Кажется, она говорит: «хорошо».
– Говори громче, – он не слышит своего голоса. – Я вас не слышу. А, вот теперь слышу. А вы…
– Виктор.
Он встает, и вместе с ним наклоняется комната. Мсье Моргенштерн чувствует руку. Пожимает. Чернила на пальцах… замусоленные манжеты… это успокаивает…
– Верно. Вы из газеты. – Кивает. Угадал. – Маришка, как родители, как брат, все хорошо?
– Все хорошо. Что с вами происходит?
– Стервятники довели. Приходили, выуживали… На аукцион или продать…
– Чего на этот раз хотели?
– Не помню… Как всегда… Офорты, картины, книги, мебель, весь дом! Я их послал ко всем чертям. Я пока не в таком отчаянном положении, чтобы все пустить с молотка. Вот помру, тогда…
– Не волнуйтесь так.
– Им волю дай, все растащат. Ничего святого…
Захлестнул внутренний ветер. По стене с подносом приближается пани Шиманская.
– А где?.. Тут только что были… Мари!
Мсье Моргенштерн пытается встать, но не может. На минуту он закрывает глаза, им овладевает беспамятство. Его затягивает сосущая вглубь пустота. Он ей сопротивляется. Делает над собой усилие и встает. Подходит к окну, смотрит – на самом деле: Маришка и высокий молодой человек в голубых американских брюках, легкой куртке и нелепой шляпе.
Он смотрит им вслед. Голова кружится. Болит. Трогает. Что это мне прилепили? Ах да, да… Сальпетриер.
Все хорошо, говорю я, когда они – Клеман, Мишель-Анж, Маришка – приходят ко мне. А что еще могу я сказать? Что по ночам превращаюсь в ребенка и странствую? Они видели мой чемодан… Интересно, что подумали? Не имеет значения. Беспорядок, обыкновенный беспорядок.
Маришка выглядит поникшей, нет, она просто слушает, что рассказывает ей новый друг. Они идут, а дома на них смотрят, деревья шуршат, люди и машины торопятся мимо. Маришка…
Есть женщины, которым не везет на мужчин – все время к ним франты липнут.
Был один француз из бидонвиля… с железным зубом… лет на семь старше… да что теперь его вспоминать, наверняка в карты играл. Она скрывала от родителей (но мне рассказала), что жила – полтора года! – с мальчиком из богатой семьи, он изучал психологию и социологию, снимал квартиру в Нантере на rue de La Gare, часто болел, она ухаживала за ним, принимала таблетки от зачатия, мальчик выучился и уехал домой, в Марэ[15], она не вернулась в общежитие, бросила учебу, приехала ко мне (на левой руке свежий розовый шрам – сказала, что случайно порезалась осколком разбитой бутылки), жила у меня несколько месяцев здесь; и как я был счастлив! Ее пение в моем доме, ее легкие быстрые ноги, а как она замечательно бросала книги, роняла карандаши, сколько разбила чашек, и запах ее сигарет, дым сигарет, которые она курила, был нежнее всех ароматов! И когда я смотрел ей в глаза, я словно смотрелся в ручей… Ее мать, опять скандал, опять меня называли самыми низкими словами… В прошлом году появлялся и исчезал туманный дипломатический работник советского посольства, который хотел
Они ушли. Мсье Моргенштерн постоял у окна, посмотрел на дом напротив, поглядел на омытую дождем молодую листву.
Обрили затылок… Как гадко. Так помрешь, и с тобой будут делать, что им вздумается. Будет ли мне все равно? Потом – да, а сейчас – нет. Мир всегда жил помимо меня и творил со мной что хотел.
С противоположной стороны улицы из-за угла вышел человек, торопливо стал перебегать улицу. Шершнев? Он замахал руками, будто подавая какие-то знаки. Мсье Моргенштерн поторопился выйти. Ноги дрожали. Голова немного кружилась. Спускаясь по лестнице, он услышал звонок, два раза, три.
– Пани Шиманская? Пани Шима…
– Что такое, пан Альфред?
