Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Со стыда провалиться - Робин Робертсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

СО СТЫДА ПРОВАЛИТЬСЯ

Невыдуманные писательские истории

Посвящается Рамоне

Первая и главная привилегия художника в любой сфере искусства — выставлять себя на посмешище.

Полин Каэль

У нас у всех достаточно сил, чтобы перенести несчастье ближнего.

Франсуа Ларошфуко

Предисловие

Довольно точно могу назвать дату рождения этого проекта. Это случилось в Манчестере промозглым ноябрьским вечером много лет тому назад. Народу в книжном магазине, расположенном в центре города, собралось на удивление мало, но я не терял оптимизма и связал этот факт с ответственным футбольным матчем, проходившим на стадионе «Олд Траффорд». Бодро прочитав два стихотворения, я бросил взгляд поверх голов полудюжины слушателей и вдруг увидел огромную голую задницу, прижатую к окну со стороны улицы. Затем еще одну. И еще четыре. Довольно трудно сохранять самообладание, когда тебе показывают зад фанаты «Манчестер Юнайтед», случайно оказавшиеся рядом с магазином. Особенно когда понимаешь, что они численно превосходят публику.

Конечно, с унижением сталкиваются не только писатели. Однако складывается такое впечатление, что мир печатного слова действительно создает почти идеальный микроклимат для стыда и позора. Есть что-то изначально комичное в сочетании высокого ума и низкого заработка, в стремлении донести самые сокровенные мысли — кропотливо отшлифованные за долгие годы и возведенные в искусство — до толпы чужаков, и это «что-то» опасно близко к трагедии. С полным правом считаю возможным сказать обратное, в ответ на изречение Одена о том, что «искусство рождается из унижения».

Проведя немало времени в обществе писателей до и после публичных выступлений, я выслушал уйму курьезных баек о прошлых конфузах, и меня всегда поражала готовность этих людей превратить свой собственный позор в анекдот. По-моему, в этом сборнике представлены лучшие истории — те, в которых обстоятельства против рассказчика. Что же касается читателя, полагаю, кроме банального злорадства, он непременно восхитится авторами — за их признание слабости человеческой натуры, уязвленной гордости, и одновременно кажущейся нелепости своих попыток вынести искусство, идущее из глубины сердца, на суд общественности.

Большинство рассказов, собранных в книге, посвящены публике (или чаще отсутствию таковой), коллегам-писателям, организаторам литературных мероприятий, местам их проведения, проявленному «гостеприимству» и бесконечным поездкам. Вы также узнаете о том, как писатели выступают в роли учителя и ученика, как пишут отзывы на чужие произведения и как воспринимают рецензии на собственные опусы; о том, как проходят литературные фестивали, дискуссии, симпозиумы, раздачи автографов, конкурсы, церемонии вручения премий, путешествия за границу со всеми сопутствующими радостями перевода. Наконец, вам предложат заглянуть и в другие, смежные с литературой области искусства — особенно в яркий мир телевидения и радио, — с помощью которых позор бедного писателя так легко становится общественным достоянием. Во всех этих печальных ситуациях, верным слугой стыда, естественно, остается алкоголь — во всевозможных видах, но в неизменном количестве — чрезмерном. На этих страницах спиртное льется, как библейский потоп.

Вопреки тому, что к участию в мрачном празднике я пригласил равное число мужчин и женщин, первые явно преобладают среди авторов. Впрочем, это не слишком меня удивило: статистика показывает, что представители сильного пола более часто подвергаются унижению или по крайней мере более привычны к позору на публике. По этой части всех перещеголяли ирландцы и шотландцы, но Ирландия и Шотландия (поверьте моему горькому опыту) по праву считаются колыбелью стыда.

Я также ничем не оправдываю наличие высокого процента поэтов. Сам процесс сочинительства стихов — чистейшей воды безрассудство. Эти безумцы тратят по нескольку дней на одну-единственную строчку, по нескольку лет — на тоненький сборник, и все ради того, чтобы после опубликования их произведения были встречены широкими скучающими зевками. Как сказал Шарль Бодлер:

Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья Летаешь в облаках, средь молний и громов, Но исполинские тебе мешают крылья Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.[1]

Крылья — да, разумеется, но прибавьте и три бутылки домашнего вина.

Несмотря на то, что в этих историях порой можно встретить скрытую склонность к серьезности (вероятно, из желания чего-то среднего между искуплением вины и изгнанием бесов), главная их цель — заставить нас улыбнуться и одновременно ощутить острое чувство жертвенности: «туда, с Божией милостью, направляю стопы свои». К своей огромной чести, все авторы этого сборника с готовностью согласились рассказать о перенесенных унижениях — они мужественно возвращаются на место преступления и с пылающим от стыда лицом ведут нас через круги пережитого ими ада.

Робин Робертсон

Маргарет Этвуд

На арфе перед буйволом

Напрасный труд — играть на арфе перед буйволом.

Бирманская пословица

Унижениям нет конца и края. Сразу за ближайшим углом непременно таится новый, дотоле не испытанный стыд. Как сказала бы Скарлетт О’Хара: «Завтра будет новый позор». Подобные опасения вселяют в нас надежду: Господь не отвернул ока своего от людского рода, ибо таким образом посылает нам испытания. Признаюсь, я никогда толком не понимала, что это значит. Где стыд — там жизнь? Наверное.

Коротая время в ожидании грядущих унижений — когда-нибудь я обзаведусь вставной челюстью, которая вывалится у меня изо рта при внушительном скоплении народа, или я кубарем скачусь с подмостков, или же в телестудии меня стошнит прямо на ведущего, — я расскажу вам о трех досадных эпизодах из моего прошлого.

Ранний период

Давным-давно, когда мне было всего двадцать девять и мой первый роман только что увидел свет, я жила в Эдмонтоне, центре канадской провинции Альберта. Дело было в 1969 году. Движение феминисток уже начало набирать силу в Нью-Йорке, но до Эдмонтона не добралось. Стоял ноябрь, было ужасно холодно, я замерзла и решила надеть шубейку — по-моему, из ондатры, — купленную за двадцать пять долларов на распродаже подержанной одежды в местном отделении Армии Спасения. Еще у меня была шапка: я перешила ее из мехового болеро, такого коротенького жакетика на кроличьем меху, отрезав рукава и заделав проймы.

Издатель устроил мне первую в жизни раздачу автографов. Я очень волновалась. Скоро я скину с себя меха и окажусь в универсальном магазине компании «Хадсонс Бэй», в тепле и уюте (уже одно это приводило меня в приятное возбуждение), а передо мной выстроится очередь из доброжелательных, улыбающихся читателей, которым не терпится купить мою книгу с подписью автора, нацарапанной на форзаце.

Стол для раздачи автографов поставили в отделе мужского белья. Из каких соображений, не знаю. В обеденный час я устроилась посреди отдела с милой улыбкой на лице; по обе стороны от меня высились стопки книг — романа под названием «Съедобная женщина». Мужчины в галошах, одетые в пальто, шарфы и теплые наушники, проходили мимо моего стола. Их интересовала покупка трусов. Они бросали взгляд на меня, потом на заголовок моего романа. Вскоре в воздухе повеяло легкой паникой. Массовое бегство сопровождалось приглушенным шарканьем: десятки пар галош и ботинок с прорезиненным верхом поспешно улепетывали прочь.

Мне удалось продать две книги.

Зрелые годы

К тому времени я уже приобрела некоторую известность, позволившую моему издателю в Штатах организовать для меня участие в одной из программ на американском телевидении. Это было дневное шоу, которое тогда — в конце семидесятых? — представляло собой что-то вроде варьете. В таких программах обычно играла легкая музыка, после чего из-за бамбуковой занавески в студии появлялся гость с дрессированным медведем коала, икебаной или книгой.

