Маргарит Сешей
Дневник шизофренички
Введение
Все, что изложено ниже, может быть воспринято читателем как инверсия, негативное изображение моей работы «Символическая реализация»[1]. В ней я описала случай молодой девушки, которую врачи, с чисто терапевтической точки зрения, отнесли к больным шизофренией. Путем описания симптомов шизофрении и процесса их исчезновения я продемонстрировала метод, с помощью которого больная смогла излечиться. Конечно, даже в сухом беспристрастном описании неизбежно угадываются чувства и мысли, переполнявшие душу моей героини Рене.
Символические реализации показали изменения в ее эмоциональной жизни. Прогресс, явившийся результатом этих символических реализаций, позволил нам проследить эволюцию психики от полнейшего инфантилизма до стадии зрелости и независимости.
Вместе с тем в процессе, описанном в «Символической реализации», я оставалась «снаружи» как наблюдатель, который присутствует при внешних манифестациях, но не проникает во внутреннюю жизнь. Ведь даже находясь в состоянии ментального и физического упадка, заставляющего нас думать о его деменции, больной шизофренией сохраняет душу, ум и зачастую переживает очень живые чувства, не имея, однако, возможности проявить их. Даже в периоды тотального безразличия, в состоянии ступора, когда больной ничего не чувствует, он сохраняет обезличенную ясность сознания, которая позволяет ему не только воспринимать то, что происходит вокруг него, но и отдавать себе отчет в своем эмоциональном состоянии. Зачастую само это безразличие, достигающее экстремального уровня, мешает ему говорить и отвечать на вопросы. Факты же, «регистрируемые» больным, позднее позволят ему вспомнить этапы своего заболевания, ответить на вопросы и при случае изложить все зафиксированные факты. И тогда мы откроем в нем настоящую жизнь, наполненную борьбой, невыразимыми страданиями, скудными радостями; жизнь чувственную, наличие которой трудно было в нем даже заподозрить и которая оказывается невероятно богатой и поучительной для психолога.
Это подтверждает то, о чем писал З. Фрейд, говоря о душевнобольных: «Эти больные отвернулись от внешней реальности и именно поэтому знают намного больше, чем мы, о реальности внутренней, психической, и могут поведать нам об аспектах, которые в ином случае остались бы нам недоступны»[2].
Все изложенное далее в настоящей книге под названием «Дневник шизофренички» покажет нечто вроде «негатива», инверсии символической реализации, т. е. все то, что прячется за симптомами и шизофреническими манифестациями.
Однако мы прекрасно знаем, что негатив в фотографии является главным: без него нет позитива, нет изображения. С другой стороны, особенность негатива в том, что все черное на нем становится на изображении белым, а то, что на фотографии находится слева, на негативе — справа. Короче говоря, негатив — это инверсия позитива.
C определенной точки зрения так же обстоит дело и с самонаблюдением больного в сравнении с тем образом, который складывается о нем через симптомы и поступки.
Из этого противопоставления следует вывод, который необходимо учитывать, если мы не хотим составить себе ложного мнения о пациенте и его заболевании: из рассказа больного о его внутренней жизни у нас иногда складывается впечатление, что его болезнь намного сильнее, чем мы думаем, когда обращаем внимание лишь на поверхностные явления, в другие же моменты, наоборот, кажется, что на самом деле человек не настолько болен, насколько об этом свидетельствует его внешнее состояние. И как же сильно мы бываем удивлены, когда обнаруживаем, что пациент, казавшийся дементным, на самом деле оставался люцидным и осознавал все, что происходило вокруг. Тут же у нас проявляется тенденция взвалить на него ответственность за его поведение, упрекнуть за проявление симптомов, как будто он был над ними властен. Мы забываем, что в действительности человек был беспомощным и не отвечал за свои поступки.
Мы должны понимать, что суть шизофрении — как раз в искажении взаимосвязи между аффективностью, которая сильно нарушается потерей контакта с жизнью, и интеллектом, который остается невредимым и который, как кинооператор, фиксирует все, что происходит рядом с ним.
Очевидно, что Рене не могла пересказать все впечатления, полученные ею на протяжении болезни. Впрочем, были длительные периоды, когда она находилась в таком состоянии гебефрено-кататонического возбуждения, что в своей спутанности не была в состоянии достаточно ясно понимать то, что происходило вокруг, и особенно то, что происходило внутри нее.
В течение болезни наблюдались также и периоды ярко выраженного ступора, когда безразличие было настолько явным, что не позволяло перцептивным впечатлениям фиксироваться как мнестические следы. Поэтому, познакомившись с откровениями Рене — откровениями, которые свидетельствуют об ее удивительной люцидности, не надо забывать, что они воспроизводят лишь определенные периоды заболевания, по счастью, самые интересные с психологической точки зрения.
Часть первая.
Самонаблюдения
Глава первая.
Появление первых ощущений ирреальности
В этой главе мы познакомимся с откровениями, которые я услышала от Рене вскоре после ее выздоровления. Она рассказала о первых ощущениях ирреальности, которые она испытала в пятилетнем возрасте.
«Очень хорошо помню день, когда это случилось. Мы в это время жили за городом и я, как обычно, вышла погулять одна. Вдруг из школы, мимо которой я как раз проходила, до меня донеслась песня на немецком языке — это пели дети, у которых был урок пения. Я остановилась, чтобы послушать, и в этот момент во мне поселилось странное чувство — чувство, сложное для того, чтобы его можно было проанализировать, но похожее на то, что я переживала позже: ирреальность. Мне казалось, что я больше не узнаю́ школу, что она стала большой, как казарма, и все дети, которые пели, показались мне пленниками, которых заставляют петь. Все происходило так, как будто школа и пение детей были отделены от всего остального мира, в то же время мои глаза воспринимали пшеничное поле, которому не было пределов. И эта сияющая на солнце желтая бесконечность вместе с песней пленных детей в школе-казарме из отшлифованного камня вызвали во мне такую тревогу, что я начала рыдать. Я побежала в наш двор и стала играть, для того чтобы все стало таким „как прежде“, то есть для того чтобы вернуться в реальность. Тогда впервые я увидела вещи, которые позже всегда будут появляться в моем переживании ирреальности: бескрайнее пространство, слепящий свет и отшлифованность, гладкость материи.
Я не могу объяснить себе, что случилось. Знаю лишь, что как раз в тот период я узнала, что у моего отца есть любовница, и что это заставляло мою маму плакать. Это потрясло меня, потому что я слышала, как мама сказала, что „если отец ее бросит, она покончит с собой“».
До 12-летнего возраста Рене пережила еще много ощущений ирреальности. Но с 12 лет они постепенно становились все более и более интенсивными и все более и более частыми.
Самое тяжелое впечатление Рене того периода связано со школой. Вот что случилось однажды в школе, которую она посещала уже два года. «Однажды не перемене я прыгала через скакалку. Две девочки крутили ее, держа каждая за свой конец, а две другие девочки впрыгивали, каждая со своей стороны, для того чтобы встретиться под скакалкой. Когда пришла моя очередь впрыгивать и я, находясь уже на полпути до скакалки, увидела, как моя партнерша прыгает, чтобы мы встретились, меня охватила невероятная паника, потому что я вдруг перестала ее узнавать. Я хорошо видела ее такой, какой она была, но в тоже время это была уже не она. Я увидела ее маленькой на другом конце скакалки, и она росла, росла, по мере того как приближалась ко мне, а я — к ней. Я закричала: „Стой, Алиса, ты похожа на льва, я тебя боюсь!“ Ужас, который, вероятно, был в том, что я кричала, и который я хотела спрятать под видом шутки, привел к тому, что игра сразу остановилась. Девочки разглядывали меня с удивлением, говоря: „Ты что, сумасшедшая? Алиса — лев? Сама не знаешь, что говоришь“. Потом игра возобновилась. И вновь произошла странная трансформация моей партнерши, и, нервно смеясь, я повторяла: „Остановись, Алиса, ты меня пугаешь, ты — лев!“ На самом деле я вовсе не видела в ней льва: я использовала это слово, чтобы выразить то, как я воспринимала все увеличивающийся образ своей подруги и тот факт, что я перестала ее узнавать. Неожиданно я обнаружила сходство этого феномена с кошмаром „иголки в стоге сена“. Речь идет о сне, который я часто видела, особенно когда у меня была высокая температура, — сне, который вызывал у меня настоящий ужас. Позднее я всегда ассоциировала свои ощущения ирреальности со сновидением с иголкой. Вот этот сон: амбар, ярко освещенный электричеством. Стены выкрашены в белый цвет, ровные — ровные и блестящие. В этой бесконечности — иголка, тонкая-тонкая, твердая, блестящая под ярким светом. Эта иголка, в этой пустоте, вызывала у меня невероятную тревогу. Потом сено заполняло пустоту и поглощало иголку. Стог, вначале маленький, рос, рос, а в центре его была иголка, находившаяся под огромным электрическим напряжением, которое она передавала стогу. Напряжение, захват пространства сеном и ослепляющий свет приводили к тому, что ужас переходил в припадок, и я просыпалась с криком: „Иголка, иголка!“.
То, что происходило со мной во время игры в скакалку с моей подругой, было того же порядка: напряжение, нечто, что чрезвычайно быстро растет, и тревога.
И вот с тех пор в школе, на переменах, у меня часто возникало ощущение ирреальности. Я стояла у решетки окна, как будто была пленницей, и наблюдала за школьниками, с криками бегавшими по двору. Они казались мне муравьями под ослепляющим светом. Здание школы становилось огромным, гладким, ирреальным, и невыразимая тревога охватывала меня. Я представляла себе, как люди, смотревшие на нас с улицы, думают, что все мы пленники, как я, и мне так хотелось вырваться наружу и спастись бегством. Иногда, как безумная, которой хотелось вернуться к реальной жизни, я трясла решетку, как будто не было другого способа выйти. И все потому, что мне казалось, что улица была живой, настоящей, веселой, и люди, которые ходили по улицам, были живыми, реальными, в то время как все, что происходило во дворе школы, было бесконечным, ирреальным, механическим, бессмысленным: это был кошмар иголки в стоге сена.
Эти состояния появлялись у меня только во время перемен, на уроках их не было. Я сильно страдала и не знала, как из этих состояний выйти. Ни игра, ни разговоры, ни чтение — ничто не могло взломать этот круг ирреальности, в котором я находилась.
Приступы не только не делались реже, а лишь усиливались и становились чаще. Однажды я была на внеклассном мероприятии и внезапно увидела, как зал становится огромным, как будто освещенным ужасным электрическим светом — светом, который не давал теней. Все было отшлифованным, гладким, искусственным, напряженным до предела. Стулья и парты казались мне макетами, расставленными тут и там; ученики и преподаватели казались марионетками, которые двигались без причины, без цели. Я больше никого и ничего не узнавала. Реальность была как будто размытой, будто покинувшей все эти предметы и всех этих людей. Жуткая тревога проникла в меня, и я исступленно искала спасения. Я вслушивалась в разговоры, но не могла понять значения слов. Голоса казались мне металлическими, холодными, без тембра. Время от времени какое-нибудь слово откалывалось от других. Оно повторялось в моем мозгу, абсурдно, как если бы было вырезано ножом. И когда какая-нибудь из моих подруг приближалась ко мне, я видела, что она увеличивается и увеличивается, как тот стог сена. Я подошла к своей наставнице и сказала: „Мне страшно, потому что на голове у каждого человека — воронья голова, очень маленькая“. Она ласково улыбнулась и что-то ответила — не могу вспомнить что. Но ее улыбка, вместо того чтобы успокоить меня, еще больше усилила мою тревогу и смятение, потому что я увидела ее зубы, белые и ровные. Эти зубы блестели во вспышках света, и вскоре, оставаясь по-прежнему зубами, они стали единственным, что я видела, как если бы весь зал был из зубов под беспощадным светом. Небывалая до этого тревога охватила меня. Что в тот день все же спасло меня, так это движение. Как раз наступил час похода в капеллу для благословения, и мне надо было встать в очередь вместе с другими детьми. И мне очень помогло это движение, изменение поля зрения, необходимость делать что-то, что было обычным и понятным. И все же я перенесла свое состояние ирреальности в капеллу, хотя и в ослабленном виде. В тот вечер я была просто разбита.
