Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Такое взрослое детство - Павел Иванович Старжинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Старжинский, Павел Иванович

Такое взрослое детство

Перед тобой, читатель, необычная книга. Книга, которая поможет тебе лучше представить сложные проблемы нашей недавней истории. И просто очень интересная книга о детстве, полном труда и лишений, но и огромной радости познания мира, общения с родной природой.

Важная особенность этой книги — она не придумана. Правда жизни выявляется в ней бесхитростно, очень естественно. Автор ее, Павел Иванович Старжинский, рассказывает о себе, о друзьях-товарищах — бывших «кулачатах» из уральского села. «Взрослое» детство дало ему не только физическую, но и нравственную закалку на всю жизнь.

Думается, что эта книга поможет нынешним юным полнее ощутить огромную жизнестойкость российского крестьянства, необходимость подлинно демократического отношения к величайшей в мире ценности — человеку, его личности, неповторимой, уникальной при всей похожести судеб, внешних обстоятельств…

В. М. Свининников

Часть первая


ХУТОР В ПОЛЕСЬE


Мне не верилось, что наш отец кулак. Потому что он не был похож на него. Кулак на картинках здоровенный и брюхатый, как супоросая свинья. В жилете с цепочкой от часов через все пузо, в юфтевых сапогах, лицо хитрющее, как у крысы. Отца же мать однажды недоростком обозвала. А разденется — плоский-плоский, как скамейка, никакого живота. И лицом приятнее всех отцов на хуторе. Кулака, поди, и называют мироедом оттого, что он весь мир поедом ест. Отец же со всеми хуторскими жил в согласии, уважали его.

Мой двоюродный брат Борька говорил, что отец наш никакой не кулак вовсе, а просто у нас больше, чем у других, коров и лошадей, земли тоже, а главное, отец батраков держал. Еще граммофон только у нас одних. На что уж седой Кулебский богат и самые сладкие яблоки только в его саду, а граммофона не имеет. Уж Борька-то все знает — человеку скоро десять стукнет, почти на полтора года старше меня.

Борька завораживал меня своей уверенностью, своим умением ловко проникать в чужие сады и выкручиваться, когда попадался с поличным. Мне постоянно хотелось подражать ему, но не получалось почему-то. Он знал намного больше меня, даже то, что ни ему, ни мне знать еще не полагалось.

— Вчера к нам заходил дяденька из сельсовета, председатель из Чиркович, который еще к вашей Шуре сватался, да отец чахоточным обозвал его. Мама сказала, что вас и Кулебских могут раскулачить, а потом выслать, — невесело сообщил Борька.

— Куда выслать? — удивился я.

— Не знаю, — задумчиво ответил Борька. — Мама гово-рит — может, в Сибирь, а может, на Соловки.

— А как это раскулачивают?

— Заберут все у вас… Зря твой отец не записался в колхоз. Звали же его, она говорит.

— В колхоз тоже все отдать надо. Так наша мама говорит. Отец все молчит — видно, согласен в колхоз, — а она каждый вечер отговаривает его, до разладу доходит дело, — ответил я Борьке. — А у нас ведь всегда по-маминому выходит.

И впрямь: почему отец не пожелал записаться в колхоз, когда другие записывались? Запишись он — и может, никаких тебе раскулачиваний, выселений из своего хутора, где в заборах каждая дырка известна и каждая вкусная яблоня в садах. Свой хутор Медьведов и все, что к нему прилегало, уж так-то мы по-детски преданно любили, что про высылку и слушать не хотелось.

