Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дмитрий Донской. Искупление - Василий Алексеевич Лебедев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он задумался, потом тряхнул головой и обратился ко всем:

— Видать по всему, бояре, что ныне ногайские торги ране прежнего разгорятся, потому бескормица, и ногайцы коней сбыть до падежа норовят.

— Хитры! Ой, хитры! — встрял в речь князь Кочевин-Олешинский, чем привлёк внимание палаты, а главное — Дмитрия.

— Но и мы не простаки, — заметил тот. — Надобно извернуться каждому боярину, каждому воеводе да хорошо бы и податному люду, кто в силах, дабы скупить подешевле и побольше тех коней.

— А како прокормить оных? — спросил митрополит.

— Думал и об этом, владыко... Ныне во степях ордынских падеж коней, волов, баранов превелик будет. Хоть и дожди пройдут днями, то всё едино кони их надорваны гладом, всё едино ныне Орда обезножела...

— А мы? — спросил Шуба.

— И мы обезножим, коли не сбережём табуны.

Дмитрий умолк, оглядывая палату — всех по очереди, и в глазах у каждого были недоуменье, испуг или любопытство: что такое надумал великий князь?

— У Орды нет спасенья от зною, у нас есть! Мы сберём табуны свои и перегоним их на полуношный край княжества, где земля не вельми опалена. Туда отошлём и холопей наших, дабы сено косили, сколько есть и сколько по силам придётся. Будут табуны — будет у княжества воинство!

— Пресветел глагол и слышать сладостно!

— Исполним, батюшко...

— Порадеем для тебя и себя!

Дмитрий дал погудеть немного, потом наставил:

— Но то — забота о божей скотине, а о людях кто за нас думу сдумает? Хлеб сохнет, бояре! Как быть?

— Глад великой грядёт, — покачал головой митрополит, не совета никакого не подал, он будто устранялся от дел мирских, отяжелённый старостью, или просто стал спокоен за воспитанника своего, веря в его светлую голову.

— Истинно речёт святитель наш: глад грядёт! Да поможет Руси боярство оградиться ныне от мору великого! — Дмитрий сделал остановку, осмотрел лица советников — молчат, но опаска в глазах.

— Всю Русь, княже, боярству не прокормить! — осмелел Кочевин-Олешинский, боярин из доверенных.

— За всю Русь я в ответе! — пресёк Дмитрий резко и; глянув ещё, как чешет Олешинский бороду и голову — вразнос двумя руками, пояснил: — Вам надобно холопей своих не уморить, хлеб продавать по цене божеской.

Тяжело перевело дух боярство, но никто не осмелился возразить. То ли было бы лет пять назад! А князь продолжал:

— А коли ныне бог дождя даст и надобна станет пахота внове — одарить семенным зерном христиан по деревням своим, такоже и горожан, кои окромя поскотины свой присевок держат.

— То дело свято! — возвысил голос митрополит Алексей.

— То наш долг христианский — не токмо души, но и тела подданных хранить. Не они ли опора нам в чёрную годину? А коли не исполним мы долга своего, коли Русь обесхлебим — грош цена нашим высоким сиденьям!

При этих словах Дмитрий поднялся со стольца и неистово тряхнул тёмной скобкой волос на лбу. Он, верно, хотел добавить что-то ещё, но передумал и отпустил бояр: дел у них по этой засухе немало и слишком много чести дожидаться княжему верху, когда опростается пьяный ханов посол. Придержал он только Никиту Свиблова и долго ещё держал его — выслушивал и выспрашивал за все утра, в кои он не удосужился выслушать его. Дал строгий наказ: объехать все вотчинные и прикупленные деревни, довести до тамошних тиунов наказ строгий: зерно беречь, скот хранить, особенно коней.

Служба у Свиблова затянулась, но Дмитрий пожелал просмотреть свитки, в коих помечены подати серебром и мехами с князей меньших, владетелей городов. Свиблов (вот чем угоден был Дмитрию этот старый, опытный тиун) тотчас вытряхнул из рукавов свитки, пал на колени и развернул те свитки на чистой половице, у стены. Дмитрий преклонил колено перед великой силой жизни — состоянием. В городах, сёлах, деревнях, слободах — по всему княжеству великому вершили смерды и холопы, податные люди и служивые свой труд, и превратился их труд в серебро, меха, мёд, пеньку, воск, многие железные поковки — во всё то, без чего не живёт человек, без чего не устоит государство, без хлеба — в первую очередь...

