейтесь! Вам смешно, но в этом было что-то. Явление. Он был как вещун какой-то!

Грег заказал вина. Серж выпил свой бокал залпом и спрятался в уборной (может быть, спешил что-нибудь записать или зарисовать). Пока он бродил с юродивым по парку, пришли Анатолий Васильевич Игумнов и Илья Гвоздевич. Я уверен, что Гвоздевич пришел случайно, вряд ли Серж его приглашал: Илья ссорился со всеми в последние годы, а в его теперешнем положении – с маленьким ребенком и больной, только что освобожденной из концентрационного лагеря женой – он был сам не свой, с ним происходили неприятные вещи, не было дня, чтобы до нас не доходил очередной печальный анекдот, над которым нисколько не хотелось смеяться. Илья был почему-то одет в очень дорогой костюм, с бабочкой, в новых лакированных штиблетах, весьма старомодных, но тем более они придавали ему особый вид, как если бы он собирался на бал, даже белые перчатки торчали из кармана, добавим отсутствующий взгляд, бледность, серебро пуговиц, густые черные волосы и замаранные краской пальцы – все вместе производило подозрительно яркое впечатление (для чего он так вырядился? куда собирался?); обычно он был трогательно неряшлив, носил невзрачный серый костюм, туго застегивал нечистый жилет, бывало, ходил со шнурком вместо галстука, в нечищеных штиблетах, и ничего; теперь он выглядел, как те заправские ловкачи, что проникают на похороны и свадьбы совершенно незнакомых людей. Он тут случайно, понял я. Серж пригласил Грегуара с Игумновым, по ним было видно, что они этой встречи ждали: поздоровались так, словно недавно виделись и знали, что встретятся сегодня. Я по двенадцать часов в сутки провожу в подвалах пневматической почты, бью штемпелем по маркам и сортирую письма, но от меня не ускользают новые слова и жесты в речах старого друга, недовольное кудахтанье, с которым ко мне на rue de la Pompe заглядывал в те дни Серж, меня настораживало, – в нем появилась какая-то чуждая ему живость, несомненно, кем-то вдохновленная, он говорил с испариной, которую я замечал прежде, когда он был увлечен Устряловым. К сожалению, Шершнев склонен поддаваться влиянию; политика – это хроническое заболевание, хуже сифилиса, раз переболев, страдаешь всю жизнь: особенно это связано с изменениями на карте Европы. Серж, мой друг, по тому, как звучит твой голос, я могу судить о происходящем в мире! Когда в кафе вошел сутулый Игумнов, блеснул очками, с подозрением лиса огляделся и сказал своим зябким голосом «бонжур, мезами!», я подумал: что-то тут не то… и как-то мешкотно Шершнев выбирает стул, стягивает с себя шарф, ищет, куда бы шляпу пристроить, стараясь ни на кого не глядеть… да, думал я, несомненно, Серж, ты нам устроил эту встречу, не верю я, что мы тут случайно. К тому же Грегуар только-только приехал из Дордоня, а Игумнов из Марселя, где встречался со своим старым другом, Палестинцем. Анатолий Васильевич привез его рукопись, собирался издавать книгу[22], о чем говорил, сбиваясь и нервничая, наконец, основательно отклонившись от своего рассказа о похождениях Палестинца, Игумнов говорил только о митрополите Евлогии: о его походе на улицу Гренель, о собрании, которое устроил Маклаков, где Евлогий заявил, будто в СССР наступила свобода вероисповедания, и призывал возвращаться домой; откуда-то Игумнов знал, что на Епархиальном совете позицию митрополита сильно осудили.

– Владыка слег, – сообщил он с несвойственным ему холодком, – но поездку в Москву не отменяет, собирается делать полный медицинский осмотр, чтобы получить справку для выезда.

Я понял, что Игумнов выбрал для себя Евлогия очередным объектом своей маниакальной ненависти; наверняка он знал о митрополите все – что тот ест на завтрак, обед и ужин, какие лекарства пьет и проч.

– А вы как себя чувствуете, Анатолий Васильевич? – спросил я.

– Ах, лучше вам этого не знать! Проклятые болячки едят меня, как пиявки. Но черт со мной! Вот лучше послушайте… – И он перешел к перечислению злоключений, выпавших на долю его друга Палестинца, который на несколько лет куда-то пропал, а когда объявился, выяснилось, что он был в советских лагерях. Игумнов теребил рукопись, обещал, что скоро издаст роман друга. – Вот тогда все и узнаете… во всех деталях… там такое, ахните! Копию сделали в Марселе… роман пока в работе… Я тут некоторые фрагменты размножил на машинке, кое-что собираемся выпустить в журнале, надо издавать прямо сейчас, здесь и сейчас, пока разгорается пламя любви к большевикам, прямо на наших глазах, прямо тут, в Париже! – Сделав несколько глотков чая, он продолжал: – Человек поехал в Польшу навестить родителей, ему предложили прочитать лекцию, он вышел из дома, сел в машину, и его вывезли на советскую территорию. Вместо университета – ГУЛАГ, вуаля, мезами!

Крушевский вскочил. Все уставились на него. Он сел и с трудом объяснил, что ищет отца – он тоже выехал в Польшу в 1939 году и пропал.

– Мы с вами поговорим, – пообещал многозначительно Игумнов, написал свой адрес на клочке, который отодрал от рукописи, дал его Александру, – приходите, мы с вами обязательно поговорим. Да, тут о многом можно поговорить. Мой друг очень многих поляков и евреев встречал в лагерях. В его рукописи, – он постучал пальцем по стопке бумаги, – их просто полным-полно, на каждой странице по дюжине. Кстати, напишем ему письмо. Спросим, не встречал ли он вашего отца. – Окинул всех взором и очень громко сказал: – Думаете, что это такая необычная история? Вы даже не представляете себе… То ли еще будет! – Он сделал несколько глотков чая. – В такой момент, когда эти побежали на поклон в посольство, а Союз патриотов распушил перья, самое время такое напечатать, чтобы ни у кого не было иллюзий относительно этой страны!

Вересков с кряхтеньем распрямился, встал, прошелся, произнес короткую, но громкую речь, в заключении которой заверил Игумнова в том, что достанет денег.

Денег?! Ему бы куда-нибудь на воды, на Ривьеру или в Швейцарию, подумалось мне. В прежние дни ему удавалось расшевелить какого-нибудь толстопуза, но теперь… он так плохо выглядел…

– М-да, господа, – невпопад сказал Гвоздевич. – М-да…

Глаза у него были совершенно стеклянные; он, как и я, не понимал, что тут происходит, и не хотел понимать, он думал о своем, полировал взглядом пол. Серж спросил Верескова, как и что. Вместо обычного ответа Грегуар театрально взмахнул рукой и произнес монолог:

– Ну как что! Вы же меня знаете, – говорил он, расхаживая по кафе. – У меня не бывает без приключений. Вот, казалось бы, врач наказал побольше гулять, – Вересков тростью стукнул об пол, – а я, видите, в Париж укатил. Погулять вышел! Кое с кем выпил на вокзале, и вот я в Париже. Ну, это было неизбежно. В Бержераке мне тесно. Все я там осмотрел, не один десяток миль накрутил. Скука, господа, тоска! Даже газеты начал читать, все подряд, даже старые, что выпускал гестапист Жеребец. И подвернулся мне «Вестник», прочел о том, как наши великие борцы, белоэмигранты, пошли в совпредство книксен делать, и глазам не поверил!

– Отчего же? – язвительно скрипнул Гвоздевич. – Это ж так естественно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад