Джеймс Типтри-младший. ЛЮБОВЬ ЕСТЬ ЗАМЫСЕЛ, А ЗАМЫСЕЛ ЕСТЬ СМЕРТЬ
Вспоминаю...
Слышишь, моя красная малюточка? Нежно сожми меня. Становится все холоднее.
Я вспоминаю...
...Я огромен, черен и преисполнен надежд. Снова тепло, я вприпрыжку бегу по горам, перебирая шестью лапами. Неизвестность воспой, перемены воспой! Всегда ли быть переменам?... Теперь я не просто напеваю — это слова. Еще одна перемена!
Нетерпеливо устремляюсь за солнцем, следуя за едва уловимым разлитым в воздухе трепетом. Леса уменьшились. Но потом я понимаю: это же я! Я-самое, МОГГАДИТ, я вырос за время зимних холодов! Поражаюсь себе — Моггадиту-малышу!
На солнечной стороне манит и зовет радость. Я иду!.. И солнце тоже опять меняется. Ночью солнце на свободе! К лету солнышко идет, солнце свет с собой несет!.. Тепло — это Я-самое, Моггадит. Забыть про злые времена и зиму.
Меня сотрясает воспоминание.
Старик.
Замираю, потом выдираю из земли дерево. Мне о стольком хотелось расспросить Старика. Не успел. Холод. Дерево переворачивается, падает со скалы, прыскают из кроны толстяки- верхолазы. Не голоден.
Старик предупреждал меня о холодах, но я не поверил. Бегу дальше, охваченный горем... Старик тебе говорил, холод тебя схватил. Мерзлый холод! Убийца-холод. Из-за холода тебя убил.
Но теперь тепло и все иначе. Я снова Моггадит.
Переваливаю через холм, а там мой брат Фрим.
Сначала не узнаю его. Какой-то огромный черный старик! Думаю. Сейчас тепло, и мы можем поговорить!
Бросаюсь вперед, круша деревья. Огромный и черный он, скорчившись, навис над лощиной и уставился куда-то вниз. По огромному и черному пробегает блестящая рябь, точно как у... Да это же вправду Фрим! Фрим-за-которым-я-гнался, Фрим- который-сбежал! Какой же он теперь большой! Фрим-великан! Чужой-другой...
— Фрим!
Не слышит. Нацелил все глаза-стебли на землю под деревьями. Хвост странным образом торчит, дрожит. На кого идет охота?
— Фрим! Это я — Моггадит!
Не слышит — только лапы подергиваются. Выступают шпоры-зубцы. Какой же Фрим дурак! Вспоминаю, какой он робкий, и стараюсь двигаться тише. Подбираюсь ближе и снова поражаюсь. Да я же теперь больше его! Перемены! Заглядываю в лощину Фриму через плечо.
Там все горячо и желтым-зелено. Солнце высвечивает маленькую прогалину. Сдвигаю глаза, чтобы разглядеть, кого это подкараулил Фрим. И от изумления содрогается весь мир.
Я вижу тебя. Я увидел тебя.
Я всегда буду видеть тебя. Там в зеленом пламени пляшет моя крошечная красная звездочка! Такая яркая! Такая малюсенькая! Такая неистовая! Само совершенство! Я узнал тебя! Да, узнал с первого же взгляда, ненаглядная моя зорюшка, алая моя малютка-родич. Красная! Красная крохотулечка, не больше самого моего маленького глаза. А какая отважная!
Старик так и сказал. Красный — цвет любви.
Ты набрасываешься на прыгуна, который в два раза больше тебя. Мои глаза вытягиваются все дальше, а ты скачешь вслед за добычей, падаешь, катишься, взвизгиваешь: «Лилили! Лилили- и-и!» Тебя, малышку, охватывает детская ярость. Моя могучая охотница не знает, что кто-то смотрит прямо на нее — на нежную крохотулечку, облаченную в мех любви! О да! Бледнейший розовый мех, чуть подернутый пунцовым. Выскакивают вперед мои челюсти, мир вспыхивает, кружится.
И тут бедный недотепа Фрим, почуяв мое присутствие, встает на дыбы.
Но каков теперь Фрим! Горловые мешки вздулись черно-лиловым, пластины набухли, он словно матерь грозовых облаков! Сияют и бряцают шпоры-зубцы! Громыхает хвост! «Мое!» — ревет Фрим. Я едва разбираю слова. Он бросается прямо на меня!
— Стой, Фрим! Остановись! — растерянно кричу я, уворачиваясь от удара.
Сейчас тепло, отчего же Фрим такой дикий? Дикий убийца!
— Фрим! Брат! — зову я тихонько, ласково.
Но что-то не так! Я тоже не говорю — реву! Да, сейчас тепло, я лишь хочу его успокоить, меня переполняет любовь, но убийственный рык рвется наружу, и я тоже раздуваюсь, бряцаю, громыхаю! Я непобедим! Крушить! Рвать!..
Меня охватывает стыд.
Прихожу в себя посреди того, что осталось от Фрима. Вокруг разбросаны куски Фрима, я весь измазан Фримом. Но я не съел его! Не съел! Радоваться ли? Сумел ли я восстать против Замысла? Глотка моя была сомкнута. Не из-за Фрима, но из-за тебя, милая моя. Из-за тебя! Где же ты? На прогалине пусто! Какой ужас, какой страх, я напугал тебя, ты сбежала! Забываю о Фриме. Обо всем забываю, кроме моего сердечка, моей драгоценной красной крохотулечки.
Крушу деревья, швыряю скалы, разношу лощину в пух и прах! Где же ты прячешься? Вдруг меня охватывает еще больший ужас: а если во время этих безумных поисков я поранил тебя? Заставляю себя успокоиться. Начинаю искать, описываю круги, все шире, через деревья, двигаюсь бесшумно, точно облако, устремляю глаза и уши к каждой прогалине. В горле клокочет новая песня: «О-о-о-о, оо-оо, рум-лули-лу», — напеваю я. Выискиваю, выискиваю тебя.
Раз вдалеке замечаю черное и огромное и вскидываюсь во весь рост, реву. Бей черное! Еще один брат? Я прикончил бы его, но незнакомец исчез. Снова реву. Нет, это новая черная сила ревет мною. А где-то глубоко внутри Я-самое-Моггадит наблюдает, боится. Бей черное? Даже когда тепло? Неужели всегда опасно? Неужели мы и правда ничем не отличаемся от толстяков-верхолазов? И все же это так... правильно! Хорошо! Замысел сладок. Забываю обо всем и ищу тебя, моя новая томящая песня. О-о-лу. Лули-рам-ло-у-лу.
И ты отозвалась! Ты!
Такая крошечка — укрылась под листом! Закричала: «Ли! Ли! Лилили!» Трепещешь, дрожишь, почти дразнишь, уже повелеваешь. Я верчусь, крушу, пытаюсь заглянуть себе под ноги и в ужасе замираю — не раздавил ли Лилили?! Ли! Моггадит трясется, стенает, его обуяло томление.
И ты показалась. Да, показалась.
Обожаемая моя искорка. Ты грозишь — грозишь мне!
Вижу твои крошечные охотничьи коготки, и все внутри тает, затапливает меня. Я будто мягкое желе. Мягкий! «Мягкий и неистовый, словно Мать», — думаю я! Разве не так ощущает себя Мать? Челюсти исходят соком, но не от голода. Меня душит страх — нельзя испугать тебя, нельзя поранить такую крохотулечку... До смерти хочется схватить тебя, примять тебя, проглотить тебя в один присест, долго-долго откусывать от тебя понемножку...
Вот оно могущество красного — Старик так и говорил! Я чувствую, как особые лапы (нежные, раньше они всегда были спрятаны) набухают, выпирают, тянутся к голове! Что? Что?
Тайные лапы мнут и скручивают сок, капающий с моих челюстей.