Хутор наш, из тринадцати деревянных домов с постройками, садами, огородами и пашнями вокруг него, стоял на краю острова, в самой сердцевине южного белорусского Полесья. Никогда в хуторе не было людно, а в страдную пору ровно все вымирало. Летом ни заезжих, ни проезжих. Может, потому, что от остальных людей на земле его отделяло со всех четырех сторон лесистое болото, а соединяли лишь четыре разъезженные из жердняка и хвороста слани. В тех местах их греблями зовут. Когда едешь в телеге по такой гребле — все мозги рассыпаются от тряски. Летними вечерами хуторян одолевали комары, иног-да тоскливо выли в зарослях болот голодные волки или взвиз-гивал вдруг схваченный ими за хутором поросенок. Хуторяне редко покидали свой остров. Каждый выезд в любую деревню за болото считался событием. С вечера смазывалась телега, подвязывалась под ней банка с мазью про запас, чистилась сбруя. Дома вожжи, гужи, чересседельник, поводья веревочные годились, а на выезд сбруя только ременная и дуга чтобы крашеная. На выезд запрягали лучших лошадей, если у кого не одна была.

Редко кто заезжал на хутор со стороны, потому что дороги на ближние города Жлобин и Бобруйск далеко обходили его. Жили на хуторе в основном близкие и далекие родственники. Жили почти сыто, спокойно. Возились от зари до зари со своей малощедрой землей. Хлеб не покупали и хлебом не торговали. Белые булки пекли только на пасху да на рождество. До земли все жадны были одинаково, но не одинаково ее было на едока.


У одной семьи с избытком, а другой, считай, пахать нечего, весь надел лаптем прикроешь. Земля навоз требовала. У кого больше скотины, у того больше навоза и урожай куда выше. Скотине же сено надо на зиму, а с сеном хуторянам медьведовским беда са-мая настоящая: покосы больше по мокрым болотам, по кочкам да в перелесках меж кустов. Оттого отец и все хуторские на покос в лаптях и ходили: вода в лапте не задерживается, зайдет и выйдет, не то что в ботинке или сапоге. К сенокосной страде весь лучший лозняк в округе белел ободранным телом. Содран-ная с него мягкая кора частью сразу шла на лапти, а частью в баранки скручивалась и вязанками сохла под навесом или на чердаке. Потом, когда досуг, баранки размачивали, кроили вдоль полосами и плели из них лапти. Сапоги только в крайнюю слякоть да в праздники носили. Да и то с союзками.

Лодырей в хуторе не водилось. Детей заставляли трудиться с малых лет: сено ворочать, грести, гусей, свиней пасти или дома с маленьким водиться, когда все в поле, на покосе. Вечера я не любил, потому что все, кто старше меня, с работы приходили с закатом солнца уставшими, злыми. Их, старших, пятеро было. Ужинали молча и молча расходились по комнатам спать. Только мать металась, как угорелая, справляясь с домашностью.

Комнат вместе с кухней было пять. Дом наш — на два крыльца и с выходом в сад. У черного входа летними вечерами вечно визжали свиньи, требуя еды. Парадный вход был постоянно закрыт.

За домом большущий, новый скотный двор буквой «Г» и длинный яблоневый сад, больше чем у кого в хуторе. Садом отцу заниматься некогда было, руки не доходили, он сдавал его в аренду жителям из ближнего местечка Печищи. В саду хоть бы одна сладкая яблоня росла — все антоновка, титовка да кислющий шлапак. Нам с Борькой и поживиться нечем было в таком саду. А через улицу у копанки — наше гумно с самодельной молотилкой с огромным деревянным зубастым кругом вверху, под крышей манежа. Когда молотили, впрягали две пары лошадей по концам дышла. Гумно с двух сторон прикрывали высоченные дикие груши. Отсюда мы с Борькой совершали набеги в сад богатого Кулебского за сладкими яблоками. Насовав их за пазуху, мы поспешно перемахивали через забор нашего гумна и скрывались в норах соломенной скирды.

Если я не пас свиней или овец, то весь день водился с маленьким братишкой Славкой. Он часто был свидетелем не только наших с Борькой набегов на чужие сады, но и того, как вечерами мать зажимала между ног мою голову, спускала штаны и сильно драла по мягкому месту розгой из веника за наши проделки, о которых уже успели нажаловаться соседи.

При «экзекуциях» отец отворачивался или выходил из дома. Однажды он замахнулся на старшего, Ивана, но сдержался, не тронул. Потом долго казнил себя за то, что на родного сына, на помощника первого руку поднял.