Поразительная вещь: как только мне удавалось вновь вернуться в реальность, я тут же переставала думать об своих ужасных переживаниях. Я не забывала о них, а просто больше о них не думала. И тем не менее они очень часто возвращались, занимая все большее и большее место в моей жизни».
Глава вторая.
Борьба с ирреальностью начинается
«Мой последний год в начальной школе был очень хорошим с точки зрения учебы. Я получила три поощрения, из которых два были первой степени. Таким образом, у меня было все, чтобы успешно заниматься в лицее. Увы, этого не случилось, и в большой степени из-за „ирреальности“. Во-первых, мне было очень тяжело адаптироваться к ритму учебных дисциплин и к новой манере преподавания. И потом, три предмета буквально ужасали меня. Это были уроки музыки, рисования и физкультуры. И еще я добавила бы урок шитья. У меня был хороший высокий голос, сопрано, и преподаватель рассчитывал, что в хоре я буду исполнять сольные партии. Однако очень скоро он обнаружил, что пела я фальшиво — будучи невнимательной, брала на один-два тона выше или ниже. Мне также не давалось сольфеджио, не получалось отбивать такт и следить за ритмом. Каждый из этих уроков вызывал во мне невероятную, не пропорциональную предмету тревогу. Так же обстояло дело и с рисованием. Не знаю, что со мной произошло во время летних каникул, но я обнаружила, что потеряла чувство перспективы. Я копировала модель с рисунка моей коллеги, что давало ложную перспективу по отношению к тому месту, где находилась я. На физкультуре я путала команды „направо“, „налево“. На уроке шитья я не могла понять технику кройки, загадкой оставалось и вывязывание чулочных пяток. Все эти предметы, хоть и были разными, представляли для меня одинаковую сложность: несмотря на мои старания, я все больше и больше теряла практические навыки.
В этих сложных условиях я вновь пережила ощущение ирреальности. Во время работы на уроке, в тишине, я слышала уличный шум: проезжающий трамвай, разговаривающие люди, ржание лошади, сигналы машин. И мне казалось, что каждый из этих звуков как будто вычленялся из неподвижности, отрывался от своего источника и терял какое-либо значение и смысл. Мои одноклассники казались роботами или манекенами, которыми управляют невидимые механизмы. Стоящий на подиуме преподаватель, который говорил, жестикулировал, писал на доске, казался мне гротескной марионеткой. И эта жуткая тишина, прерываемая лишь уличными шумами, доносившимися издалека; это беспощадное солнце, которое нагревало класс, эта безжизненная неподвижность — чудовищная тревога от всего этого охватывала меня. Мне хотелось выть.
Иногда тревога овладевала мной по утрам, когда в половине восьмого я шла в школу. Внезапно улица становилась бесконечной, белой под обжигающим солнцем; люди бегали туда-сюда, как муравьи; машины двигались во все направлениях, без цели; вдалеке был слышен колокол. Потом все останавливалось в ожидании, с затаенным дыханием, в невероятном напряжении — напряжении иголки в стоге сена. Мне казалось, что что-то должно произойти, какое-то невероятное потрясение. Сумасшедшая тревога заставляла меня останавливаться и выжидать. Затем, при том что в реальности ничего не менялось, я начинала вновь воспринимать бесцельное движение людей и предметов и продолжала свой путь в школу.
К счастью для себя, я заболела туберкулезом легких, и мне пришлось срочно оставить школу и перебраться в горный санаторий. После нескольких дней тревоги, связанной с произошедшими изменениями, я достаточно легко адаптировалась благодаря принятой там размеренной жизни. Приступы ирреальности значительно сократились и сменились состояниями увлечения и восторга от природы. Я жила одна в маленькой комнате, и самым большим удовольствием для меня было слушать, как гудит в лесу осенний ветер. Однако стоны и завывания качающихся под ветром деревьев все же тревожили меня и часто портили мне удовольствие. Я считала, что ветер идет с Северного полюса через замерзшие степи Сибири, с воем пролетает сквозь леса. Ветер казался мне живым, демоническим, сокрушающим все на своем пути. И тогда я видела, как моя комната становилась непропорционально огромной, стены — отполированными и блестящими, пугающий ослепительный электрический свет переполнял каждый предмет. И ветер, яростно сотрясающий оконные ставни, и глухие стоны елок, сгибавшихся под ветром, являли сильный контраст между буйством снаружи и покоем внутри. И вновь тревога нарастала во мне до состояния припадка. Мне хотелось сломать этот круг ирреальности, который сковывал меня внутри электрической неподвижности. В свободное от лечения время я звала к себе приятельницу, чтобы поиграть и поболтать с ней. Но даже несмотря на игру и разговоры, мне не удавалось возвращаться к реальности. Все казалось искусственным, механическим, электрическим. И чтобы вырваться из этого, я начинала вести себя очень возбужденно: смеялась, прыгала, расшвыривала вещи, тормошила их, пытаясь сделать так, чтобы к ним вернулась жизнь. Это были невероятно тяжелые моменты!
Как же я была счастлива, когда вещи сохраняли свое обычное состояние, когда люди были живыми, нормальными, и особенно, когда мне удавалось установить контакт с ними!
Я вернулась из санатория на три месяца, затем приехала туда еще на целый год. В тот год, а точнее первого января я впервые испытала новое чувство:
Пока в день Нового года, во время тихого часа я впервые не почувствовала то, что уже назвала выше: страх. Он буквально свалился на меня, непонятно откуда. В тот послеобеденный час ветер дул и завывал сильнее, чем обычно. Я слушала его, соединяясь с ним всем своим существом, дрожа, ожидая неизвестно чего. Внезапно страх, необъятный ужасный страх проник в меня. Это уже не была обычная тревога, связанная с ирреальностью, это был настоящий страх — страх, который все мы ощущаем перед лицом угрозы, несчастья. И ветер, как будто для того, чтобы еще больше усилить мое смятение, выл, повторяя свои бесконечные жалобы в глухих стонах леса. Мне было так страшно, что я подумала, что больна. И все же я вышла навестить подругу в соседнем санатории. Чтобы добраться туда, нужно было пройти по короткой прямой дороге через лес. Но был такой густой туман, что я потерялась. Я кружила вокруг санатория, не видя его, и мой страх возрастал. Я поняла, что боялась ветра, потом я начала бояться деревьев, таких больших и черных в тумане, но все-таки больше всего я боялась ветра. Наконец я уловила значение сообщения, которое нес ветер: ледяной ветер с Северного полюса хотел разрушить или взорвать землю, и это могло быть предзнаменованием того, Земля вскоре взлетит на воздух. С тех пор эта мысль не давала мне покоя все больше и больше. Но мне по-прежнему не была известна причина страха, который с тех пор обрушивался на меня в любое время дня. Я рассказала об этом врачу, и тот хотел помочь мне с помощью гипноза. Я сильно воспротивилась, так как не хотела потерять свою личность. Поэтому я продолжала мучиться и терпеть и свой страх, и свои приступы ирреальности. Несмотря ни на что, никто не догадывался ни о моей внутренней тревоге, ни о моем страхе. Меня принимали за ненормальную, экзальтированную особу. И это неудивительно, так как я действительно всегда была возбуждена, выкидывала всякие фортели, громко смеялась и имела вид идиотки. Но все эти проявления вовсе не были играми возбужденной девушки, которая не контролирует себя. Наоборот, фактически это были попытки победить свой страх. Когда он наваливался на меня, я чувствовала себя беспокойной, возбужденной, ожидающей непременного „несчастья“. Тогда я искала выхода в играх или беседах. Однако страх быстро нарастал во мне, и помощь, которую я ожидала получить от товарищей, сводилась к нулю. Я предпринимала другую попытку, пытаясь прогнать страх с помощью возбуждения: начинала выкрикивать слова, смеяться. Эти крики и жестикуляция были следствиями моего страха и одновременно защитой от него. Мало-помалу я стала откровенничать и делиться со своими товарками новостью о том, что мир вскоре взорвется, что прилетят самолеты, чтобы бомбить и уничтожить нас. Я твердо верила во все эти вещи, хотя и говорила о них смеясь, и мне хотелось поделиться моим страхом с другими, чтобы не чувствовать себя такой одинокой. И все-таки я верила в то, что земля вскоре взорвется, не так, как я верила в по-настоящему реальные факты. Я смутно чувствовала, что эта моя убежденность была связана с моим личным, персональным страхом и что этот страх не был всеобщим.
Так прошел целый год, на протяжении которого я носила в себе свой страх и свою ирреальность. За исключением приступов возбуждения, я была абсолютно нормальной. Все дети в санатории очень любили меня и приходили ко мне как к своей маленькой маме. Я читала им письма, которые они получали, и занималась корреспонденцией самых маленьких.
Вернулась я оттуда вылеченной физически, но еще более больной морально. Теперь мне приходилось считаться еще и со „страхом“, который охватывал меня внезапно и похищал всю радость бытия. Было также невероятно сложно вновь приспособиться к жизни в семье и школе.
Несмотря на все сложности, мне удалось стать хорошей ученицей. Однако рисование, кройка и музыка оставались моими „темными“ сторонами. Я больше даже не пыталась понять музыкальный ритм и технику кройки, поскольку поняла, что все мои усилия напрасны, а чувство перспективы я потеряла окончательно.
