СО СТЫДА ПРОВАЛИТЬСЯ
Невыдуманные писательские истории
Посвящается Рамоне
Первая и главная привилегия художника в любой сфере искусства — выставлять себя на посмешище.
У нас у всех достаточно сил, чтобы перенести несчастье ближнего.
Предисловие
Довольно точно могу назвать дату рождения этого проекта. Это случилось в Манчестере промозглым ноябрьским вечером много лет тому назад. Народу в книжном магазине, расположенном в центре города, собралось на удивление мало, но я не терял оптимизма и связал этот факт с ответственным футбольным матчем, проходившим на стадионе «Олд Траффорд». Бодро прочитав два стихотворения, я бросил взгляд поверх голов полудюжины слушателей и вдруг увидел огромную голую задницу, прижатую к окну со стороны улицы. Затем еще одну. И еще четыре. Довольно трудно сохранять самообладание, когда тебе показывают зад фанаты «Манчестер Юнайтед», случайно оказавшиеся рядом с магазином. Особенно когда понимаешь, что они численно превосходят публику.
Конечно, с унижением сталкиваются не только писатели. Однако складывается такое впечатление, что мир печатного слова действительно создает почти идеальный микроклимат для стыда и позора. Есть что-то изначально комичное в сочетании высокого ума и низкого заработка, в стремлении донести самые сокровенные мысли — кропотливо отшлифованные за долгие годы и возведенные в искусство — до толпы чужаков, и это «что-то» опасно близко к трагедии. С полным правом считаю возможным сказать обратное, в ответ на изречение Одена о том, что «искусство рождается из унижения».
Проведя немало времени в обществе писателей до и после публичных выступлений, я выслушал уйму курьезных баек о прошлых конфузах, и меня всегда поражала готовность этих людей превратить свой собственный позор в анекдот. По-моему, в этом сборнике представлены лучшие истории — те, в которых обстоятельства против рассказчика. Что же касается читателя, полагаю, кроме банального злорадства, он непременно восхитится авторами — за их признание слабости человеческой натуры, уязвленной гордости, и одновременно кажущейся нелепости своих попыток вынести искусство, идущее из глубины сердца, на суд общественности.
Большинство рассказов, собранных в книге, посвящены публике (или чаще отсутствию таковой), коллегам-писателям, организаторам литературных мероприятий, местам их проведения, проявленному «гостеприимству» и бесконечным поездкам. Вы также узнаете о том, как писатели выступают в роли учителя и ученика, как пишут отзывы на чужие произведения и как воспринимают рецензии на собственные опусы; о том, как проходят литературные фестивали, дискуссии, симпозиумы, раздачи автографов, конкурсы, церемонии вручения премий, путешествия за границу со всеми сопутствующими радостями перевода. Наконец, вам предложат заглянуть и в другие, смежные с литературой области искусства — особенно в яркий мир телевидения и радио, — с помощью которых позор бедного писателя так легко становится общественным достоянием. Во всех этих печальных ситуациях, верным слугой стыда, естественно, остается алкоголь — во всевозможных видах, но в неизменном количестве —
Вопреки тому, что к участию в мрачном празднике я пригласил равное число мужчин и женщин, первые явно преобладают среди авторов. Впрочем, это не слишком меня удивило: статистика показывает, что представители сильного пола более часто подвергаются унижению или по крайней мере более привычны к позору на публике. По этой части всех перещеголяли ирландцы и шотландцы, но Ирландия и Шотландия (поверьте моему горькому опыту) по праву считаются колыбелью стыда.
Я также ничем не оправдываю наличие высокого процента поэтов. Сам процесс сочинительства стихов — чистейшей воды безрассудство. Эти безумцы тратят по нескольку дней на одну-единственную строчку, по нескольку лет — на тоненький сборник, и все ради того, чтобы после опубликования их произведения были встречены широкими скучающими зевками. Как сказал Шарль Бодлер:
Крылья — да, разумеется, но прибавьте и три бутылки домашнего вина.
Несмотря на то, что в этих историях порой можно встретить скрытую склонность к серьезности (вероятно, из желания чего-то среднего между искуплением вины и изгнанием бесов), главная их цель — заставить нас улыбнуться и одновременно ощутить острое чувство жертвенности: «туда, с Божией милостью, направляю стопы свои». К своей огромной чести, все авторы этого сборника с готовностью согласились рассказать о перенесенных унижениях — они мужественно возвращаются на место преступления и с пылающим от стыда лицом ведут нас через круги пережитого ими ада.
На арфе перед буйволом
Напрасный труд — играть на арфе перед буйволом.
Унижениям нет конца и края. Сразу за ближайшим углом непременно таится новый, дотоле не испытанный стыд. Как сказала бы Скарлетт О’Хара: «Завтра будет новый позор». Подобные опасения вселяют в нас надежду: Господь не отвернул ока своего от людского рода, ибо таким образом посылает нам испытания. Признаюсь, я никогда толком не понимала, что это значит. Где стыд — там жизнь? Наверное.
Коротая время в ожидании грядущих унижений — когда-нибудь я обзаведусь вставной челюстью, которая вывалится у меня изо рта при внушительном скоплении народа, или я кубарем скачусь с подмостков, или же в телестудии меня стошнит прямо на ведущего, — я расскажу вам о трех досадных эпизодах из моего прошлого.
Давным-давно, когда мне было всего двадцать девять и мой первый роман только что увидел свет, я жила в Эдмонтоне, центре канадской провинции Альберта. Дело было в 1969 году. Движение феминисток уже начало набирать силу в Нью-Йорке, но до Эдмонтона не добралось. Стоял ноябрь, было ужасно холодно, я замерзла и решила надеть шубейку — по-моему, из ондатры, — купленную за двадцать пять долларов на распродаже подержанной одежды в местном отделении Армии Спасения. Еще у меня была шапка: я перешила ее из мехового болеро, такого коротенького жакетика на кроличьем меху, отрезав рукава и заделав проймы.
Издатель устроил мне первую в жизни раздачу автографов. Я очень волновалась. Скоро я скину с себя меха и окажусь в универсальном магазине компании «Хадсонс Бэй», в тепле и уюте (уже одно это приводило меня в приятное возбуждение), а передо мной выстроится очередь из доброжелательных, улыбающихся читателей, которым не терпится купить мою книгу с подписью автора, нацарапанной на форзаце.
Стол для раздачи автографов поставили в отделе мужского белья. Из каких соображений, не знаю. В обеденный час я устроилась посреди отдела с милой улыбкой на лице; по обе стороны от меня высились стопки книг — романа под названием «Съедобная женщина». Мужчины в галошах, одетые в пальто, шарфы и теплые наушники, проходили мимо моего стола. Их интересовала покупка трусов. Они бросали взгляд на меня, потом на заголовок моего романа. Вскоре в воздухе повеяло легкой паникой. Массовое бегство сопровождалось приглушенным шарканьем: десятки пар галош и ботинок с прорезиненным верхом поспешно улепетывали прочь.
Мне удалось продать две книги.
К тому времени я уже приобрела некоторую известность, позволившую моему издателю в Штатах организовать для меня участие в одной из программ на американском телевидении. Это было дневное шоу, которое тогда — в конце семидесятых? — представляло собой что-то вроде варьете. В таких программах обычно играла легкая музыка, после чего из-за бамбуковой занавески в студии появлялся гость с дрессированным медведем коала, икебаной или книгой.
Я ждала своего выхода за шторкой. Передо мной было другое выступление — в студию пригласили членов ассоциации пациентов, перенесших колостомию. Они делились подробностями операции и показывали, как правильно пользоваться калоприемником.
Я поняла, что обречена. Ну какая книга сравнится по увлекательности с советами по использованию калоприемника? У. К. Филдз[2] однажды поклялся никогда не делить сцену с ребенком или собакой; я же могу добавить к этому следующее: «Ни за что не выступай после рассказов о колостомии» (а также после обсуждения других, не менее жутких физиологических тем, например, способов удаления с одежды пятен от портвейна — на передаче в Австралии моему выходу предшествовала демонстрация именно этой процедуры). Проблема заключается в том, что у тебя начисто пропадает интерес к себе и своему, с позволения сказать, «произведению» — «Напомните, пожалуйста, зрителям, как вас зовут. И расскажите нам о сюжете вашей книги, буквально в двух словах», — ведь ты полностью погружаешься в себя, рисуя в воображении леденящие душу подробности… ладно, не важно чего.
Недавно я участвовала в передаче на мексиканском телевидении. К этому времени я была уже знаменита, насколько вообще могут быть знамениты писатели, хотя, пожалуй, в Мексике я все же пользовалась не такой известностью, как в других странах. Телешоу было из тех, где перед съемкой участников гримируют, и мне так густо накрасили ресницы, что они стояли торчком, будто маленькие черные полки для книг.
Ведущий оказался очень приятным мужчиной, который, как выяснилось, в студенческие годы жил всего в нескольких кварталах от моего дома в Торонто — я тогда обреталась где-то еще, переживая позор после первой раздачи автографов в Эдмонтоне. Мы непринужденно болтали, обсуждая международную обстановку и прочие темы, пока он не пригвоздил меня к месту вопросом на букву «ф»: «Вы считаете себя феминисткой?» Я тут же свечой отбила мяч через сетку («Женщины тоже люди, не так ли?»), но интервьюер нанес коварный удар. Виной всему были ресницы: из-за их частокола я прозевала атаку.
— Ощущаете ли вы свою женственность? — спросил он.
Все порядочные канадские дамы средних лет испытывают смущение, когда мексиканец-телеведущий, да еще моложе их, задает подобный вопрос. По крайней мере я смутилась изрядно.
— В моем-то возрасте? — брякнула я. Подтекст:
— Конечно, а почему бы и нет? — удивился ведущий.
Я удержалась от объяснений. Я не сказала:
Похлопав ресницами, я произнесла:
— Об этом вам следует спрашивать не
Рекламная пауза.
Через несколько дней, все еще размышляя на эту тему, я публично заявила:
— Мои любовники растолстели, облысели, а потом все умерли. — И еще я добавила: — Удачное название для рассказа.
Потом я пожалела и о первом, и о втором высказывании.
Иногда мы сами себя унижаем.
Мучительней, чем немота животных
Безмолвный взгляд зверя трогает душу сильнее человеческих слов, но людское неумение говорить еще мучительней, чем немота животных.
Вест-Мидлендз, 1990.
Сотрудница библиотеки: — Прекрасно. Итак, есть ли у вас вопросы к нашим поэтам? Да?.. Кто-то желает спросить… о чем-нибудь… связанном с… гм… поэзией… со стихами, которые сегодня здесь прозвучали?..
Школьница: — Мне хотелось бы задать вопрос Глину Максвеллу.
Поэт: — Да. Конечно. Замечательно.
Школьница: — Насчет последней поэмы.
Поэт: — «Седьмой день»?
Школьница: — Ага.
Поэт: — Что именно вас интересует?
Школьница: — Ну, в общем… о чем она?
Поэт: — Моя поэма?
Школьница: — Ну да. Про что в ней говорится?
Поэт: — Хм-м… Думаю, она о том… в ней говорится… погодите минутку. Повествователь, иными словами, рассказчик — может, это я, а может, и не я — замечает… хорошо, допустим, речь идет обо мне, хотя совсем не
Простите, глотну водички… О, «Вольвик», отличная вода… Итак, он смотрит в окно, наружу, на улицу, на свой город, который, знаете ли, ничем не отличается от вашего, но здесь представлен мой город в противоположность… в противоположность. И вот он сидит со своим стаканом воды и принимает… ну это… таблетку снотворного и затем выпадает из… из… реальности… и тут поэма заканчивается, да, как раз в этом месте, потому что после этого остается только… гм… ну вы сами знаете что… такая… такая… такая… белая пустота.