— В ум не возьму, как у тебя так легко руки поднимаются на детей, — однажды сказал он матери.

— А как иначе? Им только раз дай потачку, потом не совладаешь — верхом сядут, — удивилась она.

Дисциплина в семье держалась на страхе, исходившем от матери. Доброта отца оценивалась высоко. Было стыдно не выполнить его поручения. Отца любили, матери боялись. Молчаливый, жадный до работы, отец в одном был немилосерден к детям: мало считался с возрастом, требовал, чтобы каждый работал до пота. Может, этим он и надорвал старшего, Ваню, — двадцати двух лет он умер от ревматизма. С четырнадцати лет за плугом ходил, от темна до темна в поле вместе с батраками возился. В сенокосную страду целыми днями до колен в воде по болотам. Вот, поди, и сказалось это все, не прошло бесследно.

— С минуты на минуту придут раскулачивать. Чтобы ни слез, ни голосов, — предупредил отец в то утро, хмурясь. — Что будут брать — пусть берут. Не касайтесь ни руками, ни сло-нами. Чтобы тихо было!

— А что они забирать будут? Граммофон заберут? — спросила у отца средняя из сестер, Тоня.

— Не знаю, — устало ответил ей отец. — В окна не лезьте. И чтобы никаких слез.

Комиссию по раскулачиванию отец встретил у ворот. Она шла от Кулебского, того уже раскулачили. Старшим был худой, с высохшим лицом, в длинном сером пальто председатель сельсовета Верес со смешным именем Малашка. Он равнодушно поздоровался с отцом и спросил:

— Продналог весь свезли?

— Основной свез, — не сразу ответил отец.

— А дополнительный?

— Нечего везти, все сусеки подмел.

— Посмотрим. Ведите, — строго сказал председатель.

— А что смотреть? Теперь все ваше: и добро мое, и власть, и законы тоже, — произнес несмело отец, направляясь впереди комиссии к пустому амбару и к скотному двору.

Ему до последней минуты не верилось, что кто-то чужой вот так просто придет и заберет все, что он нажил своим трудом, своими мозолями. Когда ему еще до раскулачивания пытались втолковать, что не совсем своим трудом все нажито, а и трудом батраков тоже, он не соглашался. «Батраку я платил сполна, как было договорено с ним, ел с одного стола», — говорил отец и верил в это.

— Лошадей так поведете или запрячь? — спросил отец комсомольца в защитной гимнастерке под курткой, всего в ремнях.

— Запрячь, — ответил за него председатель сельсовета, открывая ворота конюшни.

В тот день из нашего двора увели на колхозный шесть коров, три рабочих лошади в старой сбруе и годовалого рыжего жеребенка. Новую сбрую отец спрятал в саду в одной яме с ящиками сала, ветчины, домашних колбас и охотничьим ружьем с надписью на стволе: «Оригинальный Баярд». Охотником отец был заядлым. Даже лосей убивал, не только уток и зайцев. Телеги загрузили плугами, боронами, санями и всякой всячиной. В амбаре брать оказалось нечего, а в дом даже и не зашли, чем всех нас удивили.

На второй день нас здорово потеснили: зал и столовую забрали под колхозную контору. А еще через день — переселили к малосемейной соседке-вдове, потому что в половину нашего дома вселились две семьи батраков. Один из них, Ермолай, годами батрачил у отца. В страду и не по одному работнику все лето работало, а один — постоянный — круглый год. Осенью на копку картошки отец еще десяток «копаниц» нанимал из соседних деревень. Каждую осень пестрой гурьбой, как правило, перед заходом солнца, проходили они через хутор с голосистыми песнями. Их разбирали, кому сколько надо было.

Выселения из хутора не пришлось долго ждать. О нем объявили за неделю. Что было-о-о!.. Почему-то никто, даже самые прозорливые, не верили, что выселят. Рассуждали так: «Можно ли за свое же добро три наказания получать: прод-налог непосильный, раскулачивание и высылка?» Женщины приходили поохать, мужики — с советами. «Напрасно не от-дали дочку за сельсоветского председателя. Глядишь, обошлось бы — не стал бы выселять своих», — рассуждали сочувству-ющие бабы из соседних домов.