Два года, которые предшествовали началу психоанализа, были для меня годами непрекращающихся усилий и постоянной борьбы. Мне удавалось создавать впечатление молодой девушки, полной ответственности и трудолюбия (я прекрасно справлялась с домашним хозяйством, делала все, что нужно было делать для шести человек, имея при этом мизерный бюджет, воспитывала своих братьев и сестер и была превосходной ученицей), но я чувствовала себя все более и более беспомощной. Страх, который поначалу был эпизодическим, больше не покидал меня. Каждый день я с уверенностью ощущала его в себе. А затем участились и состояния ирреальности. Еще недавно, когда я ощущала ирреальность, она относилась только к предметам, что же касается людей, которых я знала, с ними у меня сохранялся контакт. Но как только я вернулась с гор, ирреальность начала окутывать и людей, и друзей. И это было по-настоящему страшно. У меня было две или три подруги, старше меня на десять лет, с которыми я виделась каждую неделю. Все они стали жаловаться, что я надоедлива и слишком требовательна, потому что, когда кто-то из них соглашался часок погулять со мной, в момент разлуки я начинала умолять подругу остаться со мной на какое-то время еще, проводить меня. И когда та уступала моему желанию, я все равно оставалась недовольной и говорила: „Еще, еще, прошу вас, останьтесь еще“. Эти бесконечные просьбы, которые заставляли их думать обо мне как о неблагодарной и чрезмерно требовательной, имели причиной только лишь мое состояние ирреальности. На всем протяжении визита подруги я отчаянно пыталась войти с ней в контакт, почувствовать, что она здесь, живая и осязаемая. Или же ничего этого не было, и она тоже была частью ирреального мира? Я прекрасно ее узнавала, знала ее имя и все, что имело к ней отношение, и тем не менее она казалась мне странной, ирреальной, как истукан. Я видела ее глаза, нос, рот, который что-то говорил, слышала звуки ее голоса, прекрасно понимала смысл ее слов и все же чувствовала себя так, как будто передо мной была незнакомка. Я делала невероятные усилия, чтобы разбить невидимую стену, которая разделяла нас, чтобы установить между нами хоть какой-то контакт. Но чем больше я прилагала усилий, тем меньше были мои достижения, а моя тревога только росла. Вот мы прогуливаемся по деревенской улице, болтая между собой так, как могут болтать две подруги. Я рассказываю о том, что происходило в школе, о своих успехах и неудачах, говорю о своих братьях и сестрах, иногда о своих затруднениях. И все же под этой маской покоя, нормальности я переживала настоящую драму. Вокруг нас простирались поля, перерезанные живой изгородью и посадками деревьев, перед нами вилась белая дорога, а на голубом небе блестело солнце и грело наши спины. А я — я видела огромное поле, без границ до самого горизонта. Деревья и изгородь были будто из картона, как театральные декорации, установленные тут и там, а дорога, ах! бесконечная дорога, белая, сияющая под лучами солнца, блестящая, как иголка. А над нами это беспощадное солнце, которое изнуряло своими электрическими лучами дома и деревья. Над этой бесконечностью царила пугающая тишина, которую шумы прерывали лишь для того, чтобы сделать ее еще более безмолвной, еще более жуткой. Я была потеряна в этом пространстве без границ вместе со своей подругой. Но она ли это на самом деле? Женщина, которая разговаривает, жестикулирует? Я вижу ее белые зубы, которые блестят, гляжу в ее карие глаза, которые смотрят на меня, — и обнаруживаю, что рядом со мной статуя, макет, который является составной частью картонной декорации. Ах! Как же мне страшно, как тревожно! И я спрашиваю: „Это вы, Жанна?“ „А кем бы вы хотели, чтобы я была? Вы же прекрасно знаете, что это я, не так ли?“ — отвечает она удивленно. „Да, да — я отлично знаю, что это вы“. Но про себя говорю: „Да, это она. Это точно она, но замаскированная“. И продолжаю: „Вы ведете себя, как автомат, почему?“ „Ах, вы находите, что моя походка недостаточно грациозна — это не моя вина“, — обиженно отвечает подруга. Она даже не поняла моего вопроса. Я замолкаю, еще более одинокая, чем когда-либо раньше. Но вот приходит время расставаться, и тогда тревога становится невыносимой. Любой ценой, любыми средствами мне хочется победить ирреальность, хоть на мгновение хочется почувствовать, что рядом со мной кто-то живой, хоть на секунду ощутить благотворный контакт, который щедро одаряет нас иногда в момент одиночества. Я хватаю свою подругу за руку и умоляю ее остаться еще хоть на несколько минут. Если она соглашается, я начинаю говорить, о чем-то спрашивать с единственной целью — разрушить препятствие, которое отделяет меня от нее. Но минуты проходят, а я остаюсь все в том же состоянии. Я довольно долго провожаю подругу, надеясь все это время на чудо, которое поможет реальности, жизни, чувствительности появиться вновь. Я разглядываю, прощупываю ее глазами, пытаясь постичь жизнь внутри нее, за ирреальной оболочкой. Но она кажется мне еще бóльшим истуканом, чем когда-либо, манекеном, который приводится в движение с помощью какой-то машины, который ведет себя и разговаривает, как автомат. Это чудовищно, бесчеловечно, гротескно. Побежденная, я прощаюсь дежурными словами и ухожу, смертельно усталая, сломленная печалью. Я возвращаюсь домой с пустым сердцем, отчаянно пустым. Там я нахожу дом из картона, вместо братьев и сестер — роботов, электрический свет и все больше погружаюсь в кошмар иголки в стоге сена. В таком состоянии я готовлю ужин, делаю уроки с младшими братьями и выполняю свои собственные домашние задания. Иногда, благодаря привычным движениям, которые я делала во время приготовления еды, а также благодаря теплу и вкусу блюд, мне удавалось возвратиться в реальность. В такие моменты у меня пропадало желание ложиться спать — так мне хотелось наслаждаться этим бесценным блаженным состоянием, которое сейчас даровалось мне так скупо, по капле».
Глава третья.
Рикетт
Как я уже отмечала в своей работе «Символическая реализация», Рене, которая никогда не любила кукол, вдруг в возрасте примерно семнадцати — восемнадцати лет начала играть в куклы, как маленькая девочка. Рассуждая объективно, в этом можно было видеть форму регрессии как следствие эволюции заболевания. Но чем фактически являлась кукла для Рене? Вот, что она сказала сама: «Когда я была в санатории, то по ошибке, с учетом моего возраста — а мне тогда было пятнадцать с половиной лет, — получила от администрации в подарок на Новый год большую красивую куклу. Я была очень разочарована и думала отправить ее двум моим младшим сестрам, но не смогла найти для нее достаточно большой коробки. Тогда я оставила куклу у себя и усадила ее в спальне младших детей на шезлонг под большим окном. Хотя я совсем не интересовалась куклой, каждый раз, когда открывалось окно, а была зима, я чувствовала легкое беспокойство и вину, что оставила куклу неукрытой. Я стыдилась этого чувства, и чтобы не чувствовать себя обязанной накрывать куклу, я отворачивала от нее свой взгляд каждый раз, когда заходила в спальню. Вскоре после возвращения домой я принялась заниматься Рикетт. Тогда у меня был очень тяжелый период, поскольку мне никак не удавалось адаптироваться к жизни в семье и к своим школьным обязанностям. Все мое существо тянулось к горам и, особенно, к санаторной жизни, которая была такой отрегулированной, которая не требовала ничего, кроме автоматизма — ни малейшей инициативы. Однажды, когда я занималась уборкой в комнате сестер, я обнаружила в куче тряпок маленькую куклу, набитую опилками. У нее было разрисованное, но уже облезлое лицо, вся она была испачкана чем-то черным, ее волосы представляли собой коричнево-рыжие шерстяные завитки, и все ее тело было в грязи, потому что ее таскали по земле. Движимая бессознательной силой, я вытащила куклу из кучи тряпья и уложила ее в коляску для кукол, в которой лежала очень красивая фарфоровая кукла по имени Лили. Заметив это, моя младшая сестра, которой тогда было восемь лет, спросила меня, зачем я это сделала, и я ответила, что Рикетт нуждается в коляске, чтобы принимать солнечные ванны. Прежде чем полюбить Лили, моя сестра очень любила Рикетт, поэтому она легко согласилась с моими доводами, и с того дня коляска с Рикетт стала моей собственностью. Каждый день после полудня, перед уходом в школу, я придвигала коляску к открытому окну и долго размышляла, как наилучшим образом расположить ее так, чтобы лучи солнца не попадали на голову Рикетт во время моего отсутствия. В четыре часа я прибегала, задыхаясь, и первым делом надевала на куклу платье поверх ее пляжного костюма и придавала ей сидячее положение. По вечерам я тратила много времени на то, чтобы уложить куклу в постель, и так далее. Зимой я проводила целые часы в поисках самого удобного положения для куклы, чтобы ей было тепло, но при этом она не потела, чтобы у нее была возможность дышать прохладным воздухом и при этом не заболеть. Удивительное дело, но проблема ее кормления не занимала меня совершенно. Единственное, что меня интересовало, это ее физическое, сенсорное состояние: поза, тепло, холод, освещение, влажность. Ко всему прочему, я еще часто заносила коляску на кухню, чтобы Рикетт не чувствовала себя одинокой. Иногда, в проблесках сознания, я пугалась той важности, которую кукла обрела в моей жизни, тем более что мои братья и сестры смеялись над моей чрезмерной серьезной заботливостью. Еще они удивлялись, что, несмотря на такую любовь, я не шила кукле никакой одежды. А так было потому, что я любила Рикетт очень односторонне, только для «тепла». И любые другие аспекты, такие как внешний вид, чистота, питание, были мне совершенно безразличны. Эта кукла существовала для меня «
Кукла представляла для меня воплощение младенческого счастья — всегда быть при самой приятной температуре, в самом расслабленной позе, в которой телу удобнее всего. Мне бы очень хотелось уложить ее «калачиком», но у нее были негнущиеся ноги, и это было невозможно. Я демонстрировала ей свою любовь лишь в плане физиологического комфорта.
Глава четвертая.
Психоанализ начинается, и я нахожу маму!
Первые два года психоанализа прошли в борьбе против страха и Света. Это была титаническая борьба. Я чувствовала себя слабой и беспомощной перед лицом «Царства Света», как я его называла.
Вначале, когда я страдала из-за страха и напряженных состояний ирреальности, я несколько раз произносила эти пугающие и необдуманные слова: «Я предпочла бы спастись бегством в безумие, чтобы только избавиться от этого всепроникающего страха». Увы, я не знала, что говорю. В своем невежестве я верила, что Безумие — это состояние бесчувствия, в котором нет страдания, хотя нет и радости, но главное, что в этом состоянии не несешь больше ни за что ответственности. В жизни не могла себе представить, что значит «потерять рассудок». И вот я отчаянно борюсь, чтобы не пойти ко дну, чтобы не быть затопленной «электрическим светом». На первом году анализа я поняла всю опасность того, к чему я так стремилась. Но безумие не являлось для меня болезнью, я не считала себя больной. Для меня оно было территорией, противоположной Реальности, где царил беспощадный свет, который не оставлял места для тени и который ослеплял нас. Это было беспредельное, необозримое пространство, абсолютно плоское; неживой, лунный край, холодный, как снега Северного полюса. В этой бесконечности все было незыблемым, застывшим, оцепеневшим, закристаллизованным. Предметы казались декоративными макетами, разбросанными тут и там, как геометрические кубики, которые потеряли свое значение. Люди двигались странным образом. Их жестикуляция, движения были полностью лишены смысла. Это были фантомы, которые двигались по бесконечной равнине, обволакиваемые безжалостным электрическим светом. А я — я была потеряна среди всего этого, одинокая, холодная, голая под ярким светом и не имеющая какой-либо цели. Бронзовая стена отделяла меня от всех и вся. Я была там, посреди этого уныния, в неописуемой тоске. Ни от кого не поступало никакой помощи. Я была страшно одинока — абсолютно. Это было оно — безумие. а Свет был восприятием Ирреальности. Все это означало постоянное пребывание в полнейшей ирреальности. Я называла это «Царством Света» по причине сверкающего, ослепляющего и холодного звездного света и состояния невероятного напряжения, в котором находилось все, включая меня саму. Все выглядело так, будто электрический ток невероятной силы проходил через все предметы, и напряжение все усиливалось и усиливалось до тех пор, пока не происходил страшный взрыв. Вот почему я жаловалась своему аналитику на «Соломинку» и на то, что я не могла нарисовать Маленький Персонаж без того, чтобы не воткнуть в него эту «Соломинку», то есть тонкую нить или проволоку, которая проходила сквозь все его тело или, скорее, через его душу и которая представляла напряжение ирреальности и в то же время напоминала кошмар иголки в стоге сена. Я и назвала ее «Соломинкой» как напоминание о сене…
В этой бесконечной тишине и напряженной неподвижности у меня возникало ощущение, что что-то ужасное и жестокое должно произойти и взорвать эту тишину. Я ждала, не дыша, истощенная тревогой, но… ничего не происходило. Неподвижность становилась еще более незыблемой, тишина — еще более безмолвной, предметы и люди со своими жестами и шумами становились все более искусственными, оторванными друг от друга, безжизненными, ирреальными. И мой страх нарастал, становился невыносимым, жутким.
