Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Такое взрослое детство - Павел Иванович Старжинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Земля бедная, это верно. На такой пустой земле одними своими руками не разбогатеешь, — ответил отец.

— Никак, работников держал?

— Держал, — нехотя сказал отец и закурил самокрутку.

— Держать работников — это последнее дело. За это ноне шибко цепляются. Теперь смекнул я, почто ты, паря, изгодил сюда с семьей своей.

Санный путь оказался длинным. Проехав от Туринска километров сорок, заночевали в деревне Добрино, а с рассветом снова в дорогу. Отдохнувшие кони пошли еще ходче. Уральское солнце теснило морозы, загоняло в ночь. Ночью под холодной луной они держались особенно кусачими. Узкая дорога все вилась и вилась змеей и чем дальше, тем глубже забиралась в таежный лес. Она взбегала на пригорки, на косогоры, спешила вниз к равнине, ныряла по логам, перебегала замурованные льдом и снегом таежные речушки. Накатанные полозьями саней колеи отсвечивали на солнце зеркальным блеском. Никто из ссыльных еще не видывал такого обилия, такой глубины снега. Разъехаться встретившимся подводам — великая неприятность: та лошадь, которая сворачивала с дороги, погружалась в снег до шлеи, еле касаясь ногами земли, потом, выбираясь, пурхалась в сугробах, давила на хомут рывками, пыталась прыгать, отдавала много сил.

— Земли у вас добрые? Хватает земли? — продолжил разговор с Дорофеичем отец на второй день, после ночлега.

— У нас земли этой под лесом — краев не сыщешь. На всю Россию хватит и, не в пример вашей, родит ладно, — охотно заговорил Дорофеич в этот раз. — Без пшеничного калача не живем. Хлеб и скоту перепадает, а лошади и вовсе. Вот, к примеру, в дальнюю дорогу отправился я — для лошади, кроме овса, ковриги хлеба везу. У нас тутака заведенье такое: сам голодный, а лошадь накорми, потому как дороги наши известные — все подъемы да спуски по крутикам.

— Кони у вас очень выносливые, — заметил отец. — У нас хоть и крупнее, а слабже намного.

— Хлебные потому что.

Кони горячились, нервничали, что им хода не дают, ударяли ногами о запятки передних саней, фыркали заиндевевшими бархатными ноздрями и всё спешили. Казалось, они знали, что близок конец пути, и спешили к нему, чтобы там сбросить тяжелый груз и налегке мчаться домой, к овсу, под попону, в уютный свой угол. Мужчины-переселенцы, знавшие толк в лошадях, засматривались на них и восхищались. Подметили: чем тяжелее участок дороги, чем круче подъем, тем горячее и приемистее делалась лошадь. С горы тормозит воз задними ногами, а передними себя сдерживает. Лошадь, что нас с отцом везла, бывало, так приемисто тормозила на крутых спусках, что даже на зад садилась. Лопни шлея или подбрюшник — снесло бы ее возом, покалечить могло.

— И крупом не ахти какие, а хороша порода, выносливая, — переговаривались мужики из переселенцев.

— От хлебушка выносливость, — пояснил довольный похвалой Дорофеич. — Без хлеба-то какой вынос? Сено — оно только брюхо пучит. Чтобы сила жила в лошади, ей хлебное подавай, овес, первым делом. Да не сырой чтоб, а подсушонный.

В село Петровское въехали после полудня и расквартировались по домам на одну ночь. Дорофеич покормил и попоил лошадь, сам съел полкалача с кипятком без сахара, затянулся опояской, подоткнул за нее шубенки и попрощался. Он, на ночь глядя, возвращался домой. А за нами подводы подошли на третьи сутки только. Подошли, чтобы развести по последним пунктам назначения. Для нашей семьи и десятка других — это была деревня, которая почему-то носила два названия: Фун-тусово и Шульгино.

Стоит она в километре от реки Тавды, в Таборинском районе, по бокам ее, на виду, деревушки Галкино и Бочкарево, чуть подальше — Оверино. Вокруг них пашни, как на ладони, а за ними лес — стеной.