Мать и сестры плакали. А мне плакать вовсе не хотелось. Мне уже хотелось не откладывая сниматься и мчаться в Си-бирь. Потому что повезут поездом, а я его еще и не видел даже. Только с Борькой жалко расставаться. Вот бы и их семью вместе с нами выслали — здорово было бы!

ПУТЬ В НЕИЗВЕСТНОСТЬ

Отца вызвали в район, в милицию, и задержали там. Не одного его, а всех отцов семей, которых ждала высылка. Это чтобы не сбежал никто. Сбежит отец — и в ссылку семье придется ехать без него. В нормальной жизни и то тяжело тем, кто без отца. А попробуй на новом, чужом месте, когда ни кола ни двора, да еще в Сибири, в холоду.

Длиннющий обоз из телег, громыхавших по промерзшей, припудренной новогодним снежком дороге наконец подошел к паутине станционных рельсов в Бобруйске. Набитые скарбом и людьми телеги сгрудились у запасной ветки. На ней поджидал эшелон из порожних товарных вагонов. В каждом вагоне посередине «буржуйка» с дровами, рядом и по концам двухэтажные нары из свежих, неструганых досок.

Когда все семьи перед самыми сумерками разместились по вагонам, к эшелону в сопровождении пожилого человека в штатском с портфелем и молодого милиционера подошли отцы. Каждый забирался в вагон к своей семье. Один из них, стоявший позади всех, горбоносый, кряжистый, черный, как цыган, вдруг резво кинулся под вагон — и бежать… «Стой, стрелять буду!» — крикнул пожилой человек в штатском — комендант нашего эшелона. Ему поручалось доставить всех до места ссылки и сдать местной власти. И вот один уже сбежал на его глазах. Им оказался Гнат Кроль с какого-то дальнего хутора за Паричами.

Жена сбежавшего Кроля — Настя, крупная и большеглазая женщина с моложавым, смуглым лицом, и двое их детей ехали в нашем вагоне, но только в дальнем углу на верхних нарах. Бегство мужа ошеломило Настю. Она сперва долго молчала, словно одеревенев, а потом взорвалась проклятьями своему Гнату и расплакалась на весь вагон. Бабы утешали ее, а она будто и не слышала их — все причитала сквозь слезы, поглаживая голову младшего сынишки.

— Как мне теперь одной с детьми? Кому мы нужны в Сибири? Вот натворил кабан проклятый, чтоб тебя разорвало, ирода!

— Да уж как-нибудь перебьетесь возле людей.

— И за что только бог на меня прогневался? Чем я согрешила перед ним? За что послал бандита на мою голову? Ни одного дня светлого не видела за ним. А теперь и совсем на вот тебе, — успокаиваясь понемногу, приговаривала Настя в своем углу.

— Может, еще лучше, что сбежал, — бить не будет, — утешал ее старший сынишка.

— Уж бить-то он, ирод, умеет, — зло сказала Настя, уставившись в продолговатое оконце товарняка.

Потом долго запасались водой, выметали из вагонов мусор, заколачивали одну дверь наглухо и щели в ней утыкали тряпьем, чтобы тепло не уходило.

Когда угомонились и наступил глубокий вечер, поезд тронулся, заскрипели вагоны, нары. А потом, когда поезд набрал скорость, к этому скрипу добавился перестук колес.


Мужики на верхних нарах в нашем конце не спеша вели разговор о сбежавшем Кроле — негромко, чтобы Настя не слышала. Да и где ей было услышать в таком шуме и стуке? Вагон так трясло и мотало, что долго не могли лампу к месту приладить, чтобы не разбилась, не разлился керосин. Воду из ведер до половины повыплескивало.