И ты ведь тоже вся распалилась, моя красная крохотулечка!
Да, да, я чувствую (какая пытка!), чувствую твое лукавое возбуждение! Даже сейчас твое тело помнит зарю нашей любви, наши первые мгновения Моггадит-Лили. Тогда я еще не знал Тебя-самое, а ты не знала Меня. Тогда все и началось, мое сердечко, мы полюбили-узнали друг друга в то мгновение, когда твой Моггадит, напыжившееся чудовище, смотрел на тебя. На такую юную, такую беспомощную!
Да, еще когда я нависал над тобой и дивился, когда мои тайные лапы ткали твою судьбу, — еще тогда вспоминал и жалел: в прошлом году я был дитя и видел среди братьев других красных малышей, а потом наша Мать прогнала их. Я был глупый маленький несмышленыш, не понимал. Думал, малыши выросли странными и нелепыми — такие красные, Мать правильно их прогнала. Глупый-глупый Моггадит!
Но теперь я увидел тебя, мой огонечек, — и понял! Тебя как раз в тот день прогнала собственная Мать. Ни разу не испытывала ты ужаса в одинокой ночи, вообразить не могла, что за тобой охотится чудовище, этот Фрим. Мой алый детеныш, моя красная крошечка! Никогда, так я поклялся, никогда я тебя не оставлю... И сдержал клятву, правда, сдержал? Никогда! Я, Моггадит, стану твоей Матерью.
Замысел велик, но я превосхожу его!
Все, что я узнал за тот одинокий год, когда охотился, когда научился плыть, будто воздух, набрасываться, аккуратно хватать, — все это теперь для тебя! Чтобы не поранить твое алое тельце. Да! Я обхватил тебя, крошечную и совершенную, хотя ты шипела, плевалась, отбивалась, моя маленькая солнечная искорка. А потом...
А потом...
Я... Ужас! Стыд и радость! Как поведать об этой чудесной тайне? Замысел направлял меня, словно мать дитя, и своими тайными лапами я...
Связал тебя!
Да! О да! Мои особые лапы, которые раньше ни на что не годились, теперь разворачиваются, набухают, оживают, без устали ткут густой сок из челюстей. Эти лапы связали тебя, спеленали сверху донизу, со всех сторон, и каждое мгновение меня пронзали страх и радость. Я оплетаю твои сладчайшие крошечные лапки, твои нежнейшие сокровенные местечки, ласково опутываю, успокаиваю тебя, вяжу и вяжу, и вот наконец ты превратилась в сияющее сокровище. Мое!
Но ты отвечала мне. Теперь я это знаю. Мы оба знаем! Да, ты яростно сопротивлялась, но при этом стыдливо помогала мне, каждая петля в конце концов так сладостно ложилась на свое место... Окутать, опутать, любить Ли-лилу!.. Наши тела двигались, пока ткалась наша первая песня! Даже сейчас я чувствую это, таю от возбуждения! Как я опутал тебя шелками, спеленал каждую лапочку, и ты стала совсем беззащитной. Как бесстрашно ты смотрела на меня — на своего ужасного пленителя! Ты! Ты не боялась, и я сейчас тоже не боюсь. Странно, да, моя возлюбленная крохотулечка? Какой сладостью наполняются наши тела, когда мы покорны Замыслу. Замысел велик! Можно бояться его, противиться ему — но удержать бы эту сладость.
Сладко началось время нашей любви, когда я впервые стал твоей новой Матерью, настоящей Матерью, которая никогда не прогонит. Как я кормил тебя, ласкал, нежил и холил! Быть Матерью — серьезное дело. Я осторожно нес тебя в тайных лапах, свирепо гнал прочь непрошеных гостей, даже безобидных нельзяков, снующих в траве, и каждое мгновение боялся раздавить, задушить тебя!