Дмитрий просмотрел свитки. Почти все князья расплатились, как повелось исстари. Всё привёз на Москву князь Суздальский (Нижегородский), тесть Дмитрия. Молодец, не затянул. Рассчитались с княжей и ордынской половиной городецкий Борис, ростовский Андрей, которого почему-то Дмитрий недолюбливал. Почти все, без малого, привёз Василий Ярославский. Как всегда, раньше многих, привёз податной пай Фёдор Белозерский, помнится, он приезжал на Москву ранней весной, до пасхи, вместе со своими братьями и сыновьями, дивился каменным стенам, коих ещё не видывал раньше. Князья Кашинский, Моложский, Стародубский и другие многие — все смиренно внесли свою лепту в общекняжескую казну. Немало уйдёт из неё в ненасытный Сарай, и будут там новые и новые ханы, алчущие престола, резать, давить и душить друг друга. Ну, что тут скажешь? Неправедное злато прожжёт злодеев и испепелит их ненасытные души, истает их могущество и сила... Дмитрий был доволен и тем, что всё больше богатств остаётся в казне великокняжеской.

— Дядька Микита...

— Чего велишь, княже?

— Изыщи купца праведна и благочестива и направь того купца с грамотою моею в землю свейскую[30], и в немцы такожде пошли другого, мужа праведна и честна. И пусть они там высмотрят и запросят оружья нова и сподручна. А дабы промашки не вышло, пошли с ним воеводу Минина, а с другим — иного воеводу же, Назара Кусакова.

— Дмитрей свет Иванович, да можно ли этих насмешников в чужие земли слать? Обсмеют все дворы!

— Некогда там насмехаться будет.

— И серебро им дашь?

— Немного. Пусть отберут, что понадёжней, а такожде и предивное какое оружье пусть купят... — Дмитрий посмотрел на тиуна и шёпотом пояснил: Слышал, есть страшенное оружье — огнём плюёт и железом!

— К чему такое оружье? — изумился Свиблов.

— А к тому. Мои кузнецы выльют такое оружье, а зелья купим, не то сами измыслим.

Он отпустил наконец тиуна, а сам так и остался сидеть на полу, думая про дивное то оружие.

* * *

До вечера оставались у княгини Евдокии её теремные боярыни — Марья, жена Дмитрия Всеволожского, и боярская дочь, круглолицая, лёгкого сердца и ладная станом девка Анисья. Дмитрию нравилось в последнее время, когда они подолгу оставались у княгини, тогда он сидел в раздумьях или бродил по полутёмному терему — по переходам, по рундуку, окликая сверху конюхов, сторожей, подуздных или стремянных гридников, разговаривал с постельничим или чашником, обговаривая еду на завтрашний день или толкуя с новым сокольничим об охоте, о ярых соколах, добытых им на севере княжества, но разлюбезнее всего были ему беседы с Бренком.

В тот вечер ему не сиделось одному во внутренних покоях, и, чтобы не томиться неизвестностью, ожидая ханской грамоты, он вышел на рундук.

— Михайло?

— Пред тобою, княже!

Бренок торопливо поднялся с верхней ступени и преданно глянул в лицо князю, вылавливая настроение карих глаз.

— Почто в томленья пребываешь? — спросил Дмитрий, вяло окинув сумеречный двор взглядом, но тут же внимательно посмотрел на Бренка и прищурился: — Анисью укараулить норовишь? В терему она, у Евдокии, от полудня засели с Марьей Всеволожской.

Бренок молчал, взором в пол потуплен.

— Красна девка, Михайло! Глазом с тобою схожа, такоже и лицом, круглым да белым... Не гаси взор-от, не гаси, Михайло! Ныне уж вдругорядь совалась челом на переходы — тебя усмотреть норовит.

Бренок стоял всё так же, потупясь, лёгкий румянец, будто свет вечерней зари, орумянил его щёки, и это понравилось Дмитрию.

— Молчишь? — Он положил руку на плечо мечника, приобнял душевно, но о боярской дочери Анисье больше не поминал. — Сойдём вниз да глянем на бела конька. Слышал, какого ныне Ратница принесла?