– Откройте ему!
– Разумеется, открываем. Мсье Съерж, просим! Кофе? Вино?
– Ни-ни-ни. Я на минутку. Дела. Простите. – И он галантно поклонился.
Пани Шиманская улыбнулась и ушла к себе.
– Что случилось, Серж? Что это все значит?
– Наверх! Сейчас ты поймешь. Надвигается безумие, Альф.
– Безумие?
– Да, безумие, вихрь.
Они поднялись наверх. Шершнев плотно притворил дверь, пересек комнату, выглянул в окно.
– Серж, это похоже на паранойю. – И засмеялся.
– Не смейся. Сейчас объясню. К тебе только что заходил журналист. Я понял, он здесь неслучайно.
Они располагаются: Серж в кресле, Альфред на софе.
– Тот, что из Америки?
– Начнем с того, что он
– А ты?
– Что я?
– Ты уверен, что являешься тем, за кого себя выдаешь?
– Ах, ты опять! Я не шучу, Альф. Все очень серьезно. Он тут с заданием. Он не только к нам притирается. Иду на трамвай, а он мне навстречу, машет рукой: А я, говорит, к вам, Сергей Иваныч! Так растягивая Ива-аныч, будто я родной ему. Предлагает зайти в бистро, ну, заходим, он тарахтит без умолку, предлагает угостить, а у самого денег шиш с маслом, и вдруг – будто бы ни с того ни с сего – начинает про эту мумию…
– Про какую мумию?
– Как про какую? Весь Париж жужжит: мумию нашли! Во всех газетах… Молодые кинолюбители фильм в руинах церкви снимали, нашли тело, а оно, как назло, сохранилось.
– Да ты что! А мы его разве там…?
– Бушонвьер-сюр-Луар, все сходится. – Он встал и начал нервно ходить до окна и обратно, туда и сюда, туда и сюда…
– Луар, мда, и мост над рекой был…
– Ну, вот и все. Или ты хочешь проверить? Съездить? Думаешь, часто хоронят мертвых в старых заброшенных церквах? Черт, давай возьмем себя в руки и начнем думать трезво!
– Ты что так разнервничался, Сережа? Я не пойму, тебя трясет, точно полиция уже у твоих дверей. Мы тут при чем? С точки зрения закона…
– Да, с точки зрения закона мы почти ни при чем. Ну, почти!
– Двадцать лет прошло…
– Двадцать один,
– Работа в Мюнхене не пошла на пользу.
– Равно как и Швейцария с тамошними клиниками. Ему нехорошо. И вряд ли будет лучше. Даже не представляю, что с ним случится, если он узнает, что мумия эта из-под обломков церкви выползла. И как назло, в трамвае этот журналист мне рассказывает: к ним в редакцию следователь приходил. Ну ты подумай. Его в участок вызывали. Столько впечатлений… Ха-ха-ха!
– Сережа, не суетись. Я не пойму что-то… Он-то, этот Виктор, как он с этим делом вдруг оказался связан?
– Да никак. О чем и речь! В кармане мумии нашли бумажку с псевдонимом «Антон Кречетов». Какая ирония! Наш Виктор под этим псевдонимом теперь в газете пишет. Вот они и пришли к нему. Понимаешь, откуда ветер дует?
– Ах, Роза, Роза…
– Ну, теперь понимаешь…
– Вот так история. Нет, ну какое невероятное совпадение!
– Да не совпадение, а сентиментальная привязанность. Глупость.
Серж прошелся по гостиной, постоял перед шкафом-чемоданом, сел на стул, глядя себе на ботинки.
– Глупость-то глупость, – бормотал мсье Моргенштерн. – Ее тоже можно понять – трудно с прошлым расстаться… Только что тут может всплыть? Я лично не вижу никакой возможности связать псевдоним с Сашкой. Мало ли кто там писал. Всех не упомнишь! Да и плевать французам на наши русские дела, как ты знаешь. Где зацепки?
