Крякнул и захрапел.
Додушила за горло.
Махнула через окно. К дому тихо ползком. К погребу. В избе гармоника. Дым колуном. Дух угарной попойки. Бабье.
Руки в дрожь. Еле справилась с кольцами. Веревка путалась в пальцах. Крепкая, не разогнешь. Вынула щиколду.
Мать очнулась не сразу. Долго не узнавала Аришу. Думала снова мучители. Полчаса как ушли. Не пощадили старухи.
Оледеневшая еле выползла на верх за дочерью. Задыхаясь, бежали в поле. И через лес.
Отрезали верст восемнадцать. К утру в Журавлевке спрятали добрые. Качались головы. Плавали охи. Жалели наперебой.
Белых выбил красногвардейский отряд. Но домой не вернулась Ариша. В Журавлевке красногвардейский начальник — комиссар Колтычев. Дубок парняга. Тяпнул белых — только и видели. Угнал за Горловку — верст шестьдесят. Там на зубы другого отряда.
Вернулся формировать эскадроны. Недели две простоял. И в Журавлевке с Аришей.
Для Ариши эти недели — гвозди горячие. Жгли и кололи. Закаруселил Степан. Степаном звали, как брата. И были кудри Степана как кипяток и грудь широка как крыша.
Да и то красавец Степан. Никуда от Степана. На што Андрюшенька был, перед Степаном — соха перед плугом.
Мать за радость дочернюю помолодела. Одна приехала в Сырью Музгу — от дома только курятник. — Отец Андрея к себе перезвал:
— Все одно доживать. Оба убитые. Тошнехонько мне одному.
Ариша им присудила:
— Куды бы ей окромя. Лучше не выдумать.
И укатила с любовником с конным отрядом на юг.
Бились с Красновым. Ариша в передовушках сестрой. Впервые свет оглядела. Хотелось много понять и увидеть. Но было не до того.
Что раньше девка видала?
Была деревня увязшая в зелень лесов, с ножом речонки в груди. Были зимы, когда изнывать от прялки и сини в окне. Июлями ныла спина от работы. По лесу и за речкой бродили красные тени коров. Весной мычали и рвались быки. Ноги путались в травах. Щеки резал соком вишневым румянец. Тогда тоской уплывала в себя. Себя чуяла остро. Сама собой тосковала. И тоской делилась с Андреем.
Ему Ариша дарила духмянный пыл изгоравших грудей. Девичьи первые бреды ни про чего.
И, точно под топором, упала и провалилась деревня. Аришу взмыло и понесло. Отвалом по косогорам с пути сметались станицы. Летели бешено станции. На дыбы вставали броневики и вагоны. Рухались под полотно и в бока паровозы. Ржавели, точно селедки, в полях стаканы снарядов. Люди плыли стадами. Мельтешили — на таратайках, верхами, в тачанках, в телятниках, на верблюдах.
Городов Ариша проехала много. Впервые были ей врытые в небо дома. Корпуса заводов и фабрик. Трамваи были похожи на гусениц. Автомобили казались жуками. Все было гигантских размеров. Арише было не охватить. Города, испещренные красками крыш, словно крылись цветным одеялом. Магазинные окна вставали саженями. Ковались улицы камнем. Гнали грохоты круглые сутки. И ночами слепил ее свет от электрических дынь на столбах.
Под Царицыном не прекращались бои. Раненых хоть завались. Омывала. Иодом прижгет, перевяжет и на тачанку. Крестила вослед. Потом перестала. Некогда, не до креста. Армейцы сквозь боль улыбались. Еле дышит другой, а заметит руку крестящую — рот корявой усмешкой сведет:
— Ладно, лучше б водицы.
За работой не слышала грохота залпов и канонады.
На винтовки смотрела недружелюбно. Однажды, смотря на осколок снаряда, с тоской улыбнулась:
— Эх, голубчики, сколько иголок бы вышло…
И вновь понеслась на позиции.