Я ждала своего выхода за шторкой. Передо мной было другое выступление — в студию пригласили членов ассоциации пациентов, перенесших колостомию. Они делились подробностями операции и показывали, как правильно пользоваться калоприемником.

Я поняла, что обречена. Ну какая книга сравнится по увлекательности с советами по использованию калоприемника? У. К. Филдз[2] однажды поклялся никогда не делить сцену с ребенком или собакой; я же могу добавить к этому следующее: «Ни за что не выступай после рассказов о колостомии» (а также после обсуждения других, не менее жутких физиологических тем, например, способов удаления с одежды пятен от портвейна — на передаче в Австралии моему выходу предшествовала демонстрация именно этой процедуры). Проблема заключается в том, что у тебя начисто пропадает интерес к себе и своему, с позволения сказать, «произведению» — «Напомните, пожалуйста, зрителям, как вас зовут. И расскажите нам о сюжете вашей книги, буквально в двух словах», — ведь ты полностью погружаешься в себя, рисуя в воображении леденящие душу подробности… ладно, не важно чего.

Наши дни

Недавно я участвовала в передаче на мексиканском телевидении. К этому времени я была уже знаменита, насколько вообще могут быть знамениты писатели, хотя, пожалуй, в Мексике я все же пользовалась не такой известностью, как в других странах. Телешоу было из тех, где перед съемкой участников гримируют, и мне так густо накрасили ресницы, что они стояли торчком, будто маленькие черные полки для книг.

Ведущий оказался очень приятным мужчиной, который, как выяснилось, в студенческие годы жил всего в нескольких кварталах от моего дома в Торонто — я тогда обреталась где-то еще, переживая позор после первой раздачи автографов в Эдмонтоне. Мы непринужденно болтали, обсуждая международную обстановку и прочие темы, пока он не пригвоздил меня к месту вопросом на букву «ф»: «Вы считаете себя феминисткой?» Я тут же свечой отбила мяч через сетку («Женщины тоже люди, не так ли?»), но интервьюер нанес коварный удар. Виной всему были ресницы: из-за их частокола я прозевала атаку.

— Ощущаете ли вы свою женственность? — спросил он.

Все порядочные канадские дамы средних лет испытывают смущение, когда мексиканец-телеведущий, да еще моложе их, задает подобный вопрос. По крайней мере я смутилась изрядно.

— В моем-то возрасте? — брякнула я. Подтекст: о том же самом меня спрашивали в 1969 году, во время моего публичного позора в Эдмонтоне, и спустя тридцать четыре года я вовсе не обязана выслушивать это снова! Но чего я могла ожидать с такими ресницами?

— Конечно, а почему бы и нет? — удивился ведущий.

Я удержалась от объяснений. Я не сказала: «Черт возьми, мне стукнуло шестьдесят три, по-вашему, я все еще должна одеваться в розовые платья с оборочками?» Я не сказала: «Ощущаю ли я себя женщиной? А может, кошечкой, приятель? Рр-ррр, мяу». Я не сказала: «Это нескромный вопрос».

Похлопав ресницами, я произнесла:

— Об этом вам следует спрашивать не меня. Спросите лучше мужчин, которые встречались мне в жизни. — Намек на то, что их было великое множество. — Точно так же и я спросила бы ваших знакомых женщин, настоящий ли вы мужчина. Они открыли бы мне всю правду.

Рекламная пауза.

Через несколько дней, все еще размышляя на эту тему, я публично заявила:

— Мои любовники растолстели, облысели, а потом все умерли. — И еще я добавила: — Удачное название для рассказа.

Потом я пожалела и о первом, и о втором высказывании.

Иногда мы сами себя унижаем.

Глин Максвелл

Мучительней, чем немота животных

Безмолвный взгляд зверя трогает душу сильнее человеческих слов, но людское неумение говорить еще мучительней, чем немота животных.

Индийская пословица

Вест-Мидлендз, 1990.

Сотрудница библиотеки: — Прекрасно. Итак, есть ли у вас вопросы к нашим поэтам? Да?.. Кто-то желает спросить… о чем-нибудь… связанном с… гм… поэзией… со стихами, которые сегодня здесь прозвучали?..

Школьница: — Мне хотелось бы задать вопрос Глину Максвеллу.

Поэт: — Да. Конечно. Замечательно.

Школьница: — Насчет последней поэмы.

Поэт: — «Седьмой день»?

Школьница: — Ага.

Поэт: — Что именно вас интересует?

Школьница: — Ну, в общем… о чем она?

Поэт: — Моя поэма?

Школьница: — Ну да. Про что в ней говорится?

Поэт: — Хм-м… Думаю, она о том… в ней говорится… погодите минутку. Повествователь, иными словами, рассказчик — может, это я, а может, и не я — замечает… хорошо, допустим, речь идет обо мне, хотя совсем не обязательно, что это так… Повествователь. Кто-то, кто просыпается воскресным утром, по всей видимости, бурно повеселившись накануне вечером, если вы понимаете, о чем я… ну конечно, понимаете! Итак, продолжаем. Я имею в виду, он страдает похмельем — это во второй строфе… есть какие-то лекарства от похмелья или нет, да нет, ни черта не помогает, по крайней мере мне. Разве что сон. Вам ведь знакомо похмелье, правда? О да, да, разумеется, ха-ха, может, как раз сейчас вы и мучаетесь им! Хотя нет, что я такое говорю. Конечно, конечно, нет, вам… вам же всего по тринадцать лет. Вот, значит, переходим к четвертой строфе. Не подумайте, у меня самого вовсе нет похмелья. В четвертой строфе ему слегка не по себе, он, если можно так выразиться, ощущает свою уязвимость, он страдает и чувствует себя так, будто его кожа намного тоньше, чем, гм, у всех остальных, он переживает, что скажут люди. И это немаловажный показатель его состояния. И вот он бродит по дому в общем-то без дела, осознавая свою экзистенцию — кхгм… осознавая себя, так сказать, живым существом, представляя себя во вселенной… это в полном, значит, одиночестве, и у него еще проблема с кожей, о которой я говорил. И очевидно, с дыханием. Оно такое ровное, знаете, такое размеренное, как… не знаю… вот послушайте. Ничего не слышу… И он… что? Это я просто проверял. Он не спит. Да, в довершение ко всему он лежит или, скажем, сидит, и ему не спится, он смотрит в окно и в середине восьмой строфы видит… Восьмая строфа… строфа… по-итальянски «станца», также как комната… Он сидит в комнате, словно в… О ГОСПОДИ…

Простите, глотну водички… О, «Вольвик», отличная вода… Итак, он смотрит в окно, наружу, на улицу, на свой город, который, знаете ли, ничем не отличается от вашего, но здесь представлен мой город в противоположность… в противоположность. И вот он сидит со своим стаканом воды и принимает… ну это… таблетку снотворного и затем выпадает из… из… реальности… и тут поэма заканчивается, да, как раз в этом месте, потому что после этого остается только… гм… ну вы сами знаете что… такая… такая… такая… белая пустота.

Школьница: — Так бы сразу и написали.

Дженис Гэллоуэй

…И не смердит столь скверно

Ничто не терзает так тяжко и не смердит так скверно, как стыд.

Уильям Лэнгленд, «Видение о Петре Пахаре»

Моя бабушка терпеть не могла книги и писателей. Совершенно не выносила. У нее, шахтерской вдовы, был стеклянный глаз (однажды в камине разорвался уголь), глиняная трубка (как правило, незажженная) и привычка высказывать вслух вещи, которые вы предпочли бы не слышать. «Ему бы лопату в руки», — едко отзывалась она о рассеянных дикторах телевизионных новостей; «Это от вас несет?» — острота, адресованная сидящим на крыльце мормонам; «Я тебя насквозь вижу», — приговаривала бабуля, вынимая из глаза вышеупомянутый стеклянный протез (самое то, чтобы маленькие дети побелели от ужаса) — в общем, вы понимаете. Через много лет после того, как бабушка погибла при пожаре дома, моя мама, уже сама тяжело больная, сделала что-то вроде предсмертного признания и рассказала, как сильно любила свою мать и как при этом стеснялась ее. Даже не просто стеснялась, а чувствовала себя так, будто из-за бабушки на нее показывают пальцем. Похоже, мне предстояло узнать худшее.

В юности, лет в восемнадцать — девятнадцать, мама устроила бабушке настоящий «выход в свет». Повод был особенный, очень редкий и очень волнующий. Событием, о котором идет речь, стала оглушительная премьера «Унесенных ветром». Женщины, жившие за много миль от городка, приезжали, нарядившись в лучшие платья, только чтобы усесться в темном зале и посмотреть этот фильм. Местный кинотеатрик был забит до отказа, а в фойе продавались бумажные носовые платки и специально завезенные коробки с конфетами-ассорти. Весь этот шик заворожил маму еще до начала картины. К тому времени, когда герои фильма слились в страстном поцелуе и в зале повисла насыщенная сексуальным возбуждением тишина, мама пребывала в полном восторге. Однако в самый напряженный момент мужчина в соседнем от мамы кресле — то ли не сдержавшись, то ли с непривычки переев шоколада — громко пукнул. «Это не я, это он!» — взревела бабушка, вскочив с места, и луч кинопроектора высветил контуры ее седого пучка. Она вопила не переставая и указывала на беднягу пальцем. Мама выбежала, не дожидаясь просьбы удалиться; когда же эта просьба была высказана, бабушка затеяла скандал с билетершами. «При всем народе, — вздыхала мама (сорок пять лет спустя она все еще краснела, вспоминая потерю хрупкого юношеского достоинства). — В ней не было, что называется, такта».

Прошло двадцать лет. До сих пор не представляю, как мама и бабушка отнеслись бы к моей профессии писателя. В конце концов, наверное, это и к лучшему. Я и сама не знаю, как относиться к своему ремеслу. Знаю лишь, что легче всего мне работается в одиночестве и что когда я заставляю себя появиться «при всем народе», то воспринимаю все гораздо болезненнее. Так было с самого начала, с первого интервью на радио — я ждала вопросов о недавно законченной книге, а вместо этого до безумия жизнерадостная репортерша спросила меня, как я собираюсь отметить Национальную неделю здоровья ног. В самом деле, словно я — и не я вовсе.

В Лидсе, стоя с книгой в руке, я была представлена как «молодая, подающая надежды комедийная актриса с родины Билли Коннолли»[3]. В Хэйуорте меня заклеймили как организатора «слета» лесбиянок, о котором я не имела ни малейшего понятия, а в Мазеруэлле мое приглашение на конференцию феминисток было аннулировано на том основании, что я-де оказалась «недостаточно феминизированной». Меня вытолкали взашей из Амманского университета — я не нашла в себе сил поклясться, что во время выступления с трибуны не произнесу слова «бедра», и в то же время мне, словно обладательнице премии за худший сексуальный пассаж в британской литературе, выразили откровенное «фэ» во время чтения весьма (как я надеялась) пикантного описания фелляции — свидетельством тому стал звучный храп ухоженной пожилой дамочки. Кроме того, мне совершенно бескорыстно предложили «более веселый» финал прочтенного мной перед аудиторией рассказа об электрошоковой терапии, а один довольно робкого вида паренек отстоял больше часа в очереди за автографом, только ради того, чтобы сообщить — как сильно он ненавидит мои книги и, если уж на то пошло, мои гребаные сережки.

Помню, мне сняли номер в модной, с претензиями на высший класс гостинице, в которой все лампы горели отвратительным слепящим зеленым светом, так что у меня сразу же разболелась голова; зато в другой раз я оказалась в полутемном клоповнике, где обои клочьями свисали со стен, в плинтусах зияли такие огромные дыры, что их вряд ли могли прогрызть даже скотч-терьеры, где замки не запирались, телефон был оборван, а сам отель в любую секунду грозил превратиться в публичный дом. Меня даже как-то спросили, не возражаю ли я, если мне не заплатят.

Тем не менее лишь раз, в Эдинбурге, ситуация почти достигла критической точки. Читая перед публикой отрывок из своего романа, я сделала намеренную и, как мне казалось, драматическую паузу. И на пике этой звенящей тишины тип в первом ряду (по крайней мере я решила, что это был тип из первого ряда) выпустил газы из кишечника с таким пушечным треском, какого я доселе не слыхала. Может, во мне зазвучал голос крови, а может, свою роль сыграла поэтика сходных обстоятельств. Как бы то ни было, за крохотную долю секунды я как нельзя лучше поняла мою давно почившую бабушку Макбрайд. В некотором роде на карту было поставлено чувство собственного достоинства: еще немного, и с моих губ сорвались бы слова старой леди. В ту же долю секунды, однако, я подумала о своем десятилетнем сыне, сидящем на заднем ряду. Внезапное воспоминание о стыде, который моя мать испытывала на протяжении сорока пяти лет, решило дело: иного и не оставалось. Я изобразила трансцендентальную глухоту, расфокусировала взгляд и, если не вдохновенно, то, во всяком случае, решительно, с новыми силами, продолжила чтение.

Такт, знаете ли. К этому стоит стремиться.

Думаю, мама бы мной гордилась.

Руперт Томсон

…В палату его души

Всякий писатель, даже самый скромный, обладает непомерным тщеславием, заточенным, словно буйнопомешанный, в обитую войлоком палату его души.

Логан Пирсолл Смит

Зимой 1992/93 года мы с моей подругой Кейт перебрались в Ла-Казеллу, уединенную ферму примерно в сорока милях к юго-востоку от Сиены. Это было чудесное место для творчества, и мною владело какое-то смутное нетерпение — я всегда испытываю это чувство, когда приходит пора начинать работу над новым романом. Покинув Лондон, я облегченно вздохнул: отчасти потому, что не хотел провести в нем еще одну угрюмую английскую зиму, а отчасти — чтобы выкинуть из головы все мысли о списке двадцати лучших молодых писателей 1993 года, имена которых широкой публике предстояло узнать уже в начале января. По странному совпадению в этом же доме я останавливался ровно десять лет назад, когда был объявлен список двадцати лучших молодых писателей Великобритании 1983 года, и буквально зачитал до дыр тот номер журнала «Гранта», страстно желая познакомиться с новым поколением писателей, которых в один прекрасный день я надеялся превзойти. На этот раз у меня было право рассчитывать на успех: в свет вышли два моих романа — «Уехать вдаль» и «Пять врат ада», — и мне еще не исполнилось сорока. Близкие к литературным кругам люди говорили мне, что мое имя вполне может попасть в список; кое-кто даже утверждал, что оно просто обязано там быть, в ответ на что я, как правило, лишь улыбался или пожимал плечами. И хотя я напускал на себя безразличный вид, в глубине души мне, конечно же, безумно хотелось оказаться в числе номинантов. В то же время вся эта затея представлялась мне безнадежной, я был полностью уверен, что меня обойдут, и не имел ни малейшего желания находиться в Лондоне, когда это произойдет.

Та зима выдалась великолепной. Кейт читала, готовила гуляш и подолгу гуляла, любуясь сельскими пейзажами Тосканы. Я писал. Иногда к нам приезжали друзья, и мы засиживались допоздна, бутылку за бутылкой потягивая красное вино из запасов полковника (за два литра он брал три тысячи лир). Среди прочего в доме существовало правило: во время работы меня нельзя беспокоить, за исключением, разумеется, каких-то экстренных случаев. Ничего особенного той зимой не происходило, поэтому меня совершенно никто не беспокоил — то есть до того самого дня в начале марта. Наверное, тогда было холодно, потому что Кейт решила затопить камин. Разрывая газету — соседи часто подкидывали нам прессу, хотя мы ее почти не читали, — Кейт случайно увидела маленькую черно-белую фотографию, на которой был изображен я. Она пробежала глазами статью. Имена двадцати лучших молодых британских писателей были объявлены неделей раньше. Кейт взлетела по лестнице и ворвалась в мой кабинет с газетой в руках.

— Тебя выбрали! — воскликнула она. — Ты в списке!

Я повернулся в ее сторону.

— Ты попал в список лучших молодых британских писателей, — пояснила она.

— В самом деле? Дай-ка взглянуть. — Мое сердце бешено заколотилось.

Мы просмотрели список, по моего имени там не нашли. Мы еще раз прочли список. Я не упоминался в нем вовсе.

— Но здесь твое фото, — сказала Кейт, ткнув пальцем в один из черно-белых снимков. — Смотри.

Мы оба посмотрели. Это оказался не я. Это была Дженет Уинтерсон[4].

В комнате повисло молчание.

— Прости, — наконец выдавила Кейт и отвернулась лицом к стене.

Теперь, вспоминая тот случай, я думаю, что лицо на фото действительно отдаленно напоминало меня или хотя бы некий вариант меня (должно быть, когда-то мы с Дженет носили похожие прически либо одинаково прищуривали глаза, глядя на солнце). Я не отрывал взгляда от фотографии, как будто близкое сходство могло каким-то образом смягчить удар.

— Прости, — снова произнесла Кейт и спустилась вниз.

Конечно, мы оба пережили унижение: Кейт — из-за того, что спутала меня с Дженет, заронила во мне надежду и всего через несколько секунд разрушила ее, но и для меня — для меня в особенности — это было унизительно, ведь я отреагировал так бурно, с таким жаром, позабыв про все на свете и выставив напоказ свое тщеславие. Я чувствовал себя как человек, которому выпотрошили кишки, а потом оставили его тупо разглядывать ярко-красное месиво собственных внутренностей.

Несколько дней я не находил себе места. Утешало меня лишь одно: в следующий раз, когда снова будут выбирать лучших молодых британских писателей, я уже не пройду в список по возрасту. Никогда больше мне не придется испытать этот стыд.

Джон Бернсайд

Владей страстями

Владей страстями, иначе страсти овладеют тобой.

Эпиктет, «Фрагменты»

Трудно выделить какой-то отдельный пример унижения — более неприятный, типичный или оскорбительный, чем другие, поскольку я считаю унижение естественным и абсолютно предсказуемым результатом чтения поэзии на публике. При этом, однако, унижение (на церковной латыни: mortificare — умерщвлять, подавлять, смирять) имеет различные степени и укладывается в следующую классификацию:

1. Легкая форма: чтение стихов в интерьере «кабаре» (то есть аудиторию интересует исключительно пиво / вино / коктейли с водкой / холодные пирожки с мясом / блицлотерея).

Возможные варианты: на середине выступления кто-то из публики извергает наружу содержимое желудка / падает в обморок / отходит в иной мир.

2. Запущенная форма: в зале появляется бывшая любовница / любовник и весь вечер сидит в первом ряду с задумчивым видом.

Возможные варианты: слушая ваши стихи, бывшая или бывший заливается слезами / хихикает / истекает кровью.

3. Вирулентный штамм: любая церемония вручения литературных премий, где номинированные поэты не знают результата заранее и вынуждены толпиться в тесном помещении среди себе подобных (и других враждебно настроенных личностей), в то время как помощник заместителя министра культуры и спорта демонстрирует полнейшее невежество во всем, что хотя бы отдаленно связано с поэзией или искусством (включая название самой премии и организации, ее учредившей).

Возможные варианты: на конкурсе побеждает не ваша книга / стихотворение / литературный проект. Как сказал Гор Видал[5], «Всякий раз, когда друг добивается успеха, во мне что-то умирает».



Поделиться книгой:

На главную
Назад