– Нет, зацепок нет, – Серж встал, перенес стул к софе, развернул его таким образом, чтобы упереться руками в спинку, придвинулся чуть ли не вплотную к другу и заговорил как можно тише: – логических, понимаешь, зацепок… – Взмахнул руками. – Я-то не об этом! Не о логике говорю! Французы-то – бог с ними, с французами! Не французов я боюсь. Не полицейских. Ни один французский следопыт в этом русском клубке не разберется. И не из-за своей шкуры трясусь. Я-то выдержу, и все могу на себя взять. Молчи, слушай. Во-первых, Альф, тебе здоровье не позволяет идти по этапу, во-вторых – Сашка. Я тебе еще раз говорю. – Серж подался вперед, ножки стула заскрипели. – Крушевский в ужасном состоянии духа, Альф. Клянусь тебе! В прошлом году он был, прямо скажем, плох. Вот так плох, что не в себе. В религию ударился…
– Ну, это-то… – Альфред накинул на себя одеяло, – он давно верует, – ногами расправил складки, – к тому же до нашего возраста атеисты просто-напросто не доживают. Не знаю, как ты этого не заметил…
Серж отодвинулся, выдохнул пары, посмотрел в окошко:
– Не знаю, мон шер, не знаю…
– Так он что, в прошлом году приезжал? И ко мне не зашел…
– Ты в больнице лежал! Я его отговорил. Как все некстати! – Шершнев поднялся и начал ходить, поглядывая в окно. – Такая шумиха. Может и до Сашки дойти. Я помню, он сказал, что перестал газеты читать…
– Ну, это слабенькая надежда. Он все еще в Бонне?
– Нет, опять в Брюсселе. И он там абсолютно несчастен! В крайнем расстройстве, в крайнем!
– Опять двадцать пять.
– Вот и я о чем! Спрашиваю, зачем же ты перебрался туда? Там же тоска! А он: мне она и нужна, тоска. Представляешь?
– Еще как представляю. Что ж я Крушевского, что ли, не знаю… Подай мне табачок-с. Спасибо. Будешь?
Они закурили: Альфред – трубочку, Шершнев – папиросу.
– А если приедет? Тьфу! – Шершнев снял с губы табачинку, осмотрел папиросу.
– Посмотри, там на столе должен быть мундштук…
– Да ну его! В прошлом году он приезжал. Что, если приедет и все узнает? Он в таком состоянии… Хм, а знаешь что. – Шершнев сделал паузу, выпустил дым в потолок, многозначительно посмотрел на друга, поднял руку с папиросой, описал ею дугу в сторону окна и прошипел: – Он побежит в полицию. Точно! Побежит в полицию каяться! Раскольникова ломать! Что тогда?
– Ну, тут мы бессильны…
– Так вот, чтоб этого не случилось, надо все предусмотреть. – Серж опять пустился ходить по комнате, в задумчивости бормоча: – Предусмотреть надо… Предусмотреть…
– Все предусмотреть невозможно…
– Надо попробовать просчитать на несколько ходов вперед, хотя бы попробовать! Хотя бы в его связи, оградить, расставить стены, чтобы предупредить судьбу, фатум, укрепить фигуры, так сказать… Ох, я могу себе представить… Я могу себе… Пойми, Альф! Что начнется… Да начнется безумие! Настоящее безумие. Ведь одной мумией не обойдется. Дело такое тонкое, целая паутина. За одну ниточку потянул, все пауки повыползают. А их лучше не трогать. Сам знаешь, куда ниточки тянутся. Агентура. Недавно опять нашли прослушивающие устройства в разведывательном бюро. Ну и как они туда попали? Постоянно находят предателей, больше ста левых газет… Тут еще эти детишки взбунтовались…
– Черт, ты прав. Все газеты загавкают.
– Ага! Начинаешь понимать?
– Стоит им только взяться…
– Из всех щелей полезут языки! Представь, какой я хожу эти дни. Мало того что Париж на копытах, так еще этот тип по городу бегает с воплями: «мумию нашли!.. мумию нашли!» Ну, куда это годится?