Под оглушительным гулом земли, метавшейся в судорогах, крала с поля солдат. Задравши юбки выше колен, нагибалась задом к белогвардейским окопам и словно поленья гребла раненых на воз.
Надо бы видеть, как торжественным шагом, чтоб не тревожить солдат, везла их крепкая девка. Дорогой мирно переговаривалась и ободряла:
— Доползем. Теперь не застрелють.
Под Бекетовкой срезали лошадь Ариши. Степан руками развел:
— Нет лошадей. Хоть на метелку. Мы, Ариша, тебе верблюда.
Справилась и с верблюдом.
Стальными граблями поле метет. С деревьев зеленые перья летят. Льет оглушительный ливень свинца и железа. — Ариша мечется за верблюдом. Свозит раненых в пункт. И чинно командует:
— Чок… Чоктррррррр… Чок…
На арбу по десятку валяет. Смеется:
— Эх, вы, солдатики горькие…
И смеются в полку:
— Вот, язви ее, баба ведь. Санитаров не вытащишь. Смотри, как платком Колтычеву махает.
— Ой, едреная девынька.
— Занапрасно только платком она. Издалека красный видать. Не боится.
— Вот таким и везет. Вкруг ее облетит и в тебя. Ишь ты нос — то словно копейку в карман…
И Арише везло. Улыбалась солдатам, Степану и раненым. Сколько месяцев проулыбалась. И не то, что смехом каким бесшабашным. «Не боюсь, мол, вот я какая». Не то. Светилась от боли и жалости. Из деревни их принесла. Всех хотела согреть. Вот, мол, он человек. Ляжет пылью под ноги — потопчем. А покуда болеет и дышит — светить ему надо и радовать.
Так Ариша и со Степаном. Улыбалась Степану особенно. И взгляд особенный был. Словно скосится взор. Не потускнеет, а как-то становится влажным. И глаза большими становятся. Светлыми. И где-то перед глазами туман.
Трижды к Ростову скидались белогвардейцы.
За полком Ариша в тачанке, словно за ухом серьга.
Сквозь бои урывками билась к Степану. Скощала тягость горючих недель. Усталость бешеных схваток.
В Зверево остановились на отдых. Степан впервые урвал пару деньков для себя. Ариша даже за штопку взялась. Чулки Степана чинила. Белье.
Смотрел Степан на Аришу с кровати и невзначай догадался:
— Фу, ты, чорт! а я, ведь, о ней позабыл. Так, вот, вроде армейца. Извозжал я девку по фронту. Не отправить ли к матери? Передохнула б…
И выдыхнул вслух:
— Фронт, ты душеньку господа бога мать.
Ариша вскинула глазом.
— Степа, ты нездоров никак. Степа, очкнись.
— Да нет, не сплю я, дурашка. О тебе подумал, да пожалел.
— Иии, брось ты, Степынька, думать. От думы вши из тела ползут. Вон их сколько в белье.
Степан поднялся с постели, усадил Аришу в коленки:
— Аришка, хочешь отправлю домой? Скучаешь по матери?
И почувствовал, как задрожала…
— Да нет же, дура. Я для тебя. Убьют тут, глупая.
Долго, долго в тот розовый день он ее целовал. И другой день, выпавший зеленоватым и свежим как лед, он пробыл с Аришей. Но об разлуке не думал. И не говорил.
Снова тягость горючих недель. Гарь муторящих схваток. И снова только урывками. Пока не склонилась сиделкой над раненым, чтоб не разгибаться полгода. Не чаяла выходить. С ним и в Москву. В лазарет. Речи лишился. Потом в санаторий. Месяца три водила еще неокрепшего. Берегла. Отдыхала минутами.
Давали книжки читать. Вслух Степану читала. Читала плохо. Словно в листах заборы с оврагами. Письма тоже Степану на родину карябала еле. И здесь, особенно, тихо и вдумчиво Степан сдружился с Аришей и оценил.