Школьница: — Так бы сразу и написали.
…И не смердит столь скверно
Ничто не терзает так тяжко и не смердит так скверно, как стыд.
Моя бабушка терпеть не могла книги и писателей. Совершенно не выносила. У нее, шахтерской вдовы, был стеклянный глаз (однажды в камине разорвался уголь), глиняная трубка (как правило, незажженная) и привычка высказывать вслух вещи, которые вы предпочли бы не слышать. «Ему бы лопату в руки», — едко отзывалась она о рассеянных дикторах телевизионных новостей; «Это от вас несет?» — острота, адресованная сидящим на крыльце мормонам; «Я тебя насквозь вижу», — приговаривала бабуля, вынимая из глаза вышеупомянутый стеклянный протез (самое то, чтобы маленькие дети побелели от ужаса) — в общем, вы понимаете. Через много лет после того, как бабушка погибла при пожаре дома, моя мама, уже сама тяжело больная, сделала что-то вроде предсмертного признания и рассказала, как сильно любила свою мать и как при этом стеснялась ее. Даже не просто стеснялась, а чувствовала себя так, будто из-за бабушки на нее показывают пальцем. Похоже, мне предстояло узнать худшее.
В юности, лет в восемнадцать — девятнадцать, мама устроила бабушке настоящий «выход в свет». Повод был особенный, очень редкий и очень волнующий. Событием, о котором идет речь, стала оглушительная премьера «Унесенных ветром». Женщины, жившие за много миль от городка, приезжали, нарядившись в лучшие платья, только чтобы усесться в темном зале и посмотреть этот фильм. Местный кинотеатрик был забит до отказа, а в фойе продавались бумажные носовые платки и специально завезенные коробки с конфетами-ассорти. Весь этот шик заворожил маму еще до начала картины. К тому времени, когда герои фильма слились в страстном поцелуе и в зале повисла насыщенная сексуальным возбуждением тишина, мама пребывала в полном восторге. Однако в самый напряженный момент мужчина в соседнем от мамы кресле — то ли не сдержавшись, то ли с непривычки переев шоколада — громко пукнул. «Это не я, это он!» — взревела бабушка, вскочив с места, и луч кинопроектора высветил контуры ее седого пучка. Она вопила не переставая и указывала на беднягу пальцем. Мама выбежала, не дожидаясь просьбы удалиться; когда же эта просьба была высказана, бабушка затеяла скандал с билетершами. «При всем народе, — вздыхала мама (сорок пять лет спустя она все еще краснела, вспоминая потерю хрупкого юношеского достоинства). — В ней не было, что называется,
Прошло двадцать лет. До сих пор не представляю, как мама и бабушка отнеслись бы к моей профессии писателя. В конце концов, наверное, это и к лучшему. Я и сама не знаю, как относиться к своему ремеслу. Знаю лишь, что легче всего мне работается в одиночестве и что когда я заставляю себя появиться «при всем народе», то воспринимаю все гораздо болезненнее. Так было с самого начала, с первого интервью на радио — я ждала вопросов о недавно законченной книге, а вместо этого до безумия жизнерадостная репортерша спросила меня, как я собираюсь отметить Национальную неделю здоровья ног. В самом деле, словно я — и не я вовсе.