Против этого света я боролась вместе со своим аналитиком, которая чуть позже стала моей «Мамой». Лишь рядом с ней я чувствовала себя в безопасности, особенно, когда она садилась рядом со мной на диван и клала руку мне плечо. О! Какое счастье, какое облегчение чувствовать жизнь, тепло, реальность! С момента, когда я от нее уходила, как только заканчивался мой сеанс, я начинала отсчет часов и минут до следующей встречи: остались сутки, двадцать три часа и тридцать минут, восемнадцать часов и так далее.
Увы, это счастье, этот островок реальности вскоре будет у меня отнят. В конце концов я увидела, как лицо «Мамы» стало холодным, как будто вырезанным из картона, ирреальным. Несмотря на мое сильное, даже безудержное желание «чувствовать» ее, иметь с ней контакт, — единственное, что мне оставалось, это наблюдать, как она постепенно переходит на сторону Света. Тогда я говорила ей: «Ты переодеваешься, ты маскируешься, чтобы наказать меня». Иногда, поскольку она отрицала это и была со мной нежна, особенно когда крепко держала меня рядом с собой и говорила: «Но Мама всегда одна и та же. Она сильнее Света. Посмотри, как крепко она тебя держит», — я узнавала ее вновь — это опять была она, мое спасение, моя жизнь, мой драгоценный островок реальности посреди опустошенного мира моей души.
Глава пятая.
Я вхожу в Систему
Очень скоро после начала анализа мне удалось понять, что мой страх скрывал чувство вины. Я ощущала в себе бесконечное, ужасное чувство вины. Во-первых, я чувствовала себя виноватой из-за мастурбации и из-за враждебности, которую я ощущала по отношению ко всем людям. Я буквально ненавидела всех людей, хотя и не понимала за что. Часто я мечтала, что изобрету электрическую машину, которая взорвет землю вместе со всеми людьми. Но что было хуже всего, так это то, что с помощью этой машины я изымала у людей их мозг, в результате чего они превращались в роботов, которые подчинялись лишь моей воле. Это была моя самая большая, самая ужасная месть.
Позже я перестала чувствовать себя виноватой из-за этих фантазий, потому что оценивала их как справедливые. Моя вина больше не была привязана к реальным объектам. Она была слишком большой и даже безмерной для того, чтобы базироваться на чем-то определенном. И она требовала наказания. Наказание было поистине ужасным, садистским и состояло именно в том, чтобы быть виноватой. Потому что чувствовать себя виноватым — это самое ужасное, что может случиться с кем бы то ни было, это худшее из всех наказаний. И, как следствие, я никогда не испытывала облегчения, даже от настоящего наказания. Наоборот, каждый раз я чувствовала себя еще более виноватой, бесконечно виноватой. Я находилась в постоянном поиске того, кто меня так наказал, кто сделал меня до такой степени виновной.
И вот в один из дней, я написала письмо-прошение, адресованное неизвестному автору моих страданий, моему Гонителю, с просьбой, чтобы он, наконец, объяснил, в чем же я виновата, что сделала плохого! Но так как я не знала, по какому адресу отправлять письмо, я его разорвала. Немного позже я сделала открытие, что Гонителем был не кто иной, как Электрическая машина, то есть Система, которая меня наказывала. Она представлялась мне огромной глобальной сущностью, объединяющей всех людей. На вершине находились те, кто отдавали приказы, прописывали наказания, то есть те, кто делали виновными других. Но они сами, в свою очередь, были виновными. Потому что каждый человек в ответе за всех, так как все его деяния отражаются на других. Чудовищная зависимость друг от друга объединяет всех людей под знаком вины. Весь мир входит в Систему. Но лишь немногие осознают это. Это такие же «просветленные», как я. Знать об этом — и честь, и несчастье одновременно. Те, кто не входят в Систему, оставаясь тем не менее ее составной частью, — это те, кто не ведают о ней. И, как следствие, они совершенно не чувствуют себя виноватыми. Я очень сильно им завидовала! В этот момент круг замкнулся: Царство Света и Система — это одно и то же! Поэтому войти в Систему означало не иметь никаких чувств, кроме чувства вины, которое было наивысшим наказанием, при этом ни на чем не основанным. Я была виноватой, отвратительно виноватой, непереносимо виноватой без всякого повода, без причины. Я охотно принимала любое наказание, все возможные наказания, но это никогда не освобождало меня от чувства вины. Потому что, как я уже сказала, самым страшным наказанием было как раз то, чтобы чувствовать себя вечно виноватой, виноватой во всем.
Лишь тогда, когда я находилась рядом с «Мамой», моим аналитиком, я чувствовала себя немного лучше, но для этого нужно было, чтобы прошло не меньше часа. Фактически лишь через час, а иногда и больше, я начинала ощущать контакт с Мамой. Когда я приходила, я была абсолютно застывшей. Я видела комнату, мебель, саму Маму — все были оторваны друг от друга, холодные, беспощадные, бесчеловечные, вынужденные вести безжизненное существование. Я рассказывала о том, что произошло начиная со вчерашнего дня, и о том, что я чувствовала. Но звучание моего голоса и смысл моих слов, казались мне странными. Время от времени внутренний смех вторгался в меня: «Ха-ха-ха!», и вырывались фразы, которые насмешливо повторяли то, о чем я рассказывала. Эти внутренние фразы были похожи на иголку в стоге сена. Они были напряженными, абсурдными: «Ха-ха-ха! Тогда учительница сказала, сказала…» и голос манерно подчеркивал слова:
И тогда нежный голос Мамы раздавался среди этого безумия и говорил мне: «Рене, моя маленькая Рене, не надо бояться, потому что у тебя есть Мама. Рене больше не одна. Мама здесь, чтобы защитить ее. Она сильнее всего, сильнее Света, Мама вытащит Рене из воды, и у нас все получится. Посмотри, какая мама сильная, посмотри, как она умеет защищать Рене, Рене больше нечего бояться». И она опускала свою легкую руку мне на голову и целовала меня в лоб. Ее голос, поглаживания, ее защита начинали проявлять свое волшебство. Постепенно странные фразы и насмешки исчезали, ирреальное восприятие комнаты уходило, потому что мои глаза были закрыты. Мне очень помогало то, что она говорила о себе и мне в третьем лице: «Мама» и «Рене», а не «я» и «вы». Когда же она случайно начинала говорить в первом лице, я тут же переставала узнавать ее и обижалась, что посредством этой ошибки она разрывала мою связь с ней. Если она говорила: «
Мне не удавалось объяснить Маме, что со мной происходит. Я полагала, что она все понимает сама. Я жаловалась на свои пугающие состояния с помощью слов «мне страшно», «соломинка в напряжении», «все отдельно», «вы превратились в лед», «холодно». И чудесным образом Мама угадывала ужас моей ситуации. Иногда я говорила: «Фразы преследуют меня, они издеваются надо мной». И Мама заставляла их уходить, говоря: «Рене должна слушать только голос Мамы, потому что лишь ее голос важен, голос Мамы так любит Рене». И тогда я слушала этот прекрасный голос, который как талисман хоть на мгновение мог вернуть мне реальность, контакт с жизнью. Успокоенная, но истощенная борьбой с тревогой, я начинала понемногу говорить о том, что заботило меня, интересовало. Но, увы, сеанс подходил к концу. Обогретая, ободренная, тихонечко повторяя Мамины слова, я уходила домой. И как только оказывалась на улице, сразу ощущала картонные декорации ирреальности. Однако, несмотря на это, я уже не страдала так, как в начале сеанса, потому что во мне еще оставалось немного Маминого тепла, ее слова были в моем сердце, и я больше не боролась, чтобы сломать ирреальность. Мне хватало сил выдержать свое восприятие, не пытаясь изменить его, потому что я не испытывала никакой необходимости входить в контакт c улицей, людьми, предметами так, как это было с Мамой.
Я была очень счастлива еще и потому, что к концу первого года анализа Мама изменила свою манеру работы. Вначале она анализировала все, что я говорила: мой страх, мою вину. Эти изыскания казались мне чем-то вроде обвинительной речи на суде. Это было, как если бы в поиске истоков чувств делать их еще более реальными и содержащими еще больше вины. Таким образом, когда она говорила мне: «Давайте посмотрим, в какие моменты вы чувствуете вину, откуда она» или что-то подобное, это означало для меня, что вина имела место, а Система существовала самым очевидным образом, иначе мы не искали бы следов ее деятельности. Я уходила с этих сеансов еще более несчастной, еще более виноватой, одинокой, лишенной какого-либо контакта, абсолютно одна в своей ирреальности.
Тогда как, если Мама садилась рядом со мной, говорила о нас в третьем лице и только констатировала факты без углубления в их причины, мне становилось намного легче! Ей одной удавалось пробить стену ирреальности, окружавшую меня, и вернуть мне хоть какой-то контакт с жизнью.
Глава шестая.
Система отдает приказы, и «вещи» начинают «существовать»!
Ирреальность выросла до такой степени, что даже Маме уже не удавалось установить хоть какой-то контакт между нами. С некоторых пор я в основном жаловалась на то, что вещи «мучали» меня, отчего я невероятно страдала. И вместе с тем эти вещи не делали ничего особенного, не нападали на меня, не разговаривали со мной. О том, что они «мучают» меня, заставляло говорить одно лишь их присутствие. Я воспринимала предметы настолько оторванными друг от друга, вычлененными из всего окружающего, отполированными, как образцы горных пород, ярко освещенными и напряженными, что они вызывали во мне огромный страх. Если я, к примеру, рассматривала стул или какой-то сосуд, я уже не думала об их применении, об их функции. Это больше не был сосуд, предназначенный для того, чтобы содержать в себе воду или молоко, и это не был стул, сделанный для того, чтобы на нем сидели. Нет! Все они теряли свое название, функцию, значение, становились всего лишь «вещами». И эти «вещи» начинали «существовать». И это их «существование» вызывало во мне огромный страх. В ирреальной декорации, в слепой тишине моего восприятия вдруг появлялась «вещь». Например, глиняный кувшин, расписанный голубыми цветами, был там, передо мной, насмехаясь надо мной своим присутствием, самим своим существованием. Чтобы было не так страшно, я отворачивала от него свой взгляд, но тогда взгляд натыкался на стул, затем на стол, которые тоже существовали и демонстрировали свое присутствие. Я пыталась избавиться от их господства, произнося их названия. Я говорила: «Стул», «Кувшин», «Стол», «Это стул». Но слова были оторваны от своих значений, они покидали предметы, отделялись от них настолько, что, с одной стороны, имела место «живая, издевающаяся надо мной вещь», а с другой — ее название, лишенное смысла, как конверт, из которого вытрясли содержимое. У меня никак не получалось их соединить, и я оставалась перед ними, переполненная страхом и ужасом. Тогда я начинала жаловаться: «Вещи мучают меня! Мне страшно!» Когда от меня требовались уточнения, мне задавали вопрос: «Этот кувшин, этот стол, вы их видите живыми?». Я отвечала:
«Да, они живые». И все, включая врачей, думали, что в моем восприятии предметы были такими же, как люди, и что я слышала, как они разговаривают. А ведь это было не так. Их жизнь — это было лишь их присутствие, их существование. Для того чтобы прогнать их, я обхватывала голову руками или пряталась в угол. Я переживала тогда период невероятного возбуждения. Все двигалось, жило, издевалось надо мной. Мне казалось, что люди на улице охвачены безумием, что они бродят бесцельно, сталкиваясь друг с другом и с предметами, которые становились более реальными, чем они сами. В то же время я получала приказы от Системы. Я не слышала их так, как если бы это были настоящие голоса. Но они были настолько повелительны, как будто произносились громким голосом. Так, однажды, когда я печатала на машинке, внезапно, когда я этого меньше всего ожидала, какая-то сила, которая не была моим собственным побуждением, но была похожа на приказ, велела мне сжечь мою правую руку и поджечь дом, в котором я находилась. Я сопротивлялась этим приказам всеми своими силами. Я позвонила Маме, чтобы рассказать ей, чтó мне приказывает Система. Она утешала меня спокойным голосом, говоря, что мне надлежит слушать ее, а не Систему, и что если Система слишком давит на меня, то надо бежать к Маме. Эти слова здорово меня успокаивали, но, увы, лишь на время. Невыразимая тревога сжимала мое сердце так, что ни одно решение, которое я принимала, не приводило к успокоению. Если я отказывалась подчиняться, то сразу чувствовала себя виноватой и трусливой, потому что боялась выполнять приказы, и тревога только усиливалась. А приказы возобновлялись с новой силой. Если я приближалась к огню и протягивала к нему руку, чтобы в конце концов подчиниться приказу, огромное чувство вины охватывало меня, как если бы я делала что-то плохое, и тревога вновь обострялась. Все же должна отметить, что в последнем случае тревога усиливалась больше — я чувствовала, что если подчинюсь приказу, то осуществлю акт непоправимый, который разрушит мою личность. К тому же в обеих ситуациях — подчинения и неподчинения приказу — у меня сохранялось впечатление искусственности, некоего спектакля. Несмотря на это, мне было очень одиноко — никто, кроме Мамы, ничего не знал о борьбе, которую я веду. Впрочем, у меня было ощущение, что все мое поведение фальшиво. Но в реальности это было не так! Я была абсолютно искренней. Но если я, сохраняя свою личность, не подчинялась Системе, то чувствовала себя обманщицей, потому что не считалась с ее приказом. Если же я ей подчинялась, то все равно чувствовала себя обманщицей, потому что внутренне не была согласна поджигать себя. Я бесконечно страдала и из-за приказов, и из-за лицемерия, полностью противоречащего моей личности. В то время как я изо всех сил боролась с тем, чтобы не погрузиться в Свет, я повсюду видела предметы, которые смеялись надо мной, каждый из своего угла. Они издевались надо мной с угрожающим видом. А в моей голове бесконечно прокручивались глупые фразы. Я закрывала глаза, чтобы избавиться от всей этой суеты, которая окружала меня и центром которой была я. Но покой не наступал, так как жуткие образы осаждали меня и были настолько живыми, что создавали реальные ощущения в моем теле. Не могу сказать, что я на самом деле видела образы, это не были изображения — скорее я их чувствовала. Еще мне казалось, что мой рот полон птиц, которых я грызу и которые заставляют меня задыхаться от их перьев, раздробленных костей и крови. Или я видела людей, которых я сажала в банки из-под молока и которые разлагались там, а я поглощала потом эти сгнившие трупы. Это было ужасно. Еще я могла я пожирать голову кошки, которая, в свою очередь, пожирала меня изнутри.
И при всем этом страхе и ужасе мне еще удавалось выполнять свою работу секретарши. Но с каким трудом!
Вскоре ко всему, что охватило меня, прибавились еще и крики — резкие крики пронзали мою голову. Их внезапность заставляла меня порой подпрыгивать. И все же я слышала их не так, как настоящие крики реальных людей. Это были крики, которые заставляли меня тут же закрывать уши. Я слышала их справа от себя. Я хорошо отличала их от криков, доносящихся из реальности. Я и слышала их, и не слышала — я их воспринимала где-то внутри себя. Это состояние приносило мне невероятные страдания. Все больше и больше я ощущала, что полностью попадаю под воздействие Системы и погружаюсь в Царство Света, или, как я это называла, Страну Приказов.
Единственными моментами покоя были для меня сеансы психоанализа, особенно к концу часа, когда мне удавалось почувствовать хоть какой-то контакт с Мамой. Я умоляла ее защитить меня, спасти от притеснений Света и засилья Вещей. Однако, вопреки ее воле, Мама в то время была бессильна перед лицом Системы. Большой победой было уже то, что она знала, как противостоять ей, и то, что у меня была возможность взывать к ней каждый раз, когда я находилась в опасности.
В конце концов, несчастье произошло[4]. Приказы становились все более и более императивными, все более и более настойчивыми: я должна была сжечь свою правую руку, потому что это была рука моих приказаний. В Системе существовала чудовищная взаимозависимость: я отдавала распоряжения, сама того не зная, чтобы людей наказывали, и, в свою очередь, должна была быть наказана за это. У людей, которые были наказаны по моему распоряжению, также появлялось право наказывать, но за каждое наказание, назначенное ими, они и сами подвергались наказанию. С того момента, как я поняла механизм Системы Наказаний, в который я была вовлечена, я стала все меньше и меньше сопротивляться приказам. В один из дней, дрожа, я положила свою правую руку внешней стороной на горящие угли и продержала ее столько, сколько смогла. Я старалась выдержать боль, полагая, что выполняю обязательства перед Системой и что после этого она перестанет отдавать мне приказы. Как раз в этот момент неожиданно зашел начальник. Я живо убрала руку и успокоилась, поняв, что он ничего не заметил. Однако я ошибалась. Наверное, он понял, что произошло, потому что тут же вызвал из Совета по наблюдению за душевнобольными врача, который, по совпадению, оказался моим лечащим врачом. И после первой же беседы, поняв, что меня все равно госпитализируют, я рассказала о существовании вещей, которые мучили меня и о Системе, которая поглотила меня и с которой мы уже составляли одно целое, но при этом я умолчала о своем ожоге и о приказах, которые я получала, — и все потому, что никогда не была полностью с ними согласна. Того, что я рассказала, оказалось тем не менее достаточно, чтобы заставить меня лечь в Клинику во избежание принудительного помещения в психиатрическую лечебницу.
Глава седьмая.
Меня госпитализируют, а Система укрепляется, и я рискую потерять Маму!
Я испытывала бесконечную тревогу из-за необходимости лечь в клинику для нервнобольных или вообще в какую-либо клинику. К счастью, я не была госпитализирована насильно — хоть это обошло меня стороной. Нужно сказать, что здесь произошло нечто необычайное, совершенно уникальное за всю мою жизнь. С тех пор, как я начала получать приказы от Системы, мне все время было страшно, что я целиком окажусь в Царстве Света. Теоретически это означало, что я навсегда останусь в ирреальности, без какого-либо контакта с Мамой, а практически — что я буду помещена в психиатрическую больницу. Царство Света и состояние безумия оказались в неразрывной связи, а психически больные были для меня «освещенными», и попасть в психиатрическую клинику означало стать полностью «освещенной». Я часто говорила Маме: «Мне страшно, они придут, найдут меня и отвезут к освещенным». И вот через десять дней после визита врача из Совета по наблюдению за душевнобольными за мной действительно приехали домой, чтобы госпитализировать меня принудительно. Это были санитар и сотрудница то ли социальной службы, то ли полиции — я уж не знаю. К счастью, меня не было дома, и мои домашние не знали, где я. Это было в субботу, во второй половине дня, около шести часов вечера. В тот день, после сеанса, я как раз провожала Маму на лекцию. Во время той лекции меня охватила невероятная тревога, и я сказала Маме: «Надзиратель из Бель Эр (так называлась окружная психиатрическая больница) там, он пришел за мной, он хочет забрать меня. Мне страшно, страшно! Умоляю, защитите меня!» Эти слова я повторила несколько раз. Никакого надзирателя я не видела, но у меня было ощущение, что мне угрожает неотвратимая опасность. На самом деле я, конечно, ничего не знала о том, что замышлялось без моего ведома, и была очень далека от того, чтобы знать, что меня хотели госпитализировать, и, главное, именно в этот день.
Мама ободрила меня, и я ушла успокоенная. Пешком я добралась до дома, который был в получасе ходьбы от дома Мамы и от места, где читалась лекция. Я шла быстрым шагом, так как предполагала, что дома меня ждали представители субботних комиссий. Но вдруг я остановилась. И без всякой тревоги, без всякой на то причины, увлекаемая непреодолимой силой, я развернулась и пошла обратно к Маме. Открыв дверь и увидев меня, она очень удивилась — впервые я вернулась с дороги. Я рассказала ей, что случилось, и добавила: «Я пришла, чтобы Вы защитили меня от надзирателя. Он хочет забрать меня»
Мне было неудобно, что я побеспокоила Маму без всякой реальной причины и необходимости, тем более что тревога, которую я почувствовала во время лекции, к тому времени уже исчезла. Мама, как можно догадаться, приняла меня очень хорошо и держала у себя примерно час с четвертью. Потом я ушла и в конечном итоге добралась до своего дома, где царила необычайно напряженная атмосфера, которая меня удивила. На мои настойчивые вопросы о том, что случилось, братья сказали, что санитар или надзиратель в сопровождении социального работника приезжали на больничном автомобиле. Они искали меня, чтобы забрать в больницу в соответствии с приказом Совета по наблюдению. Время их приезда совпадало с часом окончания лекции, то есть с тем моментом, когда у меня появилось острое чувство, что надзиратель из Страны Света пришел за мной, и когда я сказала об этом Маме. Они ждали меня, кажется, часа полтора. Если бы не сработала моя необычайная интуиция и я не вернулась бы с середины пути, то я добралась бы до дома слишком рано и меня увезли бы насильно. Таким образом я избавилась от шока, от которого впоследствии мне было бы очень тяжело оправиться. Устав от ожидания и не зная, в котором часу я вернусь, нежданные гости ушли.
Таким образом, у Мамы оказалось достаточно времени для того, чтобы устроить дела с директором Совета, и я смогла лечь в частную, открытую клинику.
Вначале, оказавшись в убежище, защищенная от приказов Системы, я почувствовала сильное облегчение — хотя бы потому, что у меня не было права заходить на кухню или в другое место, где можно было найти огонь или спички. Тем временем я стала получать приказы все чаще и чаще и вскоре почувствовала себя обязанной делать все, что было в моих силах, чтобы их выполнять. Поэтому я пыталась добраться до кухни, чтобы схватить спички и попробовать сжечь себя в огне кухонной печи. Газовое пламя не привлекало меня, потому что, согласно Системе, было нечистым, искусственно созданным людьми. Но санитарка следила за мной и, как только замечала, что я выходила из гостиной или из своей комнаты, то всячески препятствовала тому, чтобы я шла на кухню. Насколько же спокойней я чувствовала себя тогда, когда понимала абсолютную невозможность выполнения приказа! Фактически я была, еще достаточно нормальной для того, чтобы чувствовать (но не понимать), что подчинение приказам Системы наносило серьезный ущерб целостности моей личности. И когда санитарка препятствовала мне в выполнении приказов, у меня не было необходимости бороться против них. Еще я обнаружила, что если я подчинялась приказам Системы, последняя, вместо того чтобы оставить меня в покое, наоборот становилась еще более требовательной. То же самое происходило, если мне позволяли приблизиться к кухне, — подталкивание меня к действиям значительно усиливалось. Я была буквально расколота на две части. С одной стороны, был мой разум, «приклеенный» к Системе, который безоговорочно верил в ее реальность и в ее силу, и, как следствие, подчинялся ее приказам. С другой стороны, было неясное, невыразимое чувство, которое проявлялось в инстинкте самосохранения каждый раз, когда следовало практически осуществить приказ сжечь себя, и которое противостояло подобным актам. Это противоречие вновь появлялась в моем сознании. С одной стороны, я чувствовала себя виноватой из-за того, что борюсь против приказов Системы, с другой — из-за того, что подчиняюсь ей.
Поэтому лишь материализованное конкретное препятствие освобождало меня от конфликта. Когда я ощущала импульс, принуждавший меня к самосожжению, я спешила из своей комнаты к кухне. Если я находила ее запертой на ключ, то порой оставалась какое-то время перед дверью и потом, лишенная возможности выполнить приказ, поднималась в свою комнату. Но чаще всего я цепенела перед этой дверью, и мне никак не удавалось уйти, хотя я уставала долго стоять на ногах. И я была счастлива, когда санитарка приходила, брала меня под руку и уводила в комнату или салон.
К несчастью для меня, как я выяснила после своего излечения, директриса клиники, в которой я находилась, была очень любопытной, если дело касалось психологических аномалий.
Так, когда она видела, что я направляюсь к кухне, то вместо того чтобы преградить мне дорогу, помешать, она пряталась и позволяла мне следовать моему побуждению. Она тихо следила за мной с близкого расстояния и отмечала все, что я намеревалась сделать. Она позволяла мне дойти до конца и вмешивалась лишь в самый последний момент — тогда, когда я протягивала руку к огню или к коробке со спичками. Иногда я чувствовала ее присутствие за своей спиной и ненавидела ее за то, что она предоставляет мне самой бороться с импульсами, заставляющими выполнять приказы, вести борьбу, в которой я, впрочем, всегда терпела неудачу. Эта борьба бесконечно утомляла меня из-за тревоги, которую она порождала, и из-за состояния ирреальности, в котором я находилась. Кроме того, следствием этой борьбы становилось усиление строгости приказов. И, наоборот, если я сдавалась из-за внешних препятствий, приказы поступали реже. Отношение ко мне директрисы причиняло мне много боли.
Приказы становились все строже, и врач не захотел больше держать меня в открытой клинике и приказал перевести в закрытую.
Я пережила ужасный страх при мысли оказаться в клинике, в которой находились «просветленные люди». Это было равносильно моему окончательному вхождению в Царство Света. Я умоляла, чтобы меня оставили на прежнем месте, я плакала, обещала больше не подчиняться Системе. Ничего не помогало, я должна была уйти. Мои обещания, впрочем, ровно ничего не значили, ведь я была неспособна сдержать их. И все же я знала, что если бы мне не нужен был постоянный надзор, меня бы оставили. Несмотря на это и мое сильное желание остаться недалеко от Женевы, в месте, где Мама приходила бы ко мне каждый день, и несмотря на мой ужасный страх быть запертой в клинике с «просветленными людьми», мне не удалось уклониться от импульсов Системы. Наоборот, казалось, что под влиянием моего желания, чтобы они ослабли, они стали только сильнее.
Наконец, ужасный день настал: за мной приехали на машине, и моя медсестра сопровождала меня. Условились, что я лягу в частную клинику при психиатрической больнице кантона, удаленного от Женевы. К несчастью, произошла ошибка, в результате которой меня привезли не в частную клинику, о которой шла речь, а в заведение для буйных психически больных женщин. В тот момент, когда меня втолкнули в зал для наблюдения и я увидела огромные решетки на окнах и этих женщин, воющих и изрыгающих проклятья или распростертых в странных позах, окаменевших как статуи, я подумала, что умру от страха. Моя медсестра исчезла не попрощавшись. Я осталась одна посреди этой декорации, похожей на галлюцинацию, перепуганная до ужаса и в бесконечном отчаянии. Санитарка провела меня в ванную комнату, помогла мне переодеться — натянуть огромную ночную рубашку из грубой ткани, потом усадила меня в ванну с почти холодной водой. Я дрожала от холода, усталости и страха. Я чувствовала себя, как окруженная смертельными опасностями птица, выпавшая из гнезда. Но я даже не догадывалась, что глубоко внутри меня уже организовывалась система защиты против всего, что ждало меня впереди. Я не плакала, хотя мне очень хотелось. Но я и не молчала. Первыми словами, которые я произнесла, была вполне здравая просьба добавить в ванну немного теплой воды, но так как санитарка не сделала этого, я сказала, что у меня больные легкие и что я крайне чувствительна к холоду и рискую простудиться, тем более, что наверху, в разгар зимы, было открыто окно. Эти просьбы были первыми проявлениями той защиты, которая вырабатывалась во мне. Вообще, я не имела привычки жаловаться, тем более на холод. Наоборот, я относилась к себе достаточно сурово и первая удивилась своему страху простыть. Через полтора часа мне позволили выйти из ванной и указали на койку в палате для наблюдения, находившуюся между двумя кроватями, занятыми молодыми девушками и напротив трех кроватей, занятыми женщинами. Рядом со мной были девушки из частной клиентуры, однако же слишком больные для того, чтобы находиться в частной «полуоткрытой» клинике. Напротив же лежали бедные больные, помещенные в больницу своим кантоном.
Я лежала на спине, окаменевшая в напряженном ожидании, готовая к защите, и разглядывала все, что было вокруг меня, стараясь охватить взглядом и разумом происходящее в зале. Внутри меня были ужас, паника, невыразимая тревога, безмерное отчаяние. Жалобный голос внутри меня беспрерывно повторял: «Вот, вот, Рене, что сделала с тобой Система! Видишь, Рене, заперли-таки тебя в Царстве Света! Ты одна-одинешенька в своем наказании! Рене одна, ей страшно. Страшно, Рене!» Всеми своими силами я пыталась подавить этот несчастный голосок, голосок маленького ребенка, который говорил, как младенец, как малыш, называя себя в третьем лице. Я должна была заставить его замолчать любой ценой, не слышать его больше, потому что если бы он продолжил жаловаться при помощи этих коротеньких, бесконечно повторявшихся фраз, мой защитный панцирь мог лопнуть, и я завыла бы от страха и горя. Я все смотрела и смотрела вокруг себя. Потом, почувствовав, что близка к тому, чтобы быть окончательно сломленной, схватила вязание, которое было у меня с собой, и начала нервно вязать младенческие пинетки, фиксируя все свое внимание на этом процессе. Но маленький голос принялся повторять пуще прежнего: «Ей страшно, Рене. Мама, Система наказала Рене. Ей страшно, мне страшно!» К счастью для меня, одна больная подошла к моей кровати и завела разговор, в котором главное место занимала тема сексуальности. Потом пришла врач. Она задавала мне многочисленные вопросы, но инстинктивно я ничего не сказала ей ни о Системе, ни о ее приказах. Наоборот, я много говорила о малозначимых вещах. В частности, я сказала, что она очень похожа на одну из моих подруг и что, по моему мнению, она очень красива. Я спросила, когда я смогу покинуть этот зал, так как мне хотелось бы находиться в комнате одной, неважно в какой, пусть даже в подвале или в одиночном боксе. Она ответила, что в этом корпусе нет свободной комнаты и что меня переведут в частную клинику тогда, когда я перестану получать приказы. И после этого из меня, обычно молчаливой, вдруг полился нескончаемый поток слов — я говорила и говорила, обо всем расспрашивала санитарок, одновременно я лихорадочно вязала. Но всей этой деятельности оказалось недостаточно для того, чтобы заставить замолчать маленький голосок внутри меня. Усилия, которые я предпринимала, чтобы справиться с тревогой и страхом, были столь велики, что я обильно потела в разгар зимы.
Кроме того, я так боялась больных, что в первую ночь не сомкнула глаз, а в остальные — просыпалась несчетное количество раз. К тому же было очень трудно уснуть из-за криков и стонов двух женщин, которые занимали клетки, выходящие в наш зал.
Дежурная санитарка успокаивала меня, говоря, что мне нечего бояться больных. Несмотря на это, однажды, когда санитарка отсутствовала, женщина, чья кровать находилась напротив моей, резко встала, двинулась ко мне и смела с моей тумбочки все фрукты — яблоки и груши, затем вернулась на свою кровать, где тотчас же все и проглотила. Мне было очень страшно, и когда санитарка вернулась, я рассказала ей о том, что произошло. Она строго посмотрела на меня и сказала: «Не надо начинать с вранья, здесь это не пройдет. То, что вы рассказываете, невозможно. Эта женщина напротив вас отказывается от еды уже три года, мы кормим ее искусственно». Но поскольку я настаивала, она продолжила: «Перестаньте лгать, я обязательно расскажу о вашем поведении врачу». И она ушла. Я была так растеряна, что задавалась вопросом, а не приснилась ли мне эта кража фруктов. Впервые в жизни меня обвинили во лжи. Однако вечером, ухаживая за этой женщиной, санитарка обнаружила черешки от груш, косточки от яблок и недоеденную половинку яблока. Она повернулась ко мне и, смеясь, без всякого извинения воскликнула: «Так это была правда!». А когда медсестра пришла на обход и узнала, что случилось, она тоже рассмеялась и воскликнула: «Так это же прекрасная идея, как заставить госпожу X есть. Впредь мы будем класть еду на тумбочку мадемуазель Рене, и госпожа X будет забирать ее!». И мой страх удвоился.
На второй день крупная женщина, выйдя из своей клетки, подошла ко мне и с нервным смехом сказала: «Какая она хорошенькая, эта малышка!» И тут же влепила мне пощечину, настолько сильную, что на коже остались следы от ее пальцев. Затем она ушла. Санитарка, увидев мою багровую щеку, сразу поняла, что случилось, и сказала: «О, это ничего, мадемуазель Z обыкновенно дает пощечины всем вновь прибывшим! А так она не злая». Несмотря не эти слова, каждый раз, когда я видела ту больную, я дрожала от страха, что меня ударят вновь. Но то, что испугало меня больше всего, случилось несколькими днями позже. Женщина, которая оказалась в клинике из-за того, что в гостинице убила другую женщину выстрелом из пистолета, подошла к моей кровати, выкрикивая: «Маленькая девочка! А она хорошенькая, эта маленькая девочка». И пытаясь поднять мою рубашку, начала щекотать и обнимать меня, пока сестра не пришла и не освободила меня, строго отругав больную за ее нездоровые поступки. Я застыла от невыразимого страха, полная отвращения к выходкам этой ужасной женщины.
Эти приключения присовокупились к моему постоянному страху, и я все время была настороже, в отчаянных попытках защитить себя.
Необходимо было защищаться от того, что происходило снаружи, от того, что происходило внутри — я была одной сплошной защитой против опасностей, которые мне угрожали. Я продолжала много говорить и делилась содержимым всех пакетов, которые я получала. Также я много писала своим знакомым. Переписка, как и вязание, были составляющими моей защитной системы. Я написала бы любому, я говорила бы о чем угодно с условием, не слышать больше жалоб маленького внутреннего голоса и не иметь больше дела с Системой так, чтобы врачи позволили мне уйти из этого ада. Мое поведение по отношению к внешнему миру вызвало ошибочное суждение обо мне со стороны врачей. Все думали, что я больше не озабочена Системой, так как я больше не говорила о ней. С другой стороны, они думали, что в своих письмах я выпрашивала у своих подруг передачи. Они меня совсем не знали! Я была настолько гордой, что ни за что на свете не попросила бы ничего, что бы это ни было. Я была неспособна попросить даже самую малость, даже у своих друзей. Но внешне все выглядело наоборот. Во-первых, не знаю почему, но все друзья что-нибудь мне передавали: конфеты, шоколад, фрукты и так далее, может быть, потому, что было время праздников. Во всяком случае, я получила столько пакетов и свертков, сколько не получала никогда в своей жизни. Ну и потом я всем писала: «Здесь ужасно холодно, мне никак не удается согреться, наверно мне чего-то не хватает, раз мне так холодно!» Когда я так писала, то намекала на внутренний холод, на свое отчаяние и на неспособность прийти в себя. Никогда, никогда я не думала о физическом холоде. Но мои друзья истолковывали мои слова буквально, и многие из них, самые близкие, передавали мне, к моему большому удивлению, кофточки. Я не понимала, почему они передавали мне эти вещи, которые, впрочем, я никогда не надевала, потому что терпеть не могла шерсти и никогда не носила ничего шерстяного, даже в самые сильные морозы. Поскольку я была бедной, врачи были уверены в том, что я хотела использовать свои знакомства. На самом деле я писала лишь для того, чтобы чем-то себя занять, — всем, чем угодно, лишь бы не слышать маленький голос!
Врачи расставили передо мной ловушку: они думали, что я обманываю Маму. Дело в том, что ей я писала письма, разумеется, полностью отличные от тех, которые я адресовала другим. Ей я не говорила ни о людях, с которыми состояла в переписке, ни о письмах или передачах, которые получала от них, потому что это было совершенно не интересно. В моем отчаянии и тревоге для меня были важны и люди, и письма, и пакеты, содержимое которых я раздавала сразу, как получала. С Мамой же мне хотелось говорить о другом. Я писала ей не для того, чтобы защититься от голоса, а потому что хотела рассказать обо всех своих делах. Врачи решили, что я скрываю от Мамы, что получаю дары от других людей. И в один из дней врач предложил отправить все мои письма Маме, с тем чтобы она сама наклеила на них марки. Я решительно отказалась, посчитав, что было бы бестактным заставлять Маму оплачивать мою корреспонденцию. Я не смела заставить ее приклеивать для меня марки.
Из моего отказа врачи сделали вывод, что я скрытничала и искала для себя выгоду. Если бы врач просто сказал мне: «Нам бы хотелось, чтобы вы показали все ваши письма госпоже Сешей», я бы не медлила, мне нечего было скрывать от Мамы — это было абсолютно бессмысленно. Но ставя мне ловушку с марками, они все сошлись на том, что я хитрила. И несчастье пришло! Когда Мама пришла навестить меня, врач рассказал ей о моей псевдолжи и о моей, как они это назвали, «двойной игре» с едой. Надо сказать, что к тому времени меня уже перевели в клинику, в очень приличную комнату. Там, за исключением запрета на выход из санатория, я была предоставлена сама себе. Я почти ничего не ела, так как получала от Системы приказы не есть. Однако, поскольку я получала много передач, которые, правда, сразу отдавала сестре для больных, врач был уверен, что я объедалась шоколадом и что за общим столом я притворялась, что не голодна. И это при том, что за исключением одного финика, который я попыталась съесть, несмотря на Систему, я не прикасалась ни к одному из пакетов. И потом я не могу сказать, что мне не хотелось есть, потому что это было бы неправдой. Наоборот, я испытывала ужасный голод, но Система запрещала мне утолять его. Я просто не говорила об этом, потому что иначе меня вернули бы обратно в корпус больницы, а этого мне совершенно не хотелось!
И вот во время одного из визитов Мамы врач пересказал ей все так называемые махинации с моей стороны. К несчастью, она ему поверила, потому что все было против меня, и она не могла себе представить, что врач может так грубо ошибаться. Когда она вышла от него и пришла в мою комнату, я сразу почувствовала в ней изменения по отношению ко мне. Но поскольку я была в полном неведении о том, что произошло, а также о мнении, которое сложилось у врача обо мне, я не могла понять ее охлаждения. Безумная тревога овладела мной: единственный островок реальности, единственное мое спасение покидало меня. В тот момент я поняла, что вся вина лежит на Системе. Это она, Система, изменила Маму, настроила ее против меня для того, чтобы наказать меня. Это было сигналом к моей смерти. Потому что без Мамы жить было невозможно. Если раньше у меня еще иногда возникали сомнения относительно реальности Системы, то резкое изменение отношения Мамы ко мне заставило меня поверить в нее окончательно. То, что происходило со мной, было так ужасно, что автором этого могла быть только Система. Естественно, я впала в бесконечную ледяную ирреальность — такую, в какую не погружалась никогда доселе. Мама ушла, оставаясь такой же холодной, и оставила меня с безмерным чувством покинутости и горестного удивления. Я немедленно написала ей, умоляя, чтобы она сказала, что же такого я сделала, или, вернее, что такого плохого заставила меня сделать Система, чтобы Мама больше не любила меня. Ее безликий и сдержанный ответ лишь усилил мою тревогу. Вся моя защитная система, которая образовалась с поступлением в психиатрическую больницу, рухнула, и я плакала весь день и всю ночь. То, что я потеряла единственное свое убежище, единственное свое спасение, было непереносимым для меня. И кроме того, я любила Маму, я так сильно ее любила, и вот Система отняла у меня ее любовь и уважение. Я искала в своей голове средство, чтобы умереть и избавиться от Системы и от отвращения к жизни.
Не прекращая размышлять, я задавала себе вопрос, какую же ошибку я совершила по наущению Системы, какое столь скверное действие, что оно привело к потере любви Мамы. Я не знала, в чем мой грех, но это незнание не мешало мне чувствовать себя глубоко виноватой, потому что Мама была мной недовольна. Я была далека от того, чтобы понимать, что все это проистекало из ложного впечатления, которое возникло обо мне у врачей. К примеру, один из них спросил меня, что я думаю об обоях в моей комнате. «Они ужасны», — ответила я. Сказав то, что я думаю, я вовсе не хотела быть невежливой. Но в моем понимании мира того времени, я полагала, что вещи не существуют сами по себе, а что каждый творит свой мир по своему усмотрению. Поэтому мне казалось естественным, что врач находит обои красивыми, санитарка забавными, а я ужасными. Вопросы общественных связей абсолютно не касались моей мыслительной деятельности. И я не подозревала, что оскорбила чувство собственника у директора санатория, который счел, что я плохо воспитана и претенциозна. К тому же я относилась к эстетическому виду обоев абсолютно абстрактно и с глубочайшим равнодушием. Все эти поступки и создали мне плохую репутацию.
В конце концов, через три дня Мама обнаружила ошибку врача в отношении меня и написала мне письмо, как прежде. Невозможно выразить словами то облегчение, которое я испытала при получении первого же ее письма. Я возродилась к жизни. Тем временем, несмотря на радость, я оставалась раздавленной под тяжестью судьбы или, скорее, Системы. С того дня она имплантировалась внутрь моего Я, и у меня появилась абсолютная уверенность в ее силе. В одно мгновение Система стала сильнее Мамы, раз ей удалось так сильно обмануть ее на мой счет, хотя она так хорошо меня знала, меня, которая открывала перед ней самые секретные дверцы своего сердца и своей души. И, несмотря на мой страх вернуться в корпус для буйных, мне больше не удавалось молчать о Системе, и против своей воли я говорила о ней с врачом, тем более, что теперь она была инкорпорирована в меня.
Врач, который полагал, что я забыла о Системе, был очень удивлен, обнаружив, насколько живой она была, но это не имело для меня тяжелых последствий, поскольку вскоре я покинула клинику.
Глава восьмая.
Я погружаюсь в ирреальность
Маме захотелось на три недели приютить меня у себя, и это вдохновило частную клинику в Женеве принять меня вновь, после чего я вернулась домой и впала в состояние полного безразличия. Я больше не получала приказов от Системы, я стала менее тревожной, и состояние страха стало более редким. Я, обладающая острым чувством ответственности, теперь не делала ничего, чтобы найти себе работу, чтобы помогать семье. Я проводила большую часть дня, сидя на скамейке, уставившись в одну точку перед собой. Я могла погрузиться в разглядывание крошечного пятнышка, и это поглощало меня полностью. Пятно, размером с горошинку перца, могло привлечь мое внимание на три-четыре часа, и при этом я не чувствовала никакой необходимости отвести взгляд от этого мира микроскопических вещей. Вырвать меня оттуда удавалось лишь какой-нибудь огромной силе. Так, я могла выйти из своей неподвижности только для того, чтобы подготовиться к походу к Маме. Но как это меня утомляло! Самые незначительные движения стоили мне огромных усилий, особенно в начале. Однако затем становилось легче, а потом было трудно остановиться. Невероятным усилием воли я заставляла себя заняться чем-то по дому, приготовить ужин. Остальную же, большую часть времени я сидела в неудобной позе на стуле, а взгляд мой мог быть направлен, к примеру, на каплю кофе с молоком, упавшую на стол. Огонь в печи угасал, и мне становилось холодно. Я слышала, как часы отбивали десять, одиннадцать, половину двенадцатого, и думала о том, что пора бы заняться приготовлением пищи. С большим трудом мне удавалось отвести свой взор от кофейного пятна и перевести его на плиту, покрытую сажей. Но пятно, словно магнит, настойчиво привлекало мой взгляд к себе. И я подчинялась и с глубоким облегчением погружалась в мир без границ, которым являлось это кофейное пятно. Время от времени через мое дремлющее сознание проходили фразы: «Ну вы увидите», или «Отлично» или, что еще хуже, обрывки слов, не имеющие смысла: «Ихтью, гао, гао!». В конце концов невероятным усилием воли я резко поднималась и начинала трудиться. Но как же я боролась со своими глазами! Как только мой взгляд цеплялся за любое пятно, тень или луч света, я не могла оторвать его от них. Бесконечный маленький мир захватывал меня, поглощал полностью. И тогда, чтобы помочь себе выйти из этого тупика, я начинала стучать каждым кулаком по очереди об стену или об стол. К несчастью, эти действия вскоре стали самодостаточными. И вместо того чтобы спасти меня от бесконечного разглядывания пятна, удары кулаками поглощали меня, в свою очередь, своим автоматизмом. Тогда одна из моих сестер, привлеченная шумом, спешила ко мне и останавливала эту «дурацкую игру», как она ее называла. Ее вмешательство приносило мне облегчение и позволяло вернуться к работе. Впрочем, по мере приближения времени моего сеанса — а сеанс проходил два часа — я ощущала, как во мне понемногу возрождается жизнь, и мои движения становились более собранными и быстрыми.
На сеансах я жаловалась Маме на то, что вода «поднимается, поднимается и скоро меня затопит». Водой для меня являлось это состояние оцепенения, с которым я справлялась все хуже и хуже. Тем временем контакт с Мамой возвращал меня к жизни, и по дороге домой я чувствовала себя намного более свободной, чем по утрам, менее автоматичной. Иногда я чувствовала в себе силу, которая заставляла меня петь, громко кричать или строить необычные планы, например, сконструировать коляску для младенца, суперкомфортабельную, внутри которой тот мог бы путешествовать без всяких неудобств, или сделать так, чтобы кроме меня все в мире умерли, а я осталась единственным обитателем земли, и все было бы в моем распоряжении.
Я теперь меньше страдала от ирреальности, потому что перестала бороться с ней. Я жила в атмосфере пустоты, искусственности, безразличия. Невидимая, непроницаемая стена отделяла меня от людей и от предметов. Впрочем, я виделась с очень небольшим количеством людей и чувствовала себя счастливой, только когда была одна. Для этого я, как беженец, удалялась в погреб, где садилась на груду угля и сидела спокойно и неподвижно, со взглядом, зафиксированным на каком-нибудь пятнышке или игре света.
Но из этой стены безразличия внезапно начинала произрастать тревога, страх ирреальности. Можно сказать, что мое восприятие мира заставляло меня более остро чувствовать странность вещей. В тишине и безмерности каждый предмет как будто отрезался ножом, был оторванным в пустоте, в беспредельности, отделенным от других предметов. Находясь в вынужденном одиночестве, без всякой связи с окружающей средой, предмет начинал существовать. Он находился здесь, передо мной и вызывал во мне бесконечный страх. И я говорила: «Стул издевается надо мной, мучает меня». В реальности дело обстояло не совсем так, но у меня были лишь эти слова, чтобы выразить свой страх и острое чувство, что стол существует и что он не имеет больше никакого значения. Или же приступ ирреальности случался на улице — тогда все казалось мертвым, неодушевленным, абсурдным, и в тишине раздавался крик ребенка, что пробуждало мою тревогу. Я чувствовала себя отторгнутой миром, находящейся вне жизни, зрителем хаотичного фильма, который разворачивался, не прекращаясь, перед моими глазами и в котором мне никогда не удавалось принять участия. Это были ужасные моменты. Я ощущала необъяснимую тягость, я была беззащитна. Мне оставалось только страдать. Между этими тревожными безразличными состояниями случались приступы страшной внутренней ярости или же горькой печали. Мои братья и сестры сильно мучили меня, особенно одна из сестер. У нее была привычка отбирать у меня все, что у меня было красивого, и издеваться надо мной, когда я пыталась получить украденную вещь обратно. Она дразнила меня: «Давай, только попробуй вернуть себе перчатки, попробуй найди их, если тебе так хочется!» В такие моменты я была одержима безумной яростью. И как только сестра уходила из дома, я тоже спешила взять что-нибудь из ее вещей и спрятать так, чтобы она не смогла их отыскать. Но меня тут же охватывали угрызения совести, я думала, что не стоит вести себя так же, как она, — надо быть выше. И тогда я вытаскивала предмет оттуда, куда я его спрятала, и аккуратно укладывала обратно на место. Наша мама всегда принимала сторону моей сестры и строго ругала меня, повторяя, что я старше всех и должна уступать, и что, вообще, сестры всегда мучают друг друга и воруют друг у друга вещи. Такая несправедливость очень огорчала меня, и мне доставляло радость рассказывать все Маме, которая меня защищала и охраняла. Ссоры с моей сестрой, кажущиеся на первый взгляд безобидными, вызывали в моей душе настоящую бурю. Я ненавидела сестру и завидовала ей. Я завидовала ее смелости, легкости, с которой она могла радоваться, завидовала ее независимости. А я была робкой, не смела быть непослушной даже тогда, когда правда была на моей стороне. Когда же я пробовала радоваться чему-нибудь приятному, меня тут же охватывали угрызения совести, поскольку я начинала думать обо всех тех, которые этой радости лишены.
Одним из моих занятий того времени были довольно дальние прогулки вдоль стен психиатрической больницы, палата для наблюдений которой находилась, как ни странно, прямо у дороги. Таким образом, уже издали я слышала выкрики и завывания больных. На протяжении двух часов было беспрерывно слышно, как какой-то мужчина говорил и даже вопил. Я не разбирала слов, но мне казалось, он говорил: «Братья мои, братья, как все несправедливо. Умоляю вас, не позволяйте, чтобы несправедливость творилась в мире. Нас всех ждет страшное несчастье. Братья, меня обуревает невыносимая тревога. Спасите меня! Не бросайте меня! Я сгибаюсь под тяжестью страшной вины. Меня обвиняют в бесконечных злодеяниях. Это невыносимо. Я нахожусь в безвыходной ситуации, я слышу обвинения со всех сторон, но я не виноват — и все-таки виноват. Мои страдания бесконечны. Вы спасете меня? Я страдаю, братья, мне страшно, я невиновный преступник». И в неистовых выкриках и умоляющих рыданиях этого мужчины я ощущала все свои страдания. Я испытывала к нему бесконечное сочувствие! Как мне хотелось ему помочь! И в то же время я испытывала невероятный страх от скорой возможности последовать за ним в Царство Света.
Глава девятая.
После путешествия, которое приносит мне облегчение, я оказываюсь в глубоком кризисе!
В моем состоянии тотального безразличия, перемежающегося с приступами тревоги и враждебности к моим братьям и сестрам, Мама увезла меня на три недели на берег моря. Это доставило мне огромную радость. Во-первых, я непрерывно находилась с Мамой, во-вторых, я видела море, которое меня всегда привлекало, хотя и немного пугало. Однако я с удивлением констатировала тот факт, что мое пребывание рядом с Мамой в течение целого дня не приносило мне того счастья, о котором я мечтала. Наоборот, я была разочарована. Раньше, на сеансах, Мама была лишь Мамой, в то время как во время путешествия, в гостинице, она становилась «Госпожой Сешей». И у меня, несмотря на мое желание и несмотря на ее нежность и теплоту, не возникало с ней никакого контакта. Мне казалось, что она переодета в «госпожу», и я напрасно ищу Маму. К счастью, она ежедневно проводила со мной по сеансу, и именно тогда я вновь находила с ней контакт. Вне сеанса она была мне чужой. Все мои попытки изменить столь тяжелую для меня ситуацию оставались безуспешными.
Именно во время этого путешествия я обнаружила, что полностью потеряла чувство перспективы — я рисовала, как маленький ребенок. Мне также не удавалось ориентироваться в пространстве, и я очень легко терялась. Как мне ни объясняли, я ничего не могла понять про стороны света. Чтобы разобраться, я раскладывала перед собой воображаемую географическую карту и говорила, что впереди север, за моей спиной юг, справа восток, а слева запад. Если же мне приходилось повернуться спиной к пейзажу, который я только что расположила для себя в пространстве, и водрузить в пространство тот пейзаж, который представал перед моим взором теперь, то я опять говорила то же самое, что и для предшествующего: впереди север, сзади юг и так далее. Я совершенно не обращала внимания на солнце и другие ориентиры. Я располагала стороны света только относительно себя. Я была центром и, согласно схеме, которую я выучила в школе, в верхней части географической карты находился север, внизу юг, справа восток, слева запад. Мне ни на секунду не приходило в голову, что есть разница между картой, которая всегда оставалась неизменной, и реальностью, которая все время меняется.
Море тоже немного разочаровало меня, потому что показалось мне искусственным. И тем не менее перемены были для меня благотворны, я осмелела настолько, что смогла не подчиняться Системе, начав поглощать пищи гораздо больше обычного. На протяжении двух недель все было как нельзя лучше. Но в последнюю неделю возобновились острые приступы ирреальности, во время которых все мне казалось громадным, отрезанным, освещенным. Возможно и «маскарад» Мамы давил на меня, я сильно страдала из-за того, что не всегда узнавала ее, за исключением одного часа в день. — я потеряла с ней контакт. И потом внутри себя я злилась на нее за то, что она позволяла себе так маскироваться под давлением Системы. Почему Мама не была самой сильной? Почему она все время пряталась, за исключением короткого промежутка времени? Я не смела сказать ей о том, как сильно я на нее злилась, — не потому, что хотела бы скрыть это, а потому, что тогда, когда я видела ее «переодетой», я ощущала ее как находящуюся под контролем Системы, а я никогда не посмела бы нападать на Систему и критиковать ее действия. Во время сеансов все мои усилия были направлены на то, чтобы обрести Маму вновь, и когда наконец контакт удавалось установить, я напитывалась из этого источника, что помогало мне выдержать оставшуюся часть дня. И больше я уже не думала о том, чтобы рассказать, как я на нее злюсь. Впрочем, если бы я ей обо всем сказала, это ни к чему бы не привело, потому что Мама не поняла бы и ответила, что не прекращала оставаться самой собой и что мои впечатления ложны. Я же была уверена, что она стала игрушкой в руках Системы, не догадываясь об этом. Я очень страдала из-за этих ее преображений. Кроме того, те усилия, которые мне приходилось прилагать, чтобы в гостинице вести себя приемлемо в социальном отношении, лишь только усиливали ирреальность. В довершение ко всему, то, что я ела, сколько хотела, несмотря на препятствия со стороны Системы, приводило к тому, что чувство вины за это неподчинение значительно возрастало — настолько, что существенно поправившись, я ощущала увеличение своего веса как порочность.
К концу нашего путешествия Система стала еще более назойливой, а я постоянно чувствовала себя виноватой. Импульсы заставляли меня уйти из гостиницы и бродить по окрестностям, чтобы скрыться в трещинах какой-нибудь скалы. Мама настолько хорошо меня знала, что догадывалась о том, где я находилась, понимая, что пещеры в скале на берегу моря были идеальным убежищем, в котором я могла спрятаться и быть под защитой.
Система отдавала мне приказы все более и более настойчиво: то мне надо было броситься в море, то я должна была перерезать себе вены, но сильнее всего был приказ оказаться на дне водоема. Поэтому я пряталась в каком-нибудь мрачном гроте, лишь бы избавиться от преследований Системы. В ночь нашего отъезда я не могла заснуть. Меня принуждали вставать, бежать, делать себе плохо. Я уже совершенно не думала ни о людях в гостинице, ни о каких условностях, как будто в одно мгновение наплевала на все социальные связи, которые так сильно тяготили меня. Мама дала мне успокоительное, и, полусонная, я вернулась в Женеву. Мама проводила меня до клиники, где врач сразу же уложил меня в постель.
Внезапно состояние безразличия, в котором я жила до сих пор, закончилось и сменилось сильным внутренним и внешним возбуждением. Во-первых, я ощущала побуждение к тому, чтобы подниматься и ходить — оставаться в постели было совершенно невозможно. Я делала три шага вперед и три шага назад, беспрерывно напевая какой-то реквием. Этот моторный автоматизм истощал меня невероятно, и в глубине души я страстно хотела, чтобы кто-то помог мне прекратить все это. Самой мне это не удавалось, потому что я чувствовала себя обязанной делать эти шаги, и если в какой-то момент я останавливалась от усталости, то испытывала очень сильное чувство вины. Вообще, как только какие-нибудь действия становились автоматическими, у меня появлялось ощущение вины, если я их прекращала. Но никому из окружающих и в голову не приходило, что я жаждала остановиться, потому что, как только они останавливали мои автоматические движения, я начинала проделывать их еще настойчивее.
Люди для меня были словно из какого-то сновидения. Я больше не различала их индивидуальных черт. Они были «существами» — и не более того. В каждом из них я видела человека вообще. Поэтому ко всем я обращалась на «ты». Все происходило так, будто я потерялась в огромной пустыне и вдруг встретила какого-то человека. Так почему, собственно, меня должны были интересовать его имя, его индивидуальность? Достаточно было того, что это существо человеческого вида. И я говорила: «Здравствуй, санитарка, как поживаешь?.. Директриса, ты позволяешь мне встать?» и так далее.