Улыбалась. А сердце словно гвоздями утыкано. Ржавыми. — Сгаснет Степынька, Степа. Не верилось, что пересилит.
О деревне не думала. Заглушила громом боев. Словно похоронила навеки.
Но Степан поправлялся. Разговаривать стал. Объяснял, что в книжках написано. И тихо гладил широкие косы.
С Аришей врач санаторский занялся. — Об электричестве, правописание. На рояли «Тернацынал» разучила. В серсо играла. В крокет.
Только речь по старому. От деревни кроме и не осталось. А речь поемной травою. Буйная. Колос за колос цепляется.
В санатории дружбу приобрела. За улыбку любили:
— Неутомимая. Прямо спасла комиссара.
— Красавица.
— И вовсе нет. Улыбка вот у нее. Глаза еще.
— Светлая…
И не избыть бы радость Арише, да недаром страх за Степана. Словно сверчок неумолимый пиликал.
Землячка Степана — Симбирская — в подполье вместе работали. ЦК РКП в санаторий лечиться прислал.
У Степана словно земля из-под ног. Словно молния в дверь.
— Нина, да ты ли?
— Степан!
Об Арише как-то забылось.
Она сгасала в улыбке. Сначала взором особенным. И Степан. Давно ли так он любил этот взор?..
У Нины Евгеньевны глаза были с зеленым оттенком и дымились бронзовым пламенем волосы.
Была высокой и строгой. К тому же в меру полна.
Ариша гасла в улыбке. За две недели сдружилась с Ниной Евгеньевной. Та, впрочем, мало ее замечала. Ариша как-то свернулась. Охолодела к занятиям. Взор усекался. Таял между глазами и книгой. Бумага тлела туманным пятном.
И был Арише Степан как в тумане. В дымке Нининых ласк: Это об ней рассказывал он в те два памятных дня: «Мы с ней вместе работали. Вместе были в Сибири. Потом в эмиграции. В Сибири были вдвоем в деревушке. И была как жена. Я не смог за границей. По подложному паспорту после бурлачил на Волге. Она осталась в Париже»…
Нина Евгеньевна не разлучалась со Степаном. Забросала мотками воспоминаний, рассказов. Меж ними, над ними Кремль, Совнарком, Воздвиженка, Смольный, Ильич.
Да разве это Арише понять?..
…Два года в Нарыме. Женой. Горячая. Первая.
Она принесла живые пригоршни легенд о днях революции в Питере, первом восстании, о баррикадах в Москве, о ЦК. Он — всю революцию в диких степях. Револьвер и полк. Редкий оборвыш газеты…
Нина в центре. В Смольном. Кремле. Россия — первый конгресс Коминтерна. Съезды. Борьба с мятежами. Наркоминдел.
— Пусть конина. Пусть четверть и меньше четверки хлеба ржаного. Пусть ледяные чернильницы. Вошь — Но — Ленин, Ильич, живой, простой и понятный, рвущий узлы в революции, плавящий пламенем слов камни усталости. — Ленин — такой коренастый и крутолобый, с раскосым взором срезающих глаз. Встанет крепко наземь — руки в карманы. Пиджак срежется наискось. Скулы ширятся, локти откинуты взад. Смотришь с боку — брюки в коленях отдуты. Фундаментален. Ничем такого не сбить…
— А стреляла Каплан… Как под гипнозом. Словно заговоренная.
Неделю назад Степан при Нине Евгеньевне обнял Аришу:
— Товарищ мой боевой. Конь да Ариша. Совсем бы наша, да только не в партии.
И при Нине Евгеньевне поцеловал.
Но в крепости первого за две недели его поцелуя ледок Ариша учуяла. И ничего не сказала.
Степан заметил. Родинка возле губы задрожала с досадой:
— Ревнуешь к Нине Евгеньевне. Мы в подполье вместе работали. И вообще…