А все те долгие теплые ночи, когда я холил твое беззащитное тельце, осторожно вызволял каждую крохотную лапку, растягивал, сгибал ее, вылизывал огромным языком всю тебя до последнего алого волоска, обгрызал крохотные коготочки своими жуткими зубами, радовался детским напевам, притворялся, будто хочу тебя съесть, а ты взвизгивала от радости: «Ли! Лиллили! Лили-любовь! Ли-ли-ли-и-и!» Но самое великое счастье...
Мы говорили!
Мы с тобою разговаривали! Приобщались друг к другу, делились друг с другом, изливались друг в друга. Любовь моя, как же поначалу мы запинались, ты говорила на своем странном языке, а я на своем! Как сперва сливались наши бессловесные песни, а потом и слова, все больше и больше мы глядели на мир глазами друг друга, слышали его, ощущали на вкус, чувствовали его и друг друга, пока я не стал Лиллилу, а ты Моггадитом, пока в конце концов мы не превратились в новое существо — в Моггадит-Лили, Лиллилу-Могга, Лили-Могга-Лули-Дит!
Любовь моя, неужели мы первые? Любили ли другие всем своим существом? Как грустно думать, что былые возлюбленные сгинули без следа. Пусть помнят нас! Не забудешь ли ты, моя обожаемая? Хотя Моггадит все испортил, а зимы все длиннее. Вот бы еще только разок услышать, как ты разговариваешь, красная моя, невинная моя. Ты вспоминаешь, я чувствую твое тело — ты помнишь даже сейчас. Сожми меня, нежно сожми. Услышь своего Моггадита!
Ты рассказывала, каково это — быть тобой, Тобой-самое, красной-крохотулечкой-Лиллилу. Рассказала про свою Мать, про грезы, детские страхи и радости. А я рассказывал про свои, рассказывал обо всем, чему научился с того самого дня, как моя собственная Мать...
Услышь меня, мое сердечко! Время на исходе.
...В последний день детства Мать созвала нас всех, и мы собрались под нею.
— Сыны! Сын-н-ны!
Почему же родной голос так хрипит?
Братья, резвившиеся в летней зелени, медленно приблизились, они напуганы. Но я, малыш Моггадит, радостно забираюсь под огромную Мать, карабкаюсь, ищу золотой материнский мех. Прячусь прямо в ее теплую пещеру, где сияют глаза. Всю нашу жизнь укрывались мы в этой надежной пещере, так я теперь укрываю тебя, мой пунцовый цветочек.
Мне так хочется дотронуться до нее, снова услышать ее слова, ее песню. Но материнский мех какой-то неправильный — странные тускло-желтые клоки. Я робко прижимаюсь к огромной железе-кормилице. Она сухая, но в глубине материнского глаза вспыхивает искра.
— Мама, — шепчу я. — Это я — Моггадит!
— СЫН-Н-НЫ!
Материнский голос сотрясает могучую броню. Старшие братья сбились в кучу подле ее лап, выглядывают на солнышко. Такие смешные — линяют, наполовину черные — наполовину злотые.
— Мне страшно! — хнычет где-то рядом брат Фрим. Как и у меня, у Фрима еще не вылез детский золотой мех.
Мать снова говорит с нами, но голос ее так гремит, что я едва разбираю слова:
— ЗИМ-М-МА! ЗИМА, ГОВОРЮ Я ВАМ! ПОСЛЕ ТЕПЛА ПРИХОДИТ ХОЛОДНАЯ ЗИМА. ХОЛОДНАЯ ЗИМА, А ПОТОМ СНОВА ТЕПЛО ПРИХОДИТ...
Фрим хнычет еще громче, я шлепаю его. Что стряслось? Почему любимый голос сделался таким грубым и незнакомым? Она ведь всегда нежно напевала нам, а мы сворачивались в теплом материнском меху, пили сладкие материнские соки, размеренная песня для ходьбы укачивала нас. И-мули-мули, и-мули-мули! Далеко внизу проплывала, качаясь, земля. А как мы, затаив дыхание, попискивали, когда Мать заводила могучую охотничью песнь! Танн! Танн! Дир! Дир! Дир-хатан! ХАТОНН! Как цеплялись за нее в тот волнующий миг, когда Мать кидалась на добычу. Что-то хрустело, рвалось, чавкало, отдавалось в ее теле — значит, скоро наполнятся железы-кормилицы.
