Сел на помосте, оглядел с сомнением просвет до земли, вытянул ослабшие ноги. Тих и задумчив, светел и покоен, как прощение попросил и рубаху надел чистую.
– Масень, – сказал. – У меня дни заходят. Скоро уже.
Масень Афанасий ему не ответил. Лежал на животе, подперев ладонями голову, неотрывно глядел вниз – как через блёстки жира – сквозь щебечущую, пламенем отливающую листву. Ногу у Масеня босые, короткопалые, на подошвах короста. Был он озабочен, Масень Афанасий, строг и деловит: добрела на глазах ягода, кровью, внабрызг, пятнала траву, лез из земли боровик, дёрн приподнимая с натугой, только что не кряхтел, пробегал поутру заяц, погрыз на виду капустки, может, еще пробежит, – за всем надо приглядеть, уяснить, затвердить: того стоило.
– Масень, – позвал Гридя и морщины согнал на вялой коже. – Стариком пахну. Другую зиму не пересидеть.
К зиме закрутило, забуранило, ветер-листодёр да метель-поползуха – себя не отгребешь. Сошли на низ, отрыли землянки, испухли, оцынжали и позябли, в тоске передрожали каленую стынь. Снег топили, кору варили, шишки грызли, прокоптились до костей в земляной сыри. Только ребят поубавилось, да стариков не стало, да брехливых старушек; Сермяга померз с Сиднем, Рванина с Раззевакой, Ивана Жижу волки задрали, Тюря Яков на суку задавился, Ослабыш Филя, блаженный, умом поперхнулся, – целые целы, мертвым покой. А потекли ручьи да замолодело солнце, завалили землянки, снова полезли на полати обсыхать на ветерке. Всяк на сосне, а Масень на березе.
– Ты чего пришел? – сурово сказал Масень – брови набухли. – Болтушки со мной болтать?
Шуршнуло испуганно на верхних полатях, осыпало мелкой трухой. Там, наверху, сидела жена Масеня, робкая и безответная баба-богатырь, не унывала здоровьем. Это она в бедовую минуту выхватила Масеня из горящей избы, на закукорках уволокла от полона, караулила потом ночами, дула до утра на волдыри, остужая боль. Выправился – загнал на полати, чтоб затаилась, себя не казала: порчу наведут, в полон уволокут, княжьи слуги попользуются, люди поганистые. Была она у него здоровая, крепкая, выгуль-баба, а боялась его до корчей: наскочит – затопчет. Масень Афанасий, хотя и мелок, характер имел тугой, несговорчивый, жене воли не давал, и так оно шло.
–– Масень, – опять позвал Гридя. – Как же оно так? Места у нас много, хоть волков гоняй, а прижиться негде.
Ветерок подул посильнее, листву опушил вокруг, как подтвердил сказанное. Просторы просветились по бокам, макушки хвойные до беспредельности, а жить, и правда, негде.
Дети у Гриди не вязались, – не с того ли?
Жизнь у Гриди не ладилась, – куда там.
Скот у Гриди не жил.
Куры дохли. Овцы падали. Просо не вызревало. Одёжка по живому лезла. Обувка горела. Три пожара перетерпел, два мора, засухи с недородом да грабежи с разбоем. Гридя Гиблый смолоду пахнул стариком. Жить Гриде не полагалось нисколечко, но он жил.
Вылезла из норы мышь, носом задергала неспокойно. Понизу, петляя, прострекотала на лету сорока. В переплетении корней блеснула змейка. Шевеление прошло тихое, как трава перешепнулась.
– Нету никого, – решил Масень. – Я бы углядел.
Говорил, как без топора колол.
Гридя ему поверил. Для Гриди главное, чтоб за него решили, сказали, припечатали. А он станет жить.
Была у Гриди жена, скороногая, хлёсткая на руку: при такой ничего можно не делать, только брюхо разглаживать. День целый шастала по кустам, по травам, лазила, подоткнув подол, на деревья, гнезда у птиц обирала, беличьи дупла разоряла, гриб собирала с ягодой – Гриде на прокорм. С этого, конечно, не ожиреешь, бока не полопаются, сало за ухо не зайдет, но в одиночку Гридя давно бы уж сгинул: коряв и нерасторопен.
– Масень... Ты чего живешь?
– А чего не жить? – сказал Масень и глазом нацелился под куст, где назревало интересное. – Нет человека хорошего, чтобы в компании помереть, вот и живу.
– Давай со мною.
– С тобой долго. А мне – чтобы зараз.
Тот не понял.
– Ладно, – решил. – Не померли и хорошо. Тепло. Некомарно. Афоней пованивает. Чего еще?
– А ничего, – сказал Афоня из укрытия. – Тут он я. Давно уж.
И показал себя.
3
Афоня Опухлый не мог без Гриди.
Афоня по Гриде скучал.
Глазаст. В рожу рус. Языком момотлив. Лысоватый и улыбчивый, в кучерявой бороде, что перепуталась с усами: чего говорил – понять трудно.
Гридя его понимал. Гридя его выслушивал. Афоня за Гридей – бычком на веревочке.
Душой к нему припадает.
– Лезь сюда.
– А можно?
– А нельзя, – сказал Масень.
Вылез на полати, сел в уголке, чтобы места не занимать, только пованивало вокруг ощутимо, выдавая его наличие.
Афоня Опухлый вечно толчёт, мешает, взбалтывает, испробует на Гриде верные свои составы, а тот – без отказа.
Лилеево масло – от запаления суставов. Девесильный корешок от трясухи. Трава горичка от ядовитой гадины. Корень диктам – ко всему полезен. Но главное – это секрет Афонин, одному Гриде известный. Афоня ищет состав, чтоб человеку добру быть. Помажь его, дай глотнуть – и подобреет.
Он торопился, Афоня Опухлый, и были на то причины, – не вам объяснять.
Жили они под топором, а согласия у соседей не было.
Согласия нигде не было.
Облупа не терпел Гридю. Озяблый – Голодушу. Голодуша – Афоню. Якуша Двоежильного, добытчика, не любили гуртом: больно запаслив. А Обрывок с Огрызком, тати коневые, на полатях сидели спина к спине, как ножа остерегались.
Время подошло такое – всяк по себе. Дует в свой нос.
Взмялась, разодралась земля, сеялась и росла усобицами, изверился, издвоился народ, злобой вскипал без причины: печаль, беда на всех!
Это на их уже, на деревенской памяти Базло порезал Баклагу, Сажа Иван пожег Вихляя, Михей Пыхач голову проломил Тюше, Дерюжка с Дешовкой жито потравили у Тепляка, Мокропола лесиной придавили – не дознались кто, а Пурдыло Василий, звероядный Сатанаил, беззаконник от племени смердьего, первого встречного не пропускал, хоть и взять нечего, убивал для почина, – самое оно время опробовать состав.
Смолы темной, сала гусиного, меду столового, крови беличьей, болотной травы доспелок с коровьей лепёхой, много другого вонючеполезного, незамедлительно к доброте склоняющего.
Намешать побольше.
Обмазать каждого.
Самое оно подошло время...
Была у Афони жена, женщина самостоятельная, что промышляла по избам, накидывая горшки на пуза, в срок помогала опростаться, пупки по деревне завязывала. Жили они в Талице, на припеке-сытости, пашенные мужики старались без передыха, бабы вынашивали за век по семь, по десять брюх, плодливые и скорородные, – кончились заработки. Одних Бог прибрал, у других не проклёвывалось, третьи утихали на корню – вялопротекающий конец мира...
Налетела с гудением пчела, покрутилась, примериваясь, примостилась у Масеня на пятке. Выпорхнул из чащи дятел-долдон, сел с налету на пень, запестрел, замолотил красным затылком. Афоня полез за пазуху, вынимая узелок, – через тряпицу проступало жирное, жидкое, дегтярное, густо обванивало вокруг.
Развязал узелок, почерпнул пальцем жидкую кашицу, легонько мазнул Масеню по подошве, и пчела с пятки отпала в беспамятстве, нюхнув верного состава.
Дятел колотил безостановочно. Масень глядел завороженно. Гридя с Афоней глядели на Масеня.
Ждали результатов.
– Да у него кора наросла на подошве, – сказал Гридя не скоро. – Подбавь чуть.
Тот подбавил.
И опять глядели на Масеня, Масень глядел на дятла, а дятел долбил себе и долбил, как с отчаяния, по сторонам не смотрел.
– Серы, – бормотал Афоня. – Дегтю подбавить. Травы калган... Принимать с утречка, для подобрения, на тощее сердце...
Шагнул на полати Тимофей-бортник, высок и широк, бревна под ногой хрупнули.
– Помета... На ольхе виловатой. Кто-то прошел.
– Врешь, – без звука сказал Масень и опал с лица.
А кукушка в ответ – как дожидалась – закричала издалека глухо и безостановочно, накликая жизнь вечную...
4
"...Господь ожидает трудов твоих, а ты много медлишь..."
Послушался Треня Синицын, оставил дом родительский, мать свою и хозяйство, пошел в место горнее, от людей удаленное, черными лесами окруженное, поставил избенку-дымушку и там жил.
Был Треня Синицын роста немалого, лицом сух, взором ясен и весел, сам по себе молчун: когда укорял – слушали.
А злодей Хрипун Бородатый Дурак, немилостивый на кровопролития, разгорелся яростью на его укоры, брови воздвиг гневом, велел бить Треню Синицына, драть бороду и собакам скормить.
Каялся потом Бородатый Дурак, церковь срубил в замоление грехов – свечечкой в небо, но пошел на него Торопыня Дубовый Нос, известный подвигами славными и бесполезными, в пепел пожег церковь, в пламени вознес на небо, следа по ней не оставил, а Треню Синицына – за тихие укоризны – велел бить кнутом и спускным медведем травить.
Каялся потом Дубовый Нос, чернецов понавез из Киева, насытившихся сладости книжной, монастырь отстроил на горе – грех отмаливать, а сосед его Заломай Неблагословенный Свистун, неустойчивый в крестном целовании, навел на землю поганых, взял монастырь наездом, пограбил и пожег, чернецов посек саблями, а Трене Синицыну, обличителю, язык велел рвать и батогами кожу дубить.
Каялся потом Неблагословенный Свистун, мастеров привел от греков, искушенных в каменносечной хитрости, храм поставил на загляденье, чуден высотою и красотою и убранством, а Погоняло Гнус Долгоногий повоевал и пожег землю от несытства своего, взял копьем город, разметал храм-загляденье, покидал попов в подземелье, руки приковав к шее, там они и задохлись, – а Треню Синицына, за молчаливые его укоризны, велел дубьем колотить и глаза долбил.
Каялся потом Гнус Долгоногий, одаривал врага соболями в умаление грехов, горностаями и куницами, но прибежал заполночь Ратишка с переветом, шелестнул на ухо: "Ты ему добра хотел, а он головы твоей ловит...", – заратился Гнус Долгоногий, выступил спешно, шесть сёл погубил с городом, землю положил пусту, а Трене Синицыну, что в немоте-слепоте грозил пальцем, руку велел рубить и конем топтать, лаял блядиным сыном и выблядком – и снова покаялся.
Весна красовалась, оживляя земное естество; ветры, тихо навевая, подавали плодам надежды; земля, семена питая, цветы благоуханные приносила, а Треня Синицын, битый, за бороду драный, собакам скормленный, медведем травленный, конем топтанный, немой, однорукий и безглазый, пошел от людей в места лесные, студеные, где от океан-моря хлеб в морозах позябает, поставил шалаш из лапника, укорял – только головой качал, и так жил...
5
...кукушка кричала глухо и отмеренно, а они слушали.
Михалка – неугомон.
Ширшик – скулёныш.
Ларя со Стеней – неразлучники.
Алёна Мешочек – бережливая скопидомница.
Слабые. Пуганые. Задавленные. С тонкими руками. С синевой под глазами. С опущенными углами губ. Не по годам мелкие, с кожей одряблой, как усыхали под ней от рождения.
Шестым был Ослабыш Филя.
Бобыль.
Сидели кружком на полатях, дожидаясь еды, в самой лесной глухомани, на сосне-великанше, отделенные от опасного мира буйным лапником, будто разговаривали молчком, улыбались за компанию – со стороны не слышно.
В углу, в загончике, дремал кабаненок.
Его подобрал Якуш Двоежильный, принес – ребятишкам скормить, но Филя не дал. Забурлил, затуркался, запузырил слюной, телом прикрыл младенца.
Кормили его, гладили, давали воды, принимали в молчаливые разговоры.
Может и он улыбался за компанию?..
На ночь ребят разбирали по домам. По домам – по полатям.
Ларю уносил Голодуша.
Ларя был самый дохлый из всех. Мало говорил, редко плакал, глядел тускло и невнимательно, без нужды не шевелился – сил не было. Ларя по случаю дотянул до весны, пережив братьев, и теперь тянул дальше.
Стеню уводил Якуш.
Стеня был поживее, посочнее, попригляднее прочих. Был он поздний в семье, вымоленный, других Господь не дал, и отец с матерью силы клали без счета на достаточное ему пропитание, руками ограждали – лепесток на ветру. Зимой, в стылой землянке, приматывали его к груди и так жили, не давая померзнуть, уберегли Стеню до тепла: одна радость.
Михалку, Ширшика и Алёну угонял Облупа.
У Облупы дети-погодки, как ступенечки. У Облупы вечный лепетунчик в доме. Одного Бог приберет – двое на свет лезут. Двоих приберет – пятеро. Было их много, киш кишел в доме, без забот-присмотра – на печи дойдут: остались с зимы трое. Михалка может и выживет, Алёна-скопидомница вытянет, а Ширшику в года не войти – вряд ли.
К ночи ребят уводили, и Ослабыш оставался один.
Как кочка в поле.
Матери он не помнил, отца не знал, жены не имел: плач без надежды, грусть без отрады, печаль без утехи.
Высок. Сутул. Глаза синие. Бороденка – никуда. В несменяемой рубахе-перемывахе и драных портах.