Они сошли по ступеням крыльца, перешли двор наискось и крикнули конюхов. Им отворили конюшню. Свет умирающей зари гляделся в тот час прямо внутрь помещения, и они увидели сразу всё внутреннее его — выметенный пол, тесовые перегородки по обе стороны, упряжь на деревянных крючьях матово поблескивала серебром, отливала жирной желтизной золочёной меди. Кони лениво переступали с ноги на ногу, сыто всхрапывали. Пахло навозом, овсом. Большинство стойл пустовало — кони были на выпасах, а этих пригоняли на ночь из-за Москвы-реки, чтобы всегда были под рукой. Княжева любимица, кобыла Ратница, издали светила белизной своего крупа. Под нею, под самым брюхом, лежал сытый жеребчик и смотрел на подходивших людей. Вот он беспокойно повернул голову, встрепенулся, забился, скользя копытцами, жёлтыми, как янтарь, и поднялся, ткнувшись острой хребтинкой в брюхо матери. Ратница осторожно переступила, пропустила дитё за себя и, как бы ненароком, приподняла ногу, защищая малыша от людей.

— Как назван будет? — спросил Дмитрия Бренок. Князь ощупал брюхо Ратницы, репицу, погладил шею. Жеребчику не стоялось за матерью, он обежал её и ткнулся мордочкой в пояс человеку. Бренок придержал его голову и воскликнул:

— Зри, княже: ухо-то!

Ухо у конька, его ещё мягкое правое ухо, было перечёркнуто по самому краю чёрным пятном-серпом. На самом кончике уха чёрный серп бледнел, растворялся в белизне и переходил в мелкий черно-белый горошек.

— Пречудно! Пречудно, Михайло! Экой серпик!

— Наречём его — Серп! — предложил Бренок. Дмитрий подумал и поправил:

— Серп — неладно... Наречём поласковей — Серпень[31].

Бренок хотел возразить, напомнить князю, что конёк родился не в августе, а в мае, но, посмотрев на быстроногого, остро стригущего ушками, немного нервного конька, он понял, что такая кличка ему пойдёт. И, как бы закрепляя её, Бренок нежно повторил, поглаживая дрогнувшую шею жеребчика:

— Серпень! Серпень!

Дмитрий ещё постоял, стараясь как бы заглянуть в будущее: где, по каким дорогам, по каким полям предстоит скакать ему на этом жеребце необычной белой масти? Помыслил о будущих боях, но никак не мог их вообразить себе, в глазах всплывали мирные, дорогие сердцу картины: вот он выехал верхом из Коломны навстречу нижегородскому князю Дмитрию Константиновичу. Вот он встречает свою невесту, Евдокию, и дивится она белому коню... Встречал-то он её на другом коне, а встречая — не видел, её укрывали от взоров согласно обряду... Потом возник коломенский иерей Михаил, послышался его медовый голос, покорявший Евдокию, и подумалось, что коломенского иерея надо бы залучить на Москву, ведь и сам он питает к нему несказанное чувство любопытства и доверия вместе...

Они вышли из конюшни. Двор был пуст. У больших ворот, поблескивавших золочёной медью, маячила фигура стражника из кметей. У первой ступени крыльца уже стояли двое гридников, ещё трое прошли, верно, наверх и изготовились к ночной полудрёме. Среди, замиравших в Кремле звуков означился в покоях тихий голос Климента Поленина. Чем дальше к преклонным летам, тем больше становился он похожим на старушку — и голосом тихим, и руками, тонкими, белыми, и лицом, тоже узким, женственно-нежным, опрятным и бледным оттого, что мало видит живого солнца и ветра, бывая то в подклеточной поварне, где правят княжьи блюда, то в покоях, где исполняет долг покладника-постельничего великого князя. Надо бы завести отдельно покладника, но так уж повелось после смерти князя Ивана, что Поленин был един в двух лицах.

Дмитрий свернул налево и направился с Бренком мимо гридной палаты и конюшни вниз по холму, где от Портомойных ворот вдоль по Подолу кремлёвского холма ютился митрополичий садец плодовый, взбегая краем на холм. В сутеми сторож сада грянул было на них недобрым словом, но, узнав великого князя, сдёрнул торопливо стёганую шапку и повалился на колени.

— Подымись! — велел ему Дмитрий.

Они прошли по усыпанной яблоневым цветом дорожке до стены Беклемишева двора и медленно побрели обратно. Сад процвёл. На голых ещё ветках яблонь кустились гроздья завязей и торчали зачатки неразвернувшихся листьев. Завязи отмирали, подсохнув от безводья, и волосы князя были усыпаны ими, опадая на ходу на плечи и скатываясь с шитого оплечья рубахи на землю. Было тихо, лишь за стеной гомонили торговцы, укрывая товары до утра, да за рекой ревела голодная корова.