— Гнату Кролю богатство еще в пеленках снилось, — сказал незнакомый мне дядька с усами и в очках. Он лежал на спине посередине нар, положив ладони под голову, — Я его как об-лупленного знаю. Живодер — одно слово. Когда-то, при старой власти еще, у меня две десятины земли нахрапом отхватил, — Долго говорил он о Кроле. Я, может, и не все понимал, но слушал с интересом. — Рос Кроль при дворе помещика Горбатовского. Всего насмотрелся… Видел, что не тот богатеет, кто много работает, а тот, у кого власть в руках, да кто похитрее. Власти у Кроля еще никакой, а хитрость — дело посильное, наживное… Послушанием да проворностью заслужил внимание помещика. Да и не только этим: хоть и от дворовой девки, а все же по отцу, заезжему офицеру, барской крови, дворянской. Пока рос, четыре класса окончил. Потом на разные домашние поручения приставлен был к старику-управляющему. Все исполнял исправно и с нетерпением ждал куска пожирнее. Когда Кроль совсем взрослым стал, помещик Горбатовский сделал его управляющим имения. Вот тут и стал он наживаться, деньгу сколачивать. Да и то сказать — хозяином чужого богатства сделался. А помещик его человек был доверчивый. Ему если и проверить бы что, так некогда: гости, охота, выезды по соседям-помещикам, балы всякие, поездки в Петербург, за границу. Как ему уследить за своим управляющим? И потекли ручейком денежки в карман Гната Кроля. Да еще поговаривали, что он по ночам разбоем промышлял на лесных дорогах, богатых проезжих грабил. Места-то у нас лесные. И телом не очень чтобы силач, а грабил в одиночку. Морда такая, что, если приснится, похолодеешь — коршун, да и только…

Я радовался тому, что Кроль сбежал, что страшного разбойника нет в нашем вагоне. Я прижимался к отцу под одеялом и жадно слушал. А дядька все рассказывал…

— Воспользовавшись тем, что барин в долги залез, Кроль купил у него по дешевке хутор на отшибе в лесу со всеми строениями, землей, скотиной и оставил при себе всех работников. Зажилось ему в свое удовольствие, знай командуй батраками. Когда его раскулачивали, забрали все, что требовалось, а золото и драгоценности не нашли. Усомнились даже: может, и не было их…

Теперь же, когда Кроль сбежал, многие в вагоне догадывались: из-за золота сбежал, забрать или перепрятать решил.

Паровозы, сменяя друг друга, дни и ночи торопливо тянули эшелон с переселенцами. С каждым днем в вагоне все холоднее становилось, все больше дров поедала «буржуйка». К однообразной вагонной жизни притерпелись. Пожилые между сном и едой разговаривали о прошлом, о том неизвестном, что ждет впереди. Они изредка делали карандашом пометки на карте, чтобы по названиям промелькнувших станций определить, куда везут. Одно было шибко худо: вагоны без туалетов — известно, товарняк. А в каждом по шесть — восемь семей. Не может же человек сутками обходиться… Отгородили одеялами угол между нарами и дверью, поставили туда ведро с водой, назвав его незнакомым словом «параша». Хоть и стеснительно было, но дети и пожилые пользовались им. А вот для парней и особенно для девчат это были пытки. Терпели, выжидали, когда ночью все уснут, чтобы юркнуть за одеяла незаметно. Девчата старались не есть, родители уговаривали их, ругали.

Лучше всех чувствовала себя в вагоне детвора. Мы днями не покидали мест на верхних нарах у окошек, ни о чем не горевали, жили ожиданием, всматриваясь в проплывавшую мимо даль. Давно уже навстречу бежали снега, скованные морозами реки, высокие сугробы. Снежные просторы и леса за вагоном манили не только ребят, а и взрослых, которым уже надоело многосуточное безделье и неопределенность в наглухо закрытом вагоне. Его открывали два раза в сутки: чтобы запастись водой и вылить нечистоты.

— Хорошо хоть не на Соловки везут, а в Сибирь, — сидя на нарах и чуть не упираясь головой в потолок вагона, сказал длинный старик Гороховский, — Там, я слышал, земли добрые, свободных много… А на Соловках камень сплошной.

— Умные люди давно сами в Сибирь перебрались. Там землю не саженью нарезают, а на глаз. Говорят, черт мерил-мерил да веревку порвал и сажень поломал… И не наши пески да болота, — обронил человек по фамилии Либский.

— Может, тебя, кулака, везут в Сибирь землю поднимать, хозяйство заводить? — с усмешкой спросил его Гороховский.

— А почему бы и нет? Я ведь уже не кулак теперь, а нищий. Мне бы только земли побольше, да не мешал бы никто, — ответил разговорившийся Либский.

— Так что ж ты батраков не прихватил с собой? — съязвил Кулебский, хозяйство которого в основном держалось на взрослых сыновьях и дочерях. Работников редко нанимал, — Или ты их из Сибири вызовешь?

— У меня батрак всегда получал свое, как договаривались при найме. Хлеб вперед выдавал, — нарушил молчание Либский, почесывая под мышкой, — Совсем недавно голова батрачкома ихнего, глухой Щатило, приходил проверять — ни к чему не придрался, все по справедливости у меня. А не нравятся мои условия, пускай не соглашается. Тут дело полюбовное.

— Так ему же деваться некуда, как тому зайцу, что в петлю сам лезет, — безработный он, на любые условия идет, — вставил отец. — Что тебе об этом говорить?

— Откуда Либскому понять, кто кого надувал? Он же темный человек, неграмотный, — снова поддел Кулебский, — Либский от себя отрывал да батракам отдавал. Они век будут помнить его бескорыстную доброту.

Дружно посмеялись. Усмехнулся и Либский, которому нечего было сказать на колкости Кулебского. Но ему хотелось кого-нибудь задеть, отвести душу, и он, свесившись с нар, обратился к нашему отцу:

— А почему ты, Иван Павлович, в колхоз не пошел? Тебя же звали, знаем. Ты уже так рассуждаешь про батраков, что тебе не то чтобы в колхоз, а и в партию можно. Не опоздай смотри. Дворянскую грамоту в зубы — и туда.

— Подумать надо, — отшутился отец.

— И с зятем, с Малашкой, ты промахнулся, — продолжал подтрунивать Либский. — Не нюхал бы сейчас парашу, а ходил бы кандибобером при зяте. Он хоть и чахоточный, а все же власть, председатель.

Отец слушал болтовню Либского, но молчал. Либский жил на хуторе одним домом, слыл зажиточным и грамотным. Имел новенькую пароконную молотилку, веялку и триер. Когда молотили, отец всегда привозил от него веялку и триер, а расплачивался зерном. Кочуя по хуторам и деревням, они при носили хозяину хороший доход. С его младшей дочерью, чернявой Люсей, мы в ту зиму учились в первом классе, за одной партой сидели. Она такая красивая была, так мне понравилась, что я готов был на ней жениться, но мать не разрешила — малы еще, сказала сквозь смех.

— Выдал бы дочку за председателя сельсовета — не вез бы свой выводок в Сибирь, — не отставал Либский.

— Не в Сибирь, а на Урал, — громко произнес взрослый сын Кулебского Василий, всматриваясь в карту. — Мы едем севернее дороги на Сибирь. На Ирбит едем, на Туринск.

Он водил карандашом по карте, помечая оставленные позади станции. Карта пошла по рукам… То, что не в Сибирь, а на Урал, взрослых обрадовало — скоро конец пути. Вагон оживился, загудел ульем. Кулебский начал рассказывать то, что знал про эти места, — про Ирбитские ярмарки, про заводы. А когда дошел до Туринска и Тавды, сказал:

— Тут нет ничего. Лес один. Тайга. Видать, на лесозаготовки везут нас, а сплавлять по реке Тавде. В Туринск издавна политических ссылали. После каторги там отбывали ссылку декабристы Пущин, Оболенский, Анненков, Басаргин… Там декабристами, пишут, отменный парк посажен. Что Ирбит, что Туринск — захолустье. Никак не пойму, почему именно в Ирбите две с лишним сотни лет из года в год проводилась знаменитая Ирбитская ярмарка. Вся Европа съезжалась…

— А теперь, глядишь, всю Россию свезут, народу нагонят — куда Европе тягаться, — мрачно пробасил кто-то с верхних нар.