– Надо бы с Розой поговорить…
– Это хорошая мысль. Да, хорошая. Она его может осадить. Поговорю, зайду к ним… Да и хватит этот псевдоним пускать по третьему разу! Сколько можно! Кстати, как он с Маришкой познакомился, не знаешь?
– Не знаю.
– Боюсь, неслучайно это. Завтра еще раз приду. Буду присматривать за ним. Постараюсь быть рядом и регулировать незаметно. Расспроси Маришку о нем. Интересно, что она скажет. Будь осторожен. Мало ли. Я перестал верить в случай, Альфред. Во всем вижу железную закономерность. И мне все больше и больше кажется, что она – эта чертова закономерность – по кое-кому может ударить. Черт бы подрал эту мумию! Ну что за ерунда! И Розанчик… Господи, боже мой! Через столько лет взять и подсунуть молодому кадру старый псевдоним, ну что за головотяпство?
– То-то я думаю: кого-то мне этот молодой человек напоминает…
–
Мсье Моргенштерн хотел подняться; Серж сделал движение рукой, чтобы тот не вставал.
– Что я, дверь не найду, что ли? Отдыхай, дружище. Набирайся сил. Они нам скоро понадобятся.
Альфред положил трубку на подоконник и послушно вытянулся, зевнул, закрыл глаза. А сердце-то как бьется! Под веками плавали пузыри, переливались красками. Шаги Сержа топтались на месте. Лестница стонала под его весом. Ох, грохот поднял. Пришел, расшумелся… Хлопнула дверь. Ушел. Но не совсем; не весь ушел; оставил шум, оставил слова, эхо, свое присутствие. Определенно! Серж продолжал ходить – и по лестнице, и в комнате, он и на стуле сидел, нависая над Альфредом, и стоял возле походного чемодана, выглядывал в окно, курил папиросу… прищуривался – чужим, не своим прищуром… Чья это мимическая привычка? Кто опять на тебя повлиял, Серж? С кем ты связался? Я никогда не упускаю твои перевоплощения, всегда чувствую, когда подле тебя образуется чья-нибудь тень… Ну, тише, тише, Альфред кладет руку на сердце, ох, как грохочет и возится, ну-ну, будет… Альфреду кажется, будто Серж внутри его – ходит и чертыхается, встряхивает шевелюрой… молодой, Шершнев образца тридцатых годов. Альфред поморщился и повернулся на бок, накрылся одеялом с головой. Это дурное. Это надо гнать. Вот бы провалиться в беспамятство. Только беспамятство ограждает от повседневных треволнений. Уйти в себя! Уйти в себя, чтобы там обрести всех!
Тени, шаги, отголоски…
…по длинной вьющейся лестнице вниз. Многоступенчатые перекаты смеха. Свет фонаря облизал мраморную статую. Каблуки, позвякивание бус. Руки в перчатках, руки гладили его лицо. «Ну все, тебе пора!» (Голос узнаю, не помню имени, помню, что она играла Сибил Уэйн в 1921 году, в «Модерне».) Силуэты уходят. За ними! Он прощается с Сибил, торопится. Керосиновая лампа, плывущая с обрубком руки в маслянистых сумерках. Ухо, щетка стриженых волос на виске. Быстрые задорные шаги. Дыхание, голоса призраков. Все вместе по скелету лестницы они спускаются в подвал старого театра. Арка. Еще арка. Лампы. Две статуи атлантов. Над входом лепная надпись:
Сильно заикаясь, Крушевский спросил:
– А где С-с-с… Съергей? – Лицо обезобразила судорога; он схватился за щеку.
– Серж скоро будет, Александр. Он пошел проведать Зинаиду Николаевну. Меня отправил вас встретить. Убить двух зайцев, так сказать. Скоро будет. Не беспокойтесь. Хотите выпить?
Вошли обратно в кафе. Крушевский от алкоголя отказался. Я взял два чая, сели подальше от окна. Людей в кафе почти не было.