— Велика сушь, — обронил Бренок.

Дмитрий вздохнул и через десяток шагов вымолвил:

— Того ли страшиться нам? Чует душа: напасти изготовлены иные...

Бренок не ответил. Не ведал того слова, коим можно было бы дать ответ достойный. А тут ещё сторож вновь повалился на колени и отвлёк князя от дум.

— Восстань, душа христова!.. — промолвил Дмитрий, внимательно разглядывая испуганное лицо подневольного митрополичьего человека.

— Как звать тебя? — спросил князь.

— Митрей... — промолвил сторож.

— У нас с тобой, Митрей, един ангел.

Сторож сморщился при этих словах, как от кислого яблока, и показал в улыбке редкие зубы. Дмитрий не понял этой улыбки, не понял взгляда прижмуренных глаз митрополичьего смерда и, смутясь почему-то, хотел обойти стоявшего на коленях, но что-то удержало его. Он сунул руку за пояс штанов, нащупал в кармаве-загашнике несколько монет и подбросил к его коленам.

— Вот те, смерд, четыре резаны[32].

— Храни тя, княже, ангел небесной...

Они торопливо поднимались по склону холма, будто уходили от стыда.

— Молва, княже, широка по Москве о смердолюбии твоём, — гудел Бренок у правого плеча князя.

— Смердолюбие — заповедь Мономахова... — Он не докончил и неожиданно приостановился: на срезе холма, наполовину скрывавшего конюшни и гридню, высилось, касаясь головой крыш, и потому казалось снизу ещё громадней мощное тело Григория Капустина.

— Княже! — Голое мрачен и неровен. Немалое дело могло заставить Капустина, новоповерстанного начальника гридни, искать ввечеру князя и окликать его издали.

Дмитрий быстро поднялся и глянул на воя своего немного снизу. В этом взгляде Капустин прочёл вопрос и нетерпенье.

— Княже, по повеленью тиуна я отвозил посла Сарыхожу на Арбат, в особую избу ко второму послу...

— Оклемался ли?

— Этот оклемался, а другой напился пивом бражным...

— И что? — возвысил голос Дмитрий.

Капустин оглянулся по сторонам, посмотрел на мечника и жарко прошептал:

— Я речи их внял... Новый посол во хмелю изрёк Сарыхоже о грамоте новой: тебя, княже, в Орду требуют.

— Так ли уразумел их пьяную речь? — Не выдержал Бренок, хмурясь неистово.

Капустин не ответил ему, а перед князем низко склонил голову. Дмитрий не повторил вопроса, он знал, что то неясное, что томило его в минувшие дни, стало явью, определённостью и принесло вначале облегчение, тут же обернувшееся тяжёлым раздумьем. Дмитрий шёл по двору, отринув все мелкие заботы, и не понимал, что там чернеет посреди двора около колодца, и только приблизившись, он понял, что это громадная лужа с растёкшимися, будто страшные щупальца, струями-подтёками. Эта лужа напомнила ему о том, что Сарыхожа, которого отливали тут несколько часов назад, второй посол и сама Орда — это такое же неотвратимое бытие, как нынешняя жара, от которой невозможно посторониться... Через два дня, после вечерней службы, нежданно пожаловал на княжий двор сам Сарыхожа. Он прошёл за великим князем в ответную палату, усмехнулся и объявил по-русски, что хан требует великого князя в Орду.

7

Утром Дмитрий опять поднялся до зари и ходил по крестовой, неслышно ступая по половикам. Ходил долго, дважды поправлял лампаду, снимая нагар, останавливался пред иконами древнего письма, будто стремился получить совет или с их помощью обороть в себе сомнения, снова отходил, едва укрепившись духом, помелькивал босыми ногами, неслышно, будто тать в нощи, а из оконец, прорезываясь чрез мелкоплетье свинцовых рам, вливался и креп свет нарождающегося дня. Ещё немного, и растечётся ранняя заря, осенит правым крылом ордынскую сторону — укажет ему дорогу, а следом подымется красное солнышко, гибельное ныне в своей безмерной азиатской щедрости.