СПАСЕНИЕ — КОЛХОЗ?

Пожалуй, половина эшелона осела в этих деревнях и в Чулино, по нескольку семей в каждой избе. Хозяева дворов не косились, не ворчали — приняли ссыльных приветливо. Понимали, что нам и так несладко. А ведь мы шибко потеснили их. И не на день-два, а, может, на годы. Никто ведь не знал, что и как дальше будет с переселенцами: тут останутся или дальше куда повезут.

Несуровой та зима тридцатого года считалась на Урале, но против белорусской — холодна… Особенно, когда «тягун» на деревню Фунтусово злился. Как потянет с реки Тавды — косицы так и режет, а варежку от носа хоть не отнимай. Непривычно было нам, приехавшим из теплых краев. Непривычно было многое: говор чалдонский, крутой и певучий на «о» да на «чё», сапоги без подметок и без каблуков с голенищами до пояса, перехваченными у косточек и под коленом сыромятными ремешками. Броднями называются. Скот днем и зимой к зароду выпускается — ест и топчет сено, которое под ноги упадет. У некоторых снопы необмолоченные весны в скирде дожидались, мышей приваживали. Скот, говорили, все лето без пастуха по лесу бродит. Хочет — на ночь домой идет, хочет — нет. А не пришла дойная корова ночь-другую — молоко перегорело, вымя испортилось. Пастухов не находилось, чалдон позором великим считал пастушить. Да и от прадедов повелось, чтобы скот без пастуха ходил — волков и в помине не было, только медведь мог потревожить скотину.

Не понравилось все это ссыльным, бесхозяйственностью сочли многое у чалдонов. А само слово «чалдон» произносили с буквой «е» — «челдон» и искали ему объяснение. Для меня самым убедительным звучало объяснение нашей вовсе малограмотной матери. Ее мнение разделяли многие: челдонами называются, потому что предки местных жителей перебрались сюда на челнах с Дона. То, что это невозможно — попасть с Дона на Тавду в лодке, — видно, мало кто знал.

В Фунтусово ссыльных семей расселилось десятка полтора. Остальные в других деревнях, в сторону к Таборам и выше их — по Тавде. Семья Кулебского и наша вселились в горницу в доме Ивана Скворцова. Братья Иван и Василий Скворцовы в ту пору на весь район охотниками славились. Они даже свои охотничьи избушки в тайге у озера Пентур имели. Те места и теперь Скворцовскими называют. Хозяева перешли всей семьей в кухню с полатями и голбцем. Лучшим украшением горницы была племянница хозяина красивая девушка Груня. Она вечерами приходила с вязаньем, а по воскресным дням усаживалась со спицами у окошка и больше смотрела на игравших в городки или бабки парней, чем на свое вязанье. По вздохам да по румянцу догадывались, что задел ее сердце кто-то из тех парней.

Все высланные сперва не работали, сидели дома на нераспакованных вещах, как бы в ожидании команды возвращаться на родину. Сидели и доедали привезенные с собой сухари, сало, окороки.

Вечерами все часто собирались в нашей горнице, потому что здесь жил самый грамотный из наших — Кулебский. Разговаривали больше об одном и том же: «Надо убегать отсюда в свои края, иначе пропадем тут». Но как убегать без документов? Первый встречный задержит. И все-таки к весне многие парни и девчата поубегали из ссылки. Среди них были мой старший брат Ваня и сестры.

Однажды прошел слух, что одного из молодых переселенцев в район вызывали, а теперь он ходит по деревням и агитирует бывших кулаков свой колхоз сделать. Другого, мол, выхода нет. А наш отец после этого разговора высказал матери:

— Надо было вступать дома в колхоз. Ни мытарств, никакого горя не знали бы.

— Надо было, — ответила мать.

— Из-за тебя все, — буркнул отец, и на этом разговор оборвался, потому что не одни в комнате жили. Если бы одни, мать ни за что не промолчала бы. Отец всегда виноватым оставался.