Вдруг внизу мелькает что-то черное. Это убегает старший брат! Громогласный Материн голос стихает. Ее огромное тело напружинивается, с треском смыкаются пластины. Мать рычит!
Внизу братья бегают, вопят! Я поглубже зарываюсь в материнский мех. Она прыгает, и меня мотает во все стороны.
— ПРОЧЬ! ПРОЧЬ! — ревет она.
Обрушиваются жуткие охотничьи лапы, она рычит уже без слов, дрожит, дергается. Когда я осмеливаюсь взглянуть, то вижу: все разбежались. Но один брат остался!
В когтях у Матери — черное тельце. Это мой брат Сессо! Но мать рвет его, пожирает! Меня охватывает ужас — это же Сессо, которого она с такой гордостью, с такой нежностью растила! Рыдая, утыкаюсь в материнский мех. Но чудесный мех отходит клоками и остается у меня в лапах, золотой материнский мех умирает! Отчаянно цепляюсь, не хочу слышать, как хрустит, чавкает, булькает. Это конец света, ужасно, ужасно!
Но даже тогда, моя огненная крохотулечка, я почти понимал. Замысел велик!
И вот, насытившись, Мать устремляется вперед. Далеко внизу дергается каменистая земля. Теперь походка у Матери не плавная — меня мотает. Даже песня ее изменилась: «Вперед! Вперед! Одна! Всегда одна. Вперед!» Стих грохот. Тишина. Мать отдыхает.
— Мама! — шепчу я. — Мама, это Моггадит. Я тут!
Сокращаются пластины на брюхе, отрыжка сотрясает ее нутро.
— Ступай, — со стоном велит Мать. — Ступай. Слишком поздно. Больше не Мать.
— Я не хочу уходить от тебя. Почему я должен уходить? Мама! — причитаю я. — Поговори со мной!
Затягиваю свою детскую песенку: «Дит! Дит! Тикки-такка! Дит!» Вот бы Мать ответила — проворковала утробно: «Брум! Бр-р-рум-м! Брумалу-бруйн!» Огромный материнский глаз слабо вспыхивает, но вместо песни раздается лишь скрежет.
— Слишком поздно. Нет больше... Зима, говорю тебе. Я говорила... Пока не наступила зима, ступай. Ступай.
— Мама, расскажи мне, что там снаружи.
И снова ее сотрясает стон или кашель, и я едва не падаю. Но потом она говорит, и голос ее звучит чуть тише.
— Рассказать? — ворчит она. — Расскажи, расскажи, расскажи. Странный ты сын. Расскажи-расскажи, как твой Отец.
— А что это такое, мама? Что такое Отец?
Она опять рыгает.
— Вечно расскажи. Зимы все длиннее, так он сказал. Да. Скажи им, зимы все длиннее. И я сказала. Поздно. Зима, говорю тебе. Холод! — Голос грохочет. — Нет больше! Слишком поздно!
Я слышу, как там снаружи гремит и щелкает броня.
— Мама, поговори со мной!
— Ступай. Сту-у-упай!
Вокруг меня с треском смыкаются брюшные пластины. Прыгаю, цепляясь за клочок меха, но и он отваливается. Плачу. Мне удается спастись, повиснув на ее огромной беговой лапе — жесткой, гулкой, словно камень.
— СТУПАЙ! — ревет она.
Материнские глаза съежились, умерли! В панике лезу вниз, вокруг меня все дрожит, гудит. Мать сдерживает свой громовой гнев!
Соскакиваю на землю, бросаюсь в расселину, извиваюсь, зарываюсь поглубже, а надо мной жутко рычит, клацает. Прячусь в скалах. Позади лязгают материнские охотничьи когти.