Сутки вынашивал в себе он ордынскую новость и лишь вчера негромко поведал её ближним боярам, но ещё в ту первую ночь он убедился — непонятное дело! — в том, что по Москве уже ползли слухи об отъезде великого князя в Орду: в ту ночь он выходил на рундук и слышал, как шепталась сторожа, вздыхала и молилась за него, Дмитрия. Сегодня было то же и на дворе, и, кажется, в гридне. "Вот уж и Москва ведает о грозе ордынской", — подумалось ему невесело, и где-то в самой глубине души колыхнулась тёплая волна любви к тем людям, коих он не видал и не знает, — ко всем этим кузнецам, кожемякам, гончарам, каменщикам, плотникам, ко всем холопам и смердам, что молятся сейчас за него и, быть может, когда-нибудь покажут ему свою верную службу в чёрную годину земли русской...

Он не вздрогнул, он только приостановил дыхание от нечаянности, кегда неожиданно почувствовал на плечах руки. То была Евдокия. Мгновением раньше он ощутил, как накатило на спину, на затылок теплом её разгорячённого во сне тела, и тотчас коснулся, всё так же спиной, жара и несказанной тайны её полураскрытой груди, которой она так крепко, так преданно и обречённо прижалась к нему. Когда коснулась лопаток сырость от её мокрого, в слезах, лица, он понял, что напрасно вечор поведал ей о тяжёлом и нерешённом деле...

— Не пу-щу-у-у! — вырвался у неё приглушённый стон, который Евдокия сдерживала, чтобы не разбудить ребёнка. — Ми-тенька-а-а-а...

Она не могла больше вымолвить ни слова, затряслась в поначалу беззвучных рыданиях, но горе вырывалось наружу, ей было не сдержать его внутри себя, оно выплёскивалось в коротких негромких стонах. Горе отобрало у неё силы, ноги её подкосились, она сползла на пол, на колени, целовала его тяжёлую руку, колени, наконец нагие стопы, окропляя их горячими, как воск, слезами.

— Ми-тень-ка-а-а-а!.. — И больше слов не было.

Он опустил руку к её голове, нащупал тёплую путаницу рассыпавшихся волос, щёку и родинку на шее, но всё так же глядел сквозь ячеи оконца на Москву, ждущую нового дня, и страшился опустить глаза вниз. Когда же он решился на это и увидел её мокрое, распухшее, подурневшее от слёз и ещё более дорогое от этого лицо с ямкой на детски круглом подбородке, с большими серыми глазами, болезненным изгибом бровей и губ, то и сам не смог обрести себя, собрать силы, чтоб утешить её. Он знал, что можно ненадолго успокоить лукавым обещанием, и уже хотел было сказать, что не нужно лить слёз раньше времени — раньше решения боярского совета, но не сказал: хуже всего было то, что сам он не решил для себя, ехать ли в Орду по требованию хана. Правда, Сарыхожа не показал ему грамоту — она была только для посла, — но Дмитрий догадывался, что там сказано более требовательно и грубо... Сарыхожа, будто бы в благодарность за милость к нему московского князя, обещал помощь и посредничество в Орде между ханом и Дмитрием, но тут могло быть не чисто. Нельзя было верить ни Сарыхоже, ни тем более — хану, но нельзя было и встать на перепутье, оставив не только себя, но и всё княжество, а быть может, и Русь в трудном, неопределённом положении... После неподчинения ханскому приказу — вернуть ярлык и присутствовать при вручении его ярлыка новому обладателю, Михаилу Тверскому, — рассчитывать в Орде на мирный исход не приходилось. Можно было надеяться на чудо, на смерть хана или на бунт в Орде, но уже не ждать милосердия в Сарае Берке. Весь вопрос заключался в том, великим ли наказанием отметит хан непослушание Дмитрия — ограничится ли потравой мелкой, вроде козней и угроз, смирится ли, прельщённый дарами, бросит ли своих эмиров, бегов и темников зорить для острастки русские окраины или пойдёт на большой огонь на кровавую войну: все супротив всех, — на ту войну, к которой Русь ещё не готова. А когда будет готова, Дмитрий не ведал...

— Не реви, Овдотья, — вымолвил он наконец как можно мягче и спокойнее. — Не оплакивай покойника ране смерти, негоже так-то...

— Не езди в Орду! — заговорила она жарко, всхлипывая, глотая слёзы. Митенька-а! Не пущу тебя в Орду! Убьют тебя, солнышко моё единственное, погасят тебя! Лишат отца Данилушку и... второго, слышишь, Митенька-а?

— Слышу... Коль родится мальчик, назови его Васильем...

— Не пущу-у!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад