Тогда жандармы сожгли одиннадцать домов. Целый день над селом подымались черные клубы дыма. Когда стемнело, во мраке долго еще светились и дымились головни. На улицах никто из жителей не показывался, даже собачий вой в морозной ночи доносился откуда-то издалека…
У Ангела Чалыкова при крупном туловище были короткие руки и ноги. Из-под черных бровей смотрели небольшие глаза, которые в минуты гнева злобно сверкали. Тогда ему исполнилось двадцать три года, и о нем шла слава как об отчаянном, дерзком парне, готовом на все. Еще до того как Ангел стал партизаном, он всегда носил при себе оружие, носил его так, чтобы оно было заметно под пиджаком. Он знал, что его считают забубенной головой, и это наполняло его каким-то особенным чувством собственного достоинства.
В ту ночь, когда в селе начались аресты, Ангелу удалось собрать нескольких человек — сына Марко Добрева, Чипилова, Баджуна — и увести их в кустарник у Тополницы. Они провели там двое суток в надежде, что за это время жандармерия и полиция уберутся в город и в Величково станет спокойно. 11 февраля Ангел велел ребятам перебраться в дубовую рощу за селом, где было более безопасно, а сам остался в урочище Белый Источник, чтобы встретиться кое с кем из села.
Утром на дороге показалась группа полицейских. Ангел попытался скрыться, двинулся по направлению к Величковскому холму через овраг, заросший ежевикой и колючим кустарником. Но навстречу ему шла другая группа полицейских. Со всех сторон путь для него был отрезан.
Он залег в овраге и ответил огнем на автоматные очереди. Полицейские из группы, находившейся на склоне оврага, рассыпались цепью и начали приближаться короткими перебежками. Ангел выждал и выстрелил в них чуть ли не в упор. Полицейские растерялись и побежали назад, но тут за спиной у Ангела кто-то крикнул: «Сдавайся!» Это были полицейские из второй группы, которые подползли к нему метров на пятьдесят. Осмелев, они побежали вперед. Ангел снова выстрелил и стал отходить через колючие кустарники, ища выхода из окружения. Так он достиг тропинки через виноградники, но там овраг кончался и сливался с окружающей местностью. Скрыться было негде!
Вдруг он услышал шаги. Труднее всего человек примиряется с мыслью о смерти, но тут вдруг Ангел понял, что это конец. Не видя выхода, он почему-то почувствовал себя странно спокойным и выхватил гранату. Лицо его почернело. Ангел выдернул кольцо и прижал гранату к себе. Его пульс отсчитывал: «Двадцать один, двадцать два, двадцать…»
Дальше все произошло быстро, невероятно быстро — с такой быстротой, при которой подробности каждого мгновения запечатлеваются в памяти с неимоверной ясностью.
На дороге появились совершенно растерянные, запыхавшиеся мужчина и женщина. Спасаясь от выстрелов, они бежали к селу и оказались между Ангелом Чалыковым и полицейскими. Стрельба смолкла, преследователи растерялись. В голове Ангела мелькнула мысль о спасении. Он метнул гранату в залегших полицейских, а сам побежал по открытой местности. Звон в ушах, напряженное ожидание выстрелов, затем спасительная межа за дорогой.
Через час Ангел добрался до села Памидово, а полицейские, потеряв его след, вернулись в Величково, хмурые и озлобленные.
После этой перестрелки Ангел уже не мог вернуться к товарищам из Величково, а они потеряли всякую связь с отрядом. Тогда они решили расстаться и в одиночку искать отряд. Атанас Добрев пошел в Виноградец, а Никола Чипилов и Баджун вечером пробрались в Величково. Баджун спрятался в хлеву у сестры. Та поделилась этим с матерью, а мать сообщила обо всем полиции, наивно полагая, что может таким образом спасти сына.
Впоследствии она до конца изведала весь ужас того, что совершила по своей наивности. Никто не осудил бы ее более сурово, чем она сама…
Баджуна схватили. Семнадцатилетнего парня подвергли в Пазарджике диким истязаниям, но он все время твердил одно и то же: «Ни к каким партизанам я не ходил. В селе начались повальные аресты, и я испугался. Хоть и ничего не сделал, но испугался. Пошел к сестре накормить волов и спрятался в хлеву».
Полиция была вынуждена выпустить его. Баджун вернулся в Величково, но не успел он установить связь с партизанами, как в селе снова устроили облаву, и первым арестовали его. Несколько дней Баджуна мучили в здании общины, но он молчал. Тогда его увезли на дамбу — ту же дамбу, где расстреляли добровольно сдавшихся партизан. В обмен на жизнь ему поставили условие: сказать, где скрывается Ангел Чалыков, кто в селе помогает партизанам и кто из молодежи состоит членом нелегального РМС.
Баджун лежал на мокрой земле босой и связанный, но тут он приподнялся и глухим голосом человека, приготовившегося к смерти, произнес:
— Где Ангел, не знаю, но, если бы и знал, все равно бы не сказал… Каждая семья в селе помогает партизанам, и вся молодежь состоит в РМС…
Ему стали выворачивать руки.
— Рой себе могилу! — И перед ним воткнули в мягкую землю лопату.
— Меня и без могилы разыщут и поставят мне памятник, а вы истлеете, и никто костей ваших не соберет!
Позже родственники нашли его мертвым, забросанным опавшими листьями, на берегу Тополницы. Одна рука была отрублена, глаза выколоты.
В феврале и марте погибло еще 17 коммунистов из Величково. Говорили, что некоторых из них живьем закопали у шоссе Пазарджик — Синитьово…
Многое из того, что произошло в те дни, я узнал в июне 1944 года, когда партизанские троны снова свели меня с Ангелом Чалыковым в горах над Ветрендолом. Но трагедию Величково я почувствовал после 9 сентября 1944 года, когда из песков Марицы и Тополницы выкапывали кости расстрелянных и в красных гробах увозили в родные села, чтобы там похоронить. Уже заседал народный трибунал, улицы Пазарджика были полны народа, но лица величковцев выделялись среди множества других — они застыли от горя и жажды мщения. Среди них я встретил осиротевших детей Ивана Чалыкова. Они-то и рассказали мне подробности пережитых ужасов. Многое я позабыл, но их прерывавшиеся, дрожавшие от волнения голоса, в которых как бы все еще звучал подавленный стон, забыть не могу.
ВРЕМЕНА СИЛЬНЫХ
У других детей были отцы — это счастливые дети, а мой отец сидел в тюрьме.
Вечерами мать укладывала меня рядом с собой, чтобы я скорее уснула, а сама часто плакала по ночам. С тех пор, когда я слышу ночью плач женщины, места себе не нахожу.
Дедушка Коста и бабушка, отправляясь по каким-нибудь делам, зачастую забывали, зачем пошли. Дедушка говорил, что страдания разъедают ум человека. Бабушка тяжело вздыхала:
— Опустел наш дом…
Кроме сына — моего отца, у них не было больше детей.
— Как это опустел? — спрашивала я. — Разве он пустой? А Султа, а я?..
Султа — наша старая рыжая кошка с белой подпалиной на лбу. Она всегда вертелась около меня. Как только утром мама вставала, кошка тут же вспрыгивала ко мне на постель и забиралась под одеяло.
Бабушка часто отсылала меня во двор, чтобы остаться одной, и начинала причитать по отцу.
Однажды я играла с Султой на лестнице. Во дворе появился какой-то человек с перепачканным маслом и сажей лицом, очевидно пришедший прямо с вокзала.
— Уж не ты ли и есть Фаничка? — спросил он.
— Я!
Он заглянул в окно, чтобы посмотреть, нет ли кого-нибудь еще в доме.
— Все там! — указала я рукой на парники с рассадой клубники.
Дедушка, увидев пришельца, отложил мотыгу и пригласил человека в дом. Поставил на стол бутылку со сливовой водкой, а мама развернула принесенный гостем сверток.
Отец прислал мне корзиночку из лыка. Он сам ее сделал и раскрасил в желтый, красный и синий цвета. В корзиночке лежали детские домашние туфли, тоже из лыка, с мартеницей[8]. До этого никто мне не дарил мартениц. Я приколола ее к кофте и помчалась на улицу, чтобы всем рассказать об отцовских подарках, напомнить всему свету, что и у меня есть отец.
Нам разрешили свидание с отцом. Мы сели в телегу, и дедушка Коста повез нас в Пловдив. Стояли уже погожие весенние дни. На полях работали крестьяне. Они пахали, высаживали рассаду помидоров и перца, готовили землю для посева риса. Над вербами вдоль реки Марицы летали аисты.