В Лидсе, стоя с книгой в руке, я была представлена как «молодая, подающая надежды комедийная актриса с родины Билли Коннолли»[3]. В Хэйуорте меня заклеймили как организатора «слета» лесбиянок, о котором я не имела ни малейшего понятия, а в Мазеруэлле мое приглашение на конференцию феминисток было аннулировано на том основании, что я-де оказалась «недостаточно феминизированной». Меня вытолкали взашей из Амманского университета — я не нашла в себе сил поклясться, что во время выступления с трибуны не произнесу слова «бедра», и в то же время мне, словно обладательнице премии за худший сексуальный пассаж в британской литературе, выразили откровенное «фэ» во время чтения весьма (как я надеялась) пикантного описания фелляции — свидетельством тому стал звучный храп ухоженной пожилой дамочки. Кроме того, мне совершенно бескорыстно предложили «более веселый» финал прочтенного мной перед аудиторией рассказа об электрошоковой терапии, а один довольно робкого вида паренек отстоял больше часа в очереди за автографом, только ради того, чтобы сообщить — как сильно он ненавидит мои книги и, если уж на то пошло, мои гребаные сережки.
Помню, мне сняли номер в модной, с претензиями на высший класс гостинице, в которой все лампы горели отвратительным слепящим зеленым светом, так что у меня сразу же разболелась голова; зато в другой раз я оказалась в полутемном клоповнике, где обои клочьями свисали со стен, в плинтусах зияли такие огромные дыры, что их вряд ли могли прогрызть даже скотч-терьеры, где замки не запирались, телефон был оборван, а сам отель в любую секунду грозил превратиться в публичный дом. Меня даже как-то спросили, не возражаю ли я, если мне не заплатят.
Тем не менее лишь раз, в Эдинбурге, ситуация почти достигла критической точки. Читая перед публикой отрывок из своего романа, я сделала намеренную и, как мне казалось, драматическую паузу. И на пике этой звенящей тишины тип в первом ряду (по крайней мере я решила, что это был тип из первого ряда) выпустил газы из кишечника с таким пушечным треском, какого я доселе не слыхала. Может, во мне зазвучал голос крови, а может, свою роль сыграла поэтика сходных обстоятельств. Как бы то ни было, за крохотную долю секунды я как нельзя лучше поняла мою давно почившую бабушку Макбрайд. В некотором роде на карту было поставлено чувство собственного достоинства: еще немного, и с моих губ сорвались бы слова старой леди. В ту же долю секунды, однако, я подумала о своем десятилетнем сыне, сидящем на заднем ряду. Внезапное воспоминание о стыде, который моя мать испытывала на протяжении сорока пяти лет, решило дело: иного и не оставалось. Я изобразила трансцендентальную глухоту, расфокусировала взгляд и, если не вдохновенно, то, во всяком случае, решительно, с новыми силами, продолжила чтение.
Такт, знаете ли. К этому стоит стремиться.
Думаю, мама бы мной гордилась.
…В палату его души
Всякий писатель, даже самый скромный, обладает непомерным тщеславием, заточенным, словно буйнопомешанный, в обитую войлоком палату его души.
Зимой 1992/93 года мы с моей подругой Кейт перебрались в Ла-Казеллу, уединенную ферму примерно в сорока милях к юго-востоку от Сиены. Это было чудесное место для творчества, и мною владело какое-то смутное нетерпение — я всегда испытываю это чувство, когда приходит пора начинать работу над новым романом. Покинув Лондон, я облегченно вздохнул: отчасти потому, что не хотел провести в нем еще одну угрюмую английскую зиму, а отчасти — чтобы выкинуть из головы все мысли о списке двадцати лучших молодых писателей 1993 года, имена которых широкой публике предстояло узнать уже в начале января. По странному совпадению в этом же доме я останавливался ровно десять лет назад, когда был объявлен список двадцати лучших молодых писателей Великобритании 1983 года, и буквально зачитал до дыр тот номер журнала «Гранта», страстно желая познакомиться с новым поколением писателей, которых в один прекрасный день я надеялся превзойти. На этот раз у меня было право рассчитывать на успех: в свет вышли два моих романа — «Уехать вдаль» и «Пять врат ада», — и мне еще не исполнилось сорока. Близкие к литературным кругам люди говорили мне, что мое имя вполне может попасть в список; кое-кто даже утверждал, что оно просто
Та зима выдалась великолепной. Кейт читала, готовила гуляш и подолгу гуляла, любуясь сельскими пейзажами Тосканы. Я писал. Иногда к нам приезжали друзья, и мы засиживались допоздна, бутылку за бутылкой потягивая красное вино из запасов полковника (за два литра он брал три тысячи лир). Среди прочего в доме существовало правило: во время работы меня нельзя беспокоить, за исключением, разумеется, каких-то экстренных случаев. Ничего особенного той зимой не происходило, поэтому меня совершенно никто не беспокоил — то есть до того самого дня в начале марта. Наверное, тогда было холодно, потому что Кейт решила затопить камин. Разрывая газету — соседи часто подкидывали нам прессу, хотя мы ее почти не читали, — Кейт случайно увидела маленькую черно-белую фотографию, на которой был изображен я. Она пробежала глазами статью. Имена двадцати лучших молодых британских писателей были объявлены неделей раньше. Кейт взлетела по лестнице и ворвалась в мой кабинет с газетой в руках.