Когда зима уже начала выдыхаться, местные мужики, а с ними и переселенцы, взялись запасаться рыбой на лето — ловить и солить. Рыба в это время по Тавде валом валила. Знай черпай из проруби саком. Народу тьма собралась: кто ловить, кто поглазеть. Нас, мелкоту, отгоняли, чтобы в прорубь не провалились. Проруби были всякие: свежие и уже подернутые ледком и припорошенные снегом. В одну из них я угодил: повис подмышками на льду, а холодная вода стремительным течением так и тянет вниз, поджимая ноги ко льду носками. Еще бы несколько секунд, и ушел бы на корм рыбе. Но чьи-то сильные руки схватили меня за шиворот и вышвырнули на снег с матюком вдогонку. Хоть мороз и сковал одежду, а домой я не очень торопился. Знал, что мать выпорет с усердием.

К удивлению моему, она только пошумела, тут же уложила на печь и долго-долго втирала в мою кожу какую-то скользкую жидкость. А через несколько дней, когда опасность простуды миновала, отходила меня так, что лишний раз садиться вовсе не хотелось. В детстве мне от матери попадало больше всех. Правда, надо сознаться, было за что. Уж очень ретив был, любопытен и до невозможности шкодлив. На мне одежда как на огне горела. Мать шила мне штаны из так называемой «чертовой кожи», но и она не выдерживала…

К весне запас продуктов истощился. Отец забеспокоился: надо на какую-то постоянную работу определяться… И как только пригрело тепло, он отправился на лесоучасток, забрав с собой меня. Участок Ивкино находился на речке Емельяшевке. Километров десять было до него от Фунтусово.

Шли тайгой по узкой конной дороге. Такой узкой, что осями телег все деревья исцарапаны, которые близко к колее. Свежие царапины белели, а старые серой затянуло — дорога шла сосняком. Лес почему-то не манил, а отпугивал. Казался непроходимым, безжалостным. Разве можно было сравнить его с тем лесом, что остался возле родного хутора? Тот приветливый, в нем в прятки играли, качели делали, грибы собирали. Там каждое ближнее дерево знакомо было, все толстые нижние сучья нами изъеложены до блеска. Тосковало мое сердце по дому, по родине.

Манила только речка да загадочное название лесоучастка. Ив-кино… Может, и правда там кино бывает? Прошли урочище со странным названием Кунь-Чош, за ним Красный яр. Это высокий, лобастый берег Емельяшевки из красной глины, поросшей сосновым бором с брусничником. Места дикие, лес нерубленый. Полосатые бурундуки, увидев нас, замирали от избытка любопытства, а спохватившись, убегали с писком, заметая свой след длинным, пушистым хвостиком. Дорога лесом шла шла и вдруг выглянула на прогалину возле конного двора… На прогалине, стиснутой с трех сторон лесом и с одной — речкой Емельяшевкой, стояли свежие, еще бледно-желтые строения: приземистый, не очень длинный барак, склад, сушилка, конюшня да конюховка. Я понял, что никакого кино тут не бывает. Где его показывать? В конюшне, что ли?

Вечером дали паек на неделю. До чего все вкусно было! А работа у нас с отцом легкая, но нудная: утром в лес на делянку с другими уходили, седлали сосновое бревно и снимали скобелками кору. Затем переходили к другому — и так до вечера. Тогда еще не принято было вести сплошные рубки — деревья брали на выбор — лучшие. Поэтому бревна валялись не густо, вразброс. А кору снимали с них для того, чтобы за лето их короед не источил. Они еще с зимы на делянке остались — не успели их по снегу, по зимней дороге вывезти к речке на сплав. В то время лесозаготовки сезонной работой считались — зимой только. Летом не рубили и не возили лес, всех сезонников к лету распускали.

Вообще-то рабочий день длился восемь часов, но мы с отцом задерживались дольше, потому что за перевыполнение нормы давался дополнительный паек. Да и отец всю жизнь жадничал на работе, хотя здоровьем не отличался.

Скоро надоело мне Ивкино: поиграть не с кем, все взрослые в бараке, каждый день одно и то же, единственное развлечение — бурундуки. Все время в сосновой сере руки, штаны и почему-то даже лицо и шея. Наверное, потому, что комары одолевали на работе. Не выпачкаться в сере никак не получалось. Сдернешь скобелкой полосу коры, а на ней изнутри и на плешине бревна сера, как пот, выступает. По цвету — мед, да и только. Пробовал я — горечь липкая. И как ни берегись — вывозишься обязательно.

В бараке ссыльных так натолкано было, что на нарах ночью лишний раз не повернешься. И все подряд — никаких перегородок между женщинами и мужчинами. Нам еще повезло — с краю место досталось. Завидовал я тогда моему брату Коле: хорошо ему там в Фунтусово при матери — ни серы, ни комаров, ни барака. Небось в бабки играет с ребятами.

— Не хочу я больше здесь, в деревню хочу, — осмелился я заявить отцу, которому, как мне показалось, нравилась и жизнь в Ивкино, и такая работа. Мне ведь не думалось, что ему семью прокормить надо.

— Завтра под вечер все пойдут домой — на выходной, и мы с ними тоже, — сказал отец так легко, ровно знал, что проситься буду. А мне стыдно стало оттого, что трудностей испугался.

На следующий день мы пришли с работы пораньше — отец решил осмотреть противоположный берег Емельяшевки. В нем заговорила мужицкая хватка: если обнаружатся впадающие в Емельяшевку старицы — захватить их устья. Перегородить и ставить на рыбу морды — в других местах их вершами зовут. Если опоздаешь — другие захватят. Сплести морды из ивовых прутьев или из дранки — дело нехитрое. По самой же реке морды ставить нельзя было — лес сплавляли, не перегородишь ее, разворочает все.

Я стоял на берегу и с замиранием сердца смотрел, как отец дробно бежал по прижавшимся друг к другу плывущим по реке бревнам, которым не было ни конца, ни счета. Под его ногами они ныряли и снова всплывали. Задержись он в беге — и тут же пошел бы ко дну. Отец наказал мне стоять на берегу и ждать его возвращения, потому что, если к тому времени лес пройдет по реке, я должен перегнать ему лодку, которая покачивалась в заводи на привязи.

Мне еще никогда не приходилось управлять лодкой, хотя и мечтал об этом. Но ведь я видел, как это делали взрослые, — ничего особенного. Я с нетерпением ждал отца, чтобы скорее сесть в лодку и не только переплыть на ту сторону, но еще и покатать его. Лес по реке прошел, казалось, вечность прошла, а отца все не было… Но вот он появился на пологом берегу, я кинулся в лодку, оттолкнулся и замахал веслом. Лодка меня не слушалась, ее подхватило стремительное течение. Она ударилась носом о мой берег, развернулась и понеслась на глубокую середину. Отец бежал берегом и выкрикивал: «Возьми себя в руки! Делай, как я говорю!» А мне не до его слов было, слезы на глазах, мысли в голове: «Все теперь, конец, — плавать не умею». Река страшным зверем показалась, у которого только и на уме, чтобы меня проглотить… Но все же отрывистые советы отца, видимо, до меня дошли: лодка поднятым носом сунулась на отлогий берег. Когда он взял у меня весло и умело, спокойно погнал лодку обратно, мне стало стыдно. Собирался его покатать! Стыдно сделалось еще и потому, что с берега на меня смотрели люди.

В этот день мы возвращались в Фунтусово к матери. Взрослые всю дорогу о чем-то разговаривали. Мне непонятным казался разговор. Только про Белогурского и понял. Оказывается, молодой ссыльный Белогурский уже многих сагитировал в колхоз вступать. Был он в Таборах и от районной власти бумагу получил на землю под «кулацкий» поселок на берегу озера Куренево. Озеро это, мол, в десяти верстах от Фунтусово, и рыба в нем кишмя кишит. Говорили, что он хоть и из кулацкой семьи, а грамотный и в доверии большом у власти, что его недавно убить хотели, когда вечером из Чулино в Галкино направлялся. От парома отошел чистым местом, и только в лес дорога вошла, как по нему кто-то из ружья пальнул. Но пуля чуть царапнула только. Он назад бежать, а тут почта с колокольчиком мчится. Подобрали его. А кто стрелял — поди ищи. Разговоры шли: стреляли те, кому затеянный им колхоз поперек горла стал, кому его агитация не понравилась.

…У дома Ивана Скворцова, где жила наша семья, собралось много ссыльных из ближайших деревень — сход шел уже не первый вечер. Все мужики. Женщина только одна была — жена сбежавшего Кроля, Настя. Главой семьи теперь считалась она. Отец громко поздоровался и присел под стеной дома. На сходе шел все тот же разговор: о колхозе из бывших кулаков.

— И почему вы так колхоза боитесь? — возмущался Белогурский. — Или вам трудиться привыкать?

— А что я от того колхоза буду иметь? — недовольно спросил пожилой усач, который в ссылку в нашем вагоне ехал. Тут он почему-то без очков был.

— Не от «того», а от нашего, Кузьма Прокофьич. Все сообща будем работать и сообща по справедливости делить. Кто меньше сработает — тот меньше и получит. Это же понятно и просто, — терпеливо разъяснял Белогурский.

— Да уж куда понятнее, — ответил усач, — Работать сообща, а делить начальство найдется.

— Так ведь начальство, членов правления, Кузьма Прокофьич, сами будем выбирать. Проголосует большинство за вас — вам и быть в начальстве. Может, даже председателем колхоза. Разумеется, контра в правление не пройдет, нам с ней не по пути.

— А мы теперь все контрики, лишенцы голоса избирательного. Некого выбирать! — выкрикнул кто-то из толпы сиплым голосом. — Наш голос коту под хвост теперь.

— Давайте по-серьезному, товарищи, — перебил его Белогурский. — Может, кому неясно что-нибудь? Тут опоздавшие есть, они не все слышали.

— Куда уж яснее? Ни кола, ни двора, ни копя, ни коровы в колхозе — с чего начинать? С курицы? Дак и ее надо иметь, — вмешался Либский, хмуро комкая фуражку.

— Вот вы как раз не из опоздавших, Либский. Сколько можно объяснять?

— А ты поясни, — зашумели те, что из Ивкино пришли.

— Хорошо. Я уже говорил здесь, что мы с председателем сельсовета были в Таборах. — Белогурский повернулся к стоявшему рядом мужчине среднего роста в косоворотке и в броднях, — Нам сказали, что колхозу с первых же дней будет оказана посильная помощь… Надо же понять: колхоз — это уже организация со своей печатью и своим счетом в госбанке. Колхозу государство может выделить кредит через банк, чтобы на первых порах на ноги стать. Много лет подряд наш колхоз и колхозники никакими налогами не будут облагаться, как переселенцы. Закон такой есть. Чего еще нам? Потом разбогатеем — рассчитаемся с государством. А если будем жить каждый сам по себе, кто поможет? Да и конец пришел единоличнику. Другое дело, если кому-то хочется на лесозаготовки податься, в постоянные кадры — пожалуйста, там рабочие нужны… Кто еще хочет говорить?

— Я сказал бы, да нельзя, — отозвался тот же усатый Кузьма Прокофьевич Белезин, — Язык мой — враг мой.

— А чего бояться? — удивился Белогурский.

— Да не боюсь я… Но и не забываю, что спецссыльным являюсь, под ГПУ хожу… А если дело говорить, то я так скажу: тяжело вступать в колхоз богатому. Обида гложет, что ему бедняк ровня будет там. Он, бедняк, в колхоз аркан от вши принесет, а богатый — состояние. Но у нас, раскулаченных да высланных, богатства теперь у всех поровну, тютелька в тютельку. Столько, что в колхоз и для блезиру сдать нечего. Разве что руки свои… — Кузьма Прокофьевич постоял, почесал затылок и твердо добавил: — Запишите меня, если подхожу. Только не председателем.

По толпе прошел смешок, и вновь стало тихо.

— И меня тоже! — поднявшись с завалины, выкрикнул наш отец.

— А кем? Не председателем? — сострил кто-то из середины.

— Хоть пастухом, — ответил так же громко отец и сел.

— Ни одной коровы еще, а он уже в пастухи просится. Лес, что ли, пасти будешь? — усмехнулся сосед.

— Да он к слову сказал, — вставил Белогурский. — Но будут у нас в колхозе и коровы, и лошади, и все, что потребуется.

А мне как-то хорошо на душе стало оттого, что отец в колхоз записался, за Белогурским пошел.

— Я уже старый человек, всех вас здесь старше. Такой же бывший, как и все. Да, пожалуй, и побогаче многих был. Теперь со всеми сровнялся, — заговорил высоченный, крупной кости, с большими, как яблоки, глазами старик Гороховский, у которого было семь сыновей и две дочери, — Дело нам советуют, еще уговаривают. Колхоз — это спасенье наше. Я сам уже не очень к колхозе пригожусь, стар стал. Зато сыны мои да невестки никакой работой не гнушаются. Передохнем мы без колхоза, без земли, тоской по ней изойдем… Побирушек вон сколько развелось — на всех милостыни не хватит. А к труду крестьянскому нам не привыкать. Кому хочется на лесозаготовки — пусть идет по баракам с семьей мыкаться, а моих всех запишите в колхоз, деваться некуда.

— Спасибо, дедушка, за умные слова! — сказал Белогурский старику Гороховскому, уважительно наклонив голову.

— Не за что спасибовать, другого не придумаешь, — ответил тот, натягивая выцветшую древнюю фуражку. — Лениться не будете — с достатком в колхозе заживете.

После Гороховского все помолчали. Говорить многим хотелось, но не каждый осмеливался. Вдруг не то скажешь, слово не то ввернешь. Но на душе и вправду у всех накопилось тревоги, горечи, хоть лопатой выгребай. Там дом и скотину даром забрали, тут по чужим избам да барачным нарам мыкаешься. Сало, продукты, какие с собой привезли, — все съели. Уже барахло всякое променивать начали, а после хоть торбу шей да по миру иди. Работы в деревнях никакой не было, только на лесозаготовках. Но кому охота с семьей на нары в лесные бараки поселяться? Да и не к лесу, а к земле прирос пуповиной крестьянин. Хоть бедный он, хоть богатый.

Поэтому каждый понимал, что колхоз — единственный выход для него, ссыльного. Но надо же сперва обиды свои высказать. Да и самолюбие не позволяло, чтобы так, сразу.

Нет, подождать надо, после других лучше. Днем раньше, днем позже — все равно колхоза не миновать.

— С чего начинать будем в колхозе? — спросил Кузьма Прокофьевич, протирая очки.

— Дома строить, корчевать, пахать, сеять, — охотно ответил Белогурский. — У нас пока нет ни лошадей, ни семян, ни крыши — ничего, кроме рук. Но есть надежда на кредит госбанка. На кредит долгосрочный.

— А дадут нам его? — спросил кто-то.

— Дадут. Не только нам, а и на другие поселки: Озерки, Чебоксары, Евгеновы юрты. Там тоже ссыльные, — пояснял Белогурский, продолжая стоять. — Эти деньги госбанк даст нам только на развитие сельского хозяйства. Что же касается строений, этот вопрос уже можно считать решенным: на строительство нашего поселка Таборинскому леспромхозу выделяются средства из государственного бюджета. Строить будем мы, а все постройки будут находиться на балансе леспромхоза. Потом разбогатеем — выкупим их. По договору с леспромхозом колхоз каждую зиму будет направлять на лесозаготовки свободных людей, выделять лошадей на вывозку леса и продавать ему всю лишнюю сельхозпродукцию по твердым ценам.

— Хорошее ли место под поселок выбрано? — спросил кто-то. Уже трудно было различать людей — темнеть начало.

— Место чудесное, на берегу озера Куренево. Так и поселок назвать можно. Земля там вся под лесом — целина. Должна хорошо родить, — с увлечением отвечал Белогурский. — Первым делом необходимо каждой семье вскопать огород и как можно больше посадить картошки. Тогда голода не будет. Первый год на трудодень получать нечего будет, надо прямо сказать. Отдача почувствуется не раньше, как через пару лет, предстоит очень много корчевать под пашню.

— А кормиться чем эти два года? — спросил Либский.

— Между прочим, тем, кого зачислят в наш колхоз, будет гарантирован мучной паек от государства на каждого едока, — ответил Белогурский. — Пока свой хлеб не появится.

— А кого председателем колхоза дают? — спросил мрачный пожилой дядька в черной жилетке поверх рубашки навыпуск и посмотрел на председателя сельсовета, молча стоявшего рядом с Белогурским.

— Председателя колхоза сами выберете, — ответил тот, — А сегодня нужен староста будущего поселка. Надо же кому-то двигать его организацию и строительство. Есть мнение старостой поселка Куренева выбрать Белогурского Бориса Викторовича. В районе тоже за него. Как по-вашему?

— А что? Лучше и не найдем, — одобрил старик Гороховский. — Молодой, грамотнее всех нас. Такой же ссыльный, как все мы.

— Правильно сказано, да и беспокойный он. Такой-то и поймет нас лучше, чем кто со стороны, — поддержал стройный, лет тридцати пяти, кучерявый мужчина, живший с семьей в доме по соседству с нами. Он не раз бывал у нас вечерами. Самым первым пошел на лесоучасток работу искать.

На том и порешили. Белогурский выглядел вовсе молодым. Да ему и шел-то всего двадцать седьмой год. «Молодой, да ранний, — говорили о нем. — Много ли годов-то, а вон как умно да резонно говорит. Будто давно все знакомо ему, как колхоз делается». Роста он был среднего, коренаст. Лицо приветливое, симпатичное, хотя нос чуточку длинноват, верхняя губа плотно ложилась в седловинку на нижней. Когда смотрел светлыми, умными глазами, казалось, насквозь тебя видел, даже о чем думаешь знал. Потому что глаза хоть и добрые были, а пронизывающие. Когда шел, чуть косолапил. Носил синее галифе, серую толстовку и хромовые сапоги со скрипом. Обходительным был. Говорил чисто, без запинок и так грамотно, что многие дивились: откуда у него это, из крестьян ведь?

Сход подходил к концу, а я смотрел на Белогурского и думал: за что такого хорошего человека убить хотели…

В БЕГАХ

Пока я скоблил на Ивкино липкие бревна, Коля не сидел сложа руки. Оказалось, он обдумал план нашего побега из ссылки на родину. Все бегут, а мы хуже других, что ли? Мы еще находились в том самом отчаянном и вредном возрасте, когда все нипочем. Оба страшно тосковали по родному хутору и вынашивали мечту поскорее вернуться туда. Кого не тянет на родину? Вон у птиц и ума ни капли, а каждую весну в родные места пробираются.

Его план я принял с восторгом и до самых пяток доверился ему. Для меня Коля всегда являлся авторитетным взрослым человеком. Ведь ему уже, как-никак, двенадцать исполнилось, а мне еще только девятый шел. И как я мог не обрадоваться, если мне такое во сне не раз снилось, если давно уже по Борьке и по всему хутору соскучился?

Само собой, наш побег находился в строгом секрете. Главную подготовку Коля взял на себя. Надо же было с собой еду взять, деньги, спички, на случай, если доведется в лесу ночевать, а вместо документов метрики прихватить. Они на такой бумаге сделаны были, такая печать на них стояла, что никакой милиционер не должен задержать с ними. В мои обязанности входило больше молчать и во всем слушаться Колю. Он даже сказал, что, в случае провала, мать меня бить не будет — всю вину он возьмет на себя.

Чтобы родители не хватились нас в первый же день, мы пошли на хитрость. Зная, что отец с матерью озабочены картошкой на посадку, предложили им: «Чем дома баклуши бить, лучше мы вдвоем походим по деревням дня два — может, на сало картошки выменяем». Мать даже обрадовалась такой заботе. Отца не было дома — ушел на Ивкино бревна скоблить. Я еще хотел сказать что-то, но Коля так наступил на мою ногу, что я сразу вспомнил свои обязанности: молчать.

Чтобы отец с матерью не подумали, что мы погибли где-то или с нами случилась беда какая, мы оставили записку, в которой ясно было написано, что мы сбежали и если вернемся, то не скоро. Записку приладили к маленькой иконке в сундуке. Мать по воскресеньям доставала иконку молиться. Воскресенье через два дня. Когда она прочитает записку, мы уже в Свердловске будем, никто не догонит.

Мы держали путь на разъезд Азанка. Деревни Бочкарево, Оверино, Овражек прошли, нисколечко не думая о семенной картошке. Не о ней нам думалось, а о том, чтобы никто не вернул нас. Шли оглядываясь. Если кто по дороге ехал — мы сходили в лес, в кусты и пережидали. К вечеру добрались до села Петровского вовсе обезноженными — пятнадцать километров отмахали. Мне уже и убегать не захотелось, расхныкался — ноги так болели, ровно кто-то их выкручивал. Коля успокоил меня строгостью и постучался в первую с краю бедную избу без ограды. Старушка пустила переночевать. Даже постелила на пол домотканые, растоптанные половики вместо матраца и принесла из чулана изношенный в прах тулуп накрыться.

— Нуж-то беглые вы ребятёшки, ссыльные, никак? — спросила она и покачала головой. А мы молчали. — На Азанку, видать, пробираетесь. Нуж матери не страшно посылать таких? Туда ведь и дороги-то нетука летом, зимником только можно. А зимник-то уж больно негодный — по мокрому болоту идет.

— Да мы, бабушка, картошку на посадку ищем. Мать послала, — хватился Коля, что нельзя молчать. Заподозрит старуха, что мы беглецы, позовет людей, и прощай тогда родной хутор — к родителям вернут.

— А то отстегать бы вицей обоих, да и родителей тоже… За картовью если — другое дело, — поверила она. — Вчерась двоих ссыльных проводила до зимника. Дак они не вам ровня — порелые оба. Тоже ночевали… А зимник-от че искать? Свернул с полдеревни к овину — там и он… Картови вы тут не разживетесь — у самих только на посадку. Да и то не хватает у других. Голодно живем ноне, не бывало так-ту ишшо. Вымерзло все, студено шибко было летось.

Видно, из разговорчивых была старушка и, похоже, одна жила в избе. Говорила она интересно, певуче. Ее простые, доходчивые слова так и лились мягким бархатом.

К овину мы подошли, когда уже широко рассвело. Болели еще не размятые, натруженные в прошлый день ноги, хотелось спать, холодный утренник заставлял ежиться.

С того дня я хорошо запомнил, что такое зимник, — до того он умотал меня тогда. Уже и на родину мало манило, лечь бы на траву и не шевелиться. Шутка сказать: от Петровского до Азанки почти двадцать километров и на всем пути лес с приподнятыми корнями, валежник, мох, да вода под ногами. Сам волок топкий. Куда ни ступи — везде вода.

Измучились мы тогда — не доведись никому. Ой, что было, что было! Вспомнить страшно. Конца пути, казалось, и не будет. Мы уже засомневались: по тому ли зимнику идем? Может, он не один? А кругом тайга непролазная, самая что пи на есть медвежатная. Не дай бог, ночь застигнет в лесу, в болоте этом! У меня все надежды были на Колю — он почти взрослый. С ним и в тайге не страшно — высокий, сильный.

— Если доведется ночевать в лесу — костер разведем, боль-шой-большой, — серьезно сказал Коля на одном из многих привалов, — Охотники братья Скворцовы даже зимой у костра ночуют — и то ничего. Огня все звери боятся.

— И медведь? — спросил я, полностью доверяясь ему.

— И медведь, и волки даже.

— А здесь и земли нет под костер, — сделал я открытие. — Только мох да вода.



Поделиться книгой:

На главную
Назад