В городе мы свернули в какие-то улочки, мощенные булыжником, и доехали до двухэтажного желтого здания с широкими воротами. Перед ним стоял полицейский с винтовкой в руке. Дедушка остановил телегу и слез, чтобы привязать коня к только что подрезанному тутовому дереву. Мама стала поправлять косынку и неспокойно оглядываться вокруг, делая вид, что все окружающее не имеет к ней прямого отношения. Я сидела в телеге, а беспокойство мамы и молчание дедушки немного пугали меня.
Мы взяли наши узелки и пошли к широким воротам. Дедушка показал полицейскому какую-то записку. Пройдя по туннелю под зданием, мы оказались в полутемной комнате. Надзиратель перерыл наши узелки, и только после этого нас ввели в комнату для свиданий с заключенными.
Отец стоял за железной решеткой. Он улыбнулся мне и подмигнул.
— Как ты выросла, Фаничка!.. Надеюсь, ты держишься молодцом?
Я не знала, что ответить. Мне очень хотелось дотронуться до отца, но руки не доставали до него. У меня перехватило дыхание.
— Не грусти. Я скоро вернусь… — сказал мне отец.
Я расплакалась. Он схватился за решетку, и улыбка его сразу исчезла. Он сказал что-то, чего я не поняла. Потом дедушка и мама стали ему рассказывать о сельских делах.
Надзиратель сказал, что нам пора уходить, но я не могла пошевелиться. Вырвавшись из рук мамы и обливаясь слезами, я крепко вцепилась в решетку. Слезы мешали мне видеть отца. Мама вытерла мне глаза, и я увидела отца, побледневшего и молчаливого, словно рассеченного решеткой на квадраты…
Через год ли, через два ли — уже и не помню — мы снова поехали на свидание. Вошли в желтое здание дирекции тюрьмы. С верхнего этажа спустился пожилой, одетый в штатское человек и остановился перед дедушкой.
— Это вы к Георгию Кацарову? — спросил он. — Никаких свиданий… Поезжайте восвояси!
Дедушка Коста положил узелок на пол.
— Да как же так мы вернемся и не увидим его? Да что вы за люди!..
Штатский побагровел и так закричал, что у меня в глазах потемнело.
— А ты на меня не ори. Я тебе не батрак! — возразил ему дедушка. — Я на двух войнах воевал, а ты небось и пороха-то не нюхал…
— Ты воевал, а твой сын продает и тебя, и Болгарию…
Дедушка весь будто ощетинился. Он был сухопарый, но жилистый, крепкий старик. Мастерил самые добротные бочки в округе. Он сжал кулаки и потряс ими.
— Мой сын — настоящий человек, а вот ваша власть прогнила и зачервивела…
Так в тот раз мы и не увидели отца. Нам отказали в свидании потому, что отец прикрепил красный флаг к тюремной трубе.
Я еще не ходила в школу, когда отец вернулся из тюрьмы. Увидев отца в окно, я пустилась бегом, чтобы первой встретить его. Он вошел во двор, положил перед бочарней какой-то узел и остановился под старой грушей. Я бросилась ему на шею… Прикосновение к его лицу меня словно обожгло, а его глаза показались мне такими глубокими, как омуты на реке.
Наконец мы вошли в дом. Дедушка Коста поздоровался с отцом и больше ничего не сказал. Делал вид, что сердится. Молчал, а хитрющие глаза так и ощупывали взглядом папу.
А отец стоял посреди комнаты и держал меня за руку.
— У тебя жена и ребенок… Подумай об этом! Я уже стар, и некому о них заботиться… — проговорил наконец дедушка.
Отец ничего не ответил. Со двора примчалась мама, а за нею и бабушка. Бабушка бросилась отцу на грудь, он наклонился и поцеловал ее, потом обнял маму.
Через какое-то время за отцом снова пришли полицейские. Дедушка открыл ворота, и они ворвались во двор. Один встал под грушей, а двое с пистолетами в руках вошли в дом. Я закричала.
— Что вам надо? — спросил отец.
Полицейские показали ему листовки и небольшой плакат, а на плакате — рабочий с поднятым кулаком. Оказывается, такие плакаты расклеили на здании станции Кричим, в Полатово и других селах.
— Если меня не отпустят, забирай детей и уходи к своим, — сказал он маме и вышел.
Тогда еще была жива моя маленькая сестренка. Слабенькая, она часто болела и умерла перед самой войной. Динко и Бойка родились после нее.
Отца арестовывали еще несколько раз, но до тюрьмы дело не доходило.
Однажды, закончив работы в поле, мы собрались идти домой, но отец не пошел с нами.
— Отправляйтесь одни, — сказал он. — У меня есть кое-какие дела…
Мы пошли домой. Сели ужинать. На дворе уже смеркалось. Вдруг за селом раздались выстрелы. Дедушка Коста открыл окно и прислушался. В соседних дворах надрывались от лая собаки. Послышались какие-то голоса, а потом сразу все стихло.
Словно что-то встало у всех в горле — так никто и не притронулся к ужину. Мама убрала тарелки и вышла во двор. Дедушка погладил меня по голове и вздохнул:
— Не к добру это…
Я уснула, так и не узнав, когда отец вернулся домой.
От первых лет моего пребывания в школе у меня сохранилось чувство обиды: дети все время нападали на меня за то, что у меня отец безбожник, что он против царя. Многие сторонились меня.
Однажды поздно вечером отец вернулся из Пловдива. Бросил пальто на постель и вышел во двор. Он носил черное пальто из домотканой материи с круглым воротником. Я взяла пальто, чтобы положить на спинку стула, но во внутреннем кармане зашуршали какие-то бумаги. Я залезла в карман и нащупала маленькую газету «Работническо дело». На первой странице крупными черными буквами было написано имя Кочо Цветарова. Я прочла сообщение о его гибели и заплакала. Отец вернулся в комнату, отобрал у меня газету и отчитал за то, что лажу по его карманам.
— Так, значит, дядя Кочо убит? — спросила я.
Отец не ответил.
Кочо Цветаров часто приходил к нам в гости. С его дочерьми мы работали в саду. Старшая, Сийка, только что была помолвлена, а младшей, Доре, исполнилось столько же лет, сколько и мне. Вместе с ней мы ходили в лес по ягоды.
С этого дня меня охватил страх за отца. Я поняла, что случившееся с дядей Кочо грозит и ему.
Когда немцы вступили в Болгарию[9], я заканчивала седьмой класс. На дворе уже было тепло. С вершин Родопских гор к нам на равнину неслись белые облака, но, не достигнув Марицы, они таяли и растворялись к небесной синеве. От распаханной земли поднимался пар, пахло черноземом и навозом. Начались работы в парниках. Дедушка Коста с отцом обтесывали колышки, а мама с бабушкой высаживали рассаду помидоров. Я помогала им и прислушивалась к чириканью воробьев, усыпавших ветви верб у реки. На работу вышли все жители села.
В полдень на шоссе загрохотало множество грузовиков. Старая крестьянка из Цалапицы по меже подошла к нам и закричала:
— Немцы идут!.. Такие красномордые, сытые, одетые во все новое.
Соседи побросали мотыги и пошли к шоссе. Пошла было и я, но отец меня одернул:
— Не смей ходить! Накажу!
На следующий день учительница пришла в класс без журнала.
— Сегодня у нас не будет занятий, — сказала она. — Директор приказал, чтобы мы пошли к Ортахану встречать немцев.
Все сразу зашумели — дети есть дети. Мы даже обрадовались тому, что не будет занятий. Учительница вышла из класса, мы гурьбой вывалились вслед за ней. Я даже и не вспомнила о том, что наказывал мне отец. Но когда мы построились и гомон смолк, я растерялась, вышла из строя. Учительница с удивлением посмотрела на меня, и я выпалила:
— Отец не велел мне ходить!
Учительница поняла меня. Она была добрая, знала моего отца и поэтому ничего не сказала. Но мои подружки тут же загалдели:
— Да он же тебя не увидит! Как он узнает?
Я заколебалась. Меня терзало любопытство не меньше, чем их; к тому же мне не хотелось расставаться с классом. И я пошла вместе со всеми.
У Ортахана собралось много народу. Пришел староста Кричима. Он сообщил, что прибудет какой-то немецкий генерал и остановится тут, чтобы встретиться с населением.
— Нужны цветы! Да побольше! — объявил староста.
Один из полицейских помчался на велосипеде искать в парниках розы.
Мы выстроились вдоль дороги и стали ждать генерала. Грузовики с грохотом проносились мимо нас. Ни один не остановился. Собравшиеся зашумели. Наша учительница предложила разойтись, но директор не разрешил:
— Он скоро приедет… Не может не приехать! Немцы — народ пунктуальный…