— Тебя выбрали! — воскликнула она. — Ты в списке!
Я повернулся в ее сторону.
— Ты попал в список лучших молодых британских писателей, — пояснила она.
— В самом деле? Дай-ка взглянуть. — Мое сердце бешено заколотилось.
Мы просмотрели список, по моего имени там не нашли. Мы еще раз прочли список. Я не упоминался в нем вовсе.
— Но здесь твое фото, — сказала Кейт, ткнув пальцем в один из черно-белых снимков. — Смотри.
Мы оба посмотрели. Это оказался не я. Это была Дженет Уинтерсон[4].
В комнате повисло молчание.
— Прости, — наконец выдавила Кейт и отвернулась лицом к стене.
Теперь, вспоминая тот случай, я думаю, что лицо на фото действительно отдаленно напоминало меня или хотя бы некий
— Прости, — снова произнесла Кейт и спустилась вниз.
Конечно, мы оба пережили унижение: Кейт — из-за того, что спутала меня с Дженет, заронила во мне надежду и всего через несколько секунд разрушила ее, но и для меня — для меня
Несколько дней я не находил себе места. Утешало меня лишь одно: в следующий раз, когда снова будут выбирать лучших молодых британских писателей, я уже не пройду в список по возрасту. Никогда больше мне не придется испытать этот стыд.
Владей страстями
Владей страстями, иначе страсти овладеют тобой.
Трудно выделить какой-то отдельный пример унижения — более неприятный, типичный или оскорбительный, чем другие, поскольку я считаю унижение естественным и абсолютно предсказуемым результатом чтения поэзии на публике. При этом, однако, унижение (на церковной латыни:
1. Легкая форма: чтение стихов в интерьере «кабаре» (то есть аудиторию интересует исключительно пиво / вино / коктейли с водкой / холодные пирожки с мясом / блицлотерея).
Возможные варианты: на середине выступления кто-то из публики извергает наружу содержимое желудка / падает в обморок / отходит в иной мир.
2. Запущенная форма: в зале появляется бывшая любовница / любовник и весь вечер сидит в первом ряду с задумчивым видом.
Возможные варианты: слушая ваши стихи, бывшая или бывший заливается слезами / хихикает / истекает кровью.
3. Вирулентный штамм: любая церемония вручения литературных премий, где номинированные поэты не знают результата заранее и вынуждены толпиться в тесном помещении среди себе подобных (и других враждебно настроенных личностей), в то время как помощник заместителя министра культуры и спорта демонстрирует полнейшее невежество во всем, что хотя бы отдаленно связано с поэзией или искусством (включая название самой премии и организации, ее учредившей).
Возможные варианты: на конкурсе побеждает не ваша книга / стихотворение / литературный проект. Как сказал Гор Видал[5], «Всякий раз, когда друг добивается успеха, во мне что-то умирает».