Всеобщее оживление стало утихать, мужики замолчали. Зато мы — детвора — никак не могли угомониться, с нетерпением ждали конца пути. Очень уж хотелось увидеть: куда это съезжалась Европа, и вообще узнать, кто это такая?

НА УРАЛЕ

Эшелон прибыл на станцию Туринск ночью. Загнанный в тупик, он поджидал утра. Крепко спалось в ту ночь, потому что вагон не раскачивало, нары не скрипели, тепло не выдувало. Но проснулись мы рано — непривычно долго стоял эшелон. Насторожились: может, уже приехали, может, выгружаться скоро? И не ошиблись.

Как только малость рассвело, началась выгрузка. Напротив вагонов на взгорке скопилось множество подвод. Они подходили вплотную к эшелону, лошади шарахались от вагонов, пятились, но их уламывали. Которые впервые поезд видели, те хоть и слушали хозяина, а всем телом дрожали от боязни, пока сани загружали всяким скарбом. Когда наконец загрузились последние подводы, длинный обоз по команде тронулся в путь. По всему чувствовалось, что чья-то сильная, умелая рука продуманно дирижировала переселением от начала до конца. Начальства почему-то и не видно было. Впереди ехал комендант эшелона или в хвосте — мало кого интересовало. Подвод набралось столько, что пешком шагать не требовалось никому. Лошади ровно подобранные на выносливость: упитанные, среднего и ниже среднего роста, мускулистые, мохноногие, со злым взглядом.

— Далеко ли нас повезут? — спросил отец у молчаливого пожилого хозяина подводы в тулупе, подшитых валенках и в собачьей ушанке, с которым мы ехали в санях-розвальнях с сеткой по бокам из тонких мочальных веревок.

— А я че тебе, начальник какой, чтобы знать куда? — буркнул тот. — Нам велено до Петровского — дале не поедем. Дома сено не вожено, всяких делов по домашности полно, корова на отеле, а тут вас развози. На кой мне это сдалось?

— Колхоза еще нет у вас? — полюбопытствовал отец.

— Собирают… Дело нехитрое.

— И кулаки есть?

— Есть, сказывают, — уже охотно отвечал он, — Видать, скоро так-то вот, как вас, повезут на сселение. Вас сюда, а наших, поди, туда, в ваши края?

— А вы бедняк? Как вас звать? — спросил отец.

— Дорофеичем кличут. Кто его знает… Ишь тут дело-то какое. Ране каждому охота было, чтобы его богатым считали. Ноне же этого слова все на деревне боятся. Охота, чтобы бедным называли, потому как бедному теперь почет, — разговорился хозяин подводы. — А я справно живу, но не кулак и не бедняк считаюсь. Посередке меж ними нахожусь. Середняком и прозвали меня. Да мне хоть кем назови, только не кулаком, потому как вовсе мне не с руки выселяться. А подкулашников выселяют? Есть меж вами подкулашники?

— А кто это такие?

— Не слыхал, что ли? — обрадовавшись, спросил Дорофеич. — Поди, их вобче нет таких-то? Поди, Митька Беспалый выдумал их? Это писарь наш сельсоветский. Его башка на выдумки больно горазда, язви его неловенького. Все пошто-то на меня скрипит и скрипит, ровно ворота на ветру. «Ты, — говорит, — подкулашник, потому как середняк и подкулашник — одного поля ягоды. Сперва кулака выкурим, а после и вашего брата туда же турнем». А какой я подкулашник? Нет, врешь, Митька, никакая я не ягода. Ежели толком разобраться, то, может, и бедняк вовсе. Вот вступлю в колхоз — тогда увидишь, кто я.

— С желанием в колхоз вступаете? — спросил отец.

— Желаешь не желаешь, а вступать надо. Все равно никуда не денешься: налогами доведут, бумагами дожмут. За ними власть. Вот в вашей стороне, сказывают, земля бедная, а выселяют за богатство — чудно как-то, понять не могу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад