Как-то вечером Рид, Восков и я стояли на парапете моста и смотрели вниз, на Неву, которая быстро несла свои воды. Я сказал, что это напоминает вид с моста Вордсворта в Лондоне. На расстоянии виднелись шпиль Адмиралтейства, дворцы и фантастические луковичные купола церквей. Сквозь туман до нас доносилась музыка.
— Вы это слышите? — спросил Рид.
— Да, слышу, — скрипучим голосом ответил Восков, прогнав прочь наш поэтический настрой. — Но я также слышу стоны массы рабов, которые строили этот город.
(
Красная гвардия существовала тогда на основах добровольчества. Для того чтобы в нее вступить, необходимо было иметь рекомендацию двух товарищей из рядов Красной гвардии или членов социалистической партии или рекомендации фабрично-заводских комитетов и профессиональных союзов. Писаной конституции не существовало, если не считать опубликованного в апреле месяце в «Правде» устава, который касался в общих чертах организационной стороны, предлагая лишь объединяться в десятки, сотни и т. д. Но для всех были ясны задачи Красной гвардии и правила товарищества, — ее этика.
Между тем в Октябрьском перевороте Красной гвардии было суждено сыграть выдающуюся роль.
Мы решили использовать время на учебу, видя, насколько в этом нуждаются рабочие. Работая на оборону, рабочие не были мобилизованы, поэтому военной службы не проходили и, за малым исключением, не имели никакого знакомства с военным делом.
И вот началась муштровка. Сначала мы не решались злоупотреблять обучением на улицах и занимались в помещениях внутри завода. Так было на «Новом Лесснере», то же происходило и на других заводах.
Но вскоре, как только перешли от одиночного обучения к строю, мы вынуждены были выйти на улицу. Недолги были наши колебания, ибо особенно опасаться в нашем красном и сильном рабочем районе у нас не было оснований.
Таким образом нами быстро были захвачены полянки (свободные от застроек площади земли), которых имелось в Выборгском районе немало вблизи заводов.
На этих полянках мы развертывали свои шеренги, рассыпались строем, делали перебежки, наступления, маршировали, упражнялись во владении оружием. Работа кипела вовсю. Целый день инструктировали мы сменяющиеся рабочие отряды, надрывались до хрипоты, наподобие унтеров в запасных батальонах.
Нужно, впрочем, сказать, что среди нас был лишь один из, так сказать, командного состава — это подпрапорщик Соколов, кажется, убитый впоследствии. Остальные были исключительно рядовые и потому старались, как умели.
Как и все в столице, мы настороженно и упорно ждали, что что-нибудь произойдет. Эта тревога ожидания была сродни лихорадке.
С одной стороны, существовала угроза беспорядков. Насилие, чуть ли не ощутимое, витало в воздухе. Сотни тысяч винтовок оставались в руках рабочих и матросов после разгрома Корниловского мятежа. На одном только Путиловском заводе 40000 рабочих ждали момента, чтобы выйти на улицы. На заводе «Гренада» почти вся рабочая масса была мобилизована в Красную гвардию. Напряжение было велико на заводе «Рено», на Обуховском заводе и в Сестрорецке. В конце каждой смены красногвардейцы маршировали и тренировались с ружьями и штыками либо собирались и обсуждали тактику или голод. Как и мы, они ждали сигнала.
Поскольку мы вычислили, что красногвардейцы первыми получат сигнал, мы продолжали наблюдать за ними.
— Насколько быстро они могут объединиться? — спросил я какого-то бородатого рабочего, наблюдая, как красногвардейцы стоят на фабричном дворе в ожидании инструктора. В руках они держали ружья, и пожилые мужчины стояли плечом к плечу с юными подмастерьями.
— Набор сейчас идет слишком медленно. Если он вообще есть. — Он умолк и оглядел меня. Лицо его было бесстрастным. Разочарование, удивление, может, даже некоторая досада, вероятно, были написаны у меня на лице, потому что я начал относиться к революции с некими собственническими мерками. В любом случае, старик вдруг улыбнулся и покровительственно сказал, словно сожалея о моем невежестве:
— Видишь ли, товарищ, почти все фабричные к концу августа вступили в Красную гвардию. И кого, как ты думаешь, мы сейчас можем призвать? Хозяев?
— А что вы делаете с ружьями во время рабочего дня? — спросил я.
— Многие из нас, слесарей, держат их на скамьях, а мы вешаем рядом с собой. В слесарной мастерской их грудой складывают в углу и носят их чехлы. Это напоминает лагерь, точно. О, мы спокойны, выполняем свою работу — однако мы не проспим, когда придет момент.
Кризис наполовину парализовал районы города. На улицах почти не было никакого движения вокруг Зимнего дворца, однако рабочие районы бурлили и кипели, огромные митинги собирались у фабричных ворот или в зданиях, а небольшие митинги возникали на углах любых улиц. Но все же при возможных насилиях и при том, что фабрики напоминали военные лагеря, сохранялся некоторый порядок. Порядок не в германском смысле этого слова, но обычный беспорядок, который сходит за порядок в России. Как мне с некоторой гордостью сказал бородатый рабочий, они сделали свою работу. На многих заводах также были случаи стихийных выступлений — рабочие сажали управляющих в тачки и вывозили с фабрики. Это напоминало ответное обращение по отношению к организаторам рабочих или радикалам в захолустных районах моей родины, когда их, обмазанных дегтем и вывалянных в перьях, вывозили из города по железной дороге. Все, что угодно, или ничто не могло удержать рабочих от того, чтобы не свалить злосчастного управляющего.
Мы пришли к моменту, когда взятие власти может дать нам средство вывести и революцию, и страну на творческую работу. Когда мы будем у власти, то свои лозунги должны будем воплотить, свою программу должны проводить в жизнь. Все меры сейчас сводятся к тому, что мы должны все организовать. Когда мы будем у власти, то нам придется ввести массовый террор.
Назначать восстание нельзя, оно само выльется, если будут к тому подходящие условия. Последнее время только и толкуют о том, что большевики подготовляют восстание. Это стало общим достоянием. Но это нестрашно. Это показывает, что переходим к иной стадии борьбы. Надо немедленно осуществить целый ряд мер. Перед нами существенная задача — приспособление всей массовой агитации к условиям момента.
В агитации надо указать, что столкновение неизбежно. Мы имеем наиболее обостренный момент гражданской войны — вооруженное столкновение двух враждебных классов. Ради спасения революции мы должны вести политику не только оборонительную, но и наступательную. Один из наиболее выгодных способов — переход к наступлению. И мы должны учесть момент, когда выгоднее перейти в наступление. Надо в массах поселить тревогу и пробудить бдительность.
Нам надо улучшить связь с районами. Необходимо, чтобы центр был тесно связан с районами, а районы в свою очередь — с заводскими комитетами. Надо организовать систему дежурств. Надо быть приспособленными к условиям данного момента. Исполнительная комиссия предлагает районам выделить исполнительные комиссии, а также надо в районах создавать центры, куда войдут представители от районных советов, от думы, может быть, еще сильных воинских частей. Создав центр, нужно не только агитационно, но и организационно возбудить бдительность масс. Все элементы Красной гвардии должны быть приведены в готовность. Этот боевой центр решит, что ему надо предпринимать: нести караулы и многое другое.
Этот план, по-моему, не может вызывать возражений. Но, товарищи, вы можете победить в Петрограде и со своей победой остаться здесь. Необходимо обратить внимание на железнодорожных служащих и направить туда возможно больше сил.
Резолюции, которые сейчас сотнями получаются из армии, ничего не значат, так как оттуда же приезжают делегации и говорят совсем другое. Боевого настроения в рабочих массах нет, а солдатская масса самая ненадежная. Нужно помнить о том, что наше наступление только тогда выиграет, когда в первые дни мы будем иметь огромный перевес.
Главная работа велась, конечно, среди петербургских рабочих и солдатских масс. Собственно, они были уже вполне готовы. Они были и «сагитированы», и достаточно организованы. Они знали и свои лозунги, и свои задачи, и своих вождей. С ними «занимались» ежедневно все те же привычные, знакомые, получившие доверие люди. Ячейки, подрайоны, районы знали свои места.
Настроение?.. Да, все дело было в нем. И его надо было довести до точки кипения. Это делалось, и это было сделано. Популярные и способные агитаторы работали неустанно…
Лично Троцкий, отрываясь от работы в революционном штабе, летал с Обуховского на Трубочный, с Путиловского на Балтийский, из манежа в казармы и, казалось, говорил одновременно во всех местах. Его лично знал и слышал каждый петербургский рабочий и солдат. Его влияние — и в массах, и в штабе — было подавляющим. Он был центральной фигурой этих дней и главным героем этой замечательной страницы истории.
Действенным было то, что они (большевики) взяли простые, неоформленные мечты масс рабочих, солдат и крестьян и на них построили программу своих ближайших действий. И вот в то время, как меньшевики-оборонцы и социалисты-революционеры опутывали себя соглашениями с буржуазией, большевики быстро овладели массами. В июле их травили и презирали; к сентябрю рабочие столицы, моряки Балтийского флота и солдаты почти поголовно встали на их сторону.
Мы оказались рядом с плохо одетым рабочим, который тоже явно устал от речей.
— Спросите его, правы ли вы, что никто, кроме большевиков, сейчас не хочет работать, — проговорил Рид. Это было для него характерно — он любил поверять все услышанное словами рабочих.
Я попытался остановить русского. Он бесстрастно, но пристально оглядел нас с ног до головы. Рид добавил пару слов из своего скудного запаса русского языка.
Его произношение было чудовищнее моего, чтобы не сказать больше. Рабочий снова посмотрел на двух странных молодых людей, выплюнул шелуху от семечек, покачал головой и медленно произнес:
— Не понимаю, чего вы спрашиваете. Это не мое правительство. Может, это ваша война, но не моя. Вы буржуи, — он так и сказал, буржуи, — а я — рабочий.
И ушел прочь.
Рид пришел в восторг. Он сказал, что одного последнего предложения было бы достаточно. Всех интеллектуальных эсеров и меньшевиков следовало забыть. История пройдет мимо них.
День за днем большевистские ораторы обходили казармы и фабрики, яростно нападая на «правительство гражданской войны». Однажды в воскресенье мы отправились в битком набитом паровике, тащившемся по морям грязи мимо угрюмых фабрик и огромных церквей, на казенный Обуховский военный завод, около Шлиссельбургского проспекта.
Митинг состоялся в громадном недостроенном корпусе с голыми кирпичными стенами. Вокруг трибуны, задрапированной красным, сгрудилась десятитысячная толпа. Все в черном. Люди теснились на штабелях дров и кучах кирпича, взбирались высоко вверх на мрачно чернеющие брусья. То была напряженно внимательная и громкоголосая аудитория. Сквозь тяжелые, темные тучи время от времени пробивалось солнце, заливая красноватым светом пустые оконные переплеты и море обращенных к нам простых человеческих лиц.
Луначарский — худощавый, похожий на студента, с чутким лицом художника объяснял, почему Советы должны взять власть. Только они могут защищать революцию от ее врагов, сознательно разрушающих страну, разваливающих армию, создающих почву для нового Корнилова.
Выступил солдат с Румынского фронта, худой человек с трагическим и пламенным выражением лица. «Товарищи, — кричал он, — мы голодаем и мерзнем на фронте. Мы умираем ни за что. Пусть американские товарищи передадут Америке, что мы, русские, будем биться на смерть за свою революцию. Мы будем держаться всеми силами, пока на помощь нам не поднимутся все народы мира! Скажите американским рабочим, чтобы они поднялись и боролись за социальную революцию!»
Потом встал Петровский, тонкий, медлительный и беспощадный: «Довольно слов, пора переходить к делу! Экономическое положение очень плохо, но нам придется приспособиться к нему. Нас пытаются взять голодом и холодом, нас хотят спровоцировать. Но пусть враги знают, что они могут зайти слишком далеко; если они осмелятся прикоснуться к нашим пролетарским организациям, мы сметем их с лица земли, как сор!»
Большевистская пресса разрасталась с внезапной быстротой. Кроме двух партийных газет «Рабочий Путь» и «Солдат», стала выходить «Деревенская Беднота» — новая ежедневная газета для крестьян с полумиллионным тиражом, а с 30 (17) октября появился «Рабочий и Солдат».
Я отправился за реку, в цирк Модерн, на один из огромных народных митингов, которые происходили по всему городу, с каждым вечером собирая все больше и больше публики. Обшарпанный, мрачный амфитеатр, освещенный пятью слабо мерцавшими лампочками, свисавшими на тонкой проволоке, был забит снизу доверху, до потолка: солдаты, матросы, рабочие, женщины — все слушали с таким напряжением, как если бы от этого зависела их жизнь. Говорил солдат от какой-то 548-й дивизии.
«Товарищи! — кричал он, и в его истощенном лице и жестах отчаяния чувствовалась самая настоящая мука, — люди, стоящие наверху, все время призывают нас к новым и новым жертвам, а между тем тех, у кого есть все, не трогают.
Мы воюем с Германией. Пригласим ли мы германских генералов работать в нашем штабе? Ну а ведь мы воюем и с капиталистами, и все же мы зовем их в наше правительство…
Солдат говорит: „Укажите мне, за что я сражаюсь. За Константинополь или за свободную Россию? За демократию или за капиталистические захваты? Если мне докажут, что я защищаю революцию, то я пойду и буду драться, и меня не придется подгонять расстрелами“.
Когда земля будет принадлежать крестьянам, заводы — рабочим, а власть — Советам, тогда мы будем знать, что у нас есть за что драться, и тогда мы будем драться!»
В казармах, на заводах, на углах улиц — всюду ораторствовали бесчисленные солдаты, требуя немедленного мира, заявляя, что, если правительство не сделает энергичных шагов, чтобы добиться мира, армия оставит окопы и разойдется по домам.
Представитель VIII армии говорил:
«Мы слабы, у нас осталось всего по нескольку человек на роту. Если нам не дадут продовольствия, сапог и подкреплений, то скоро на фронте останутся одни пустые окопы. Мир или снабжение… Пусть правительство либо кончает войну, либо снабжает армию…»
От 46-й Сибирской артиллерийской бригады: «Офицеры не хотят работать с нашими комитетами, они предают нас неприятелю, они расстреливают наших агитаторов, а контрреволюционное правительство поддерживает их. Мы думали, что революция даст нам мир. А вместо этого правительство запрещает нам даже говорить о таких вещах, а само не дает нам достаточно еды, чтобы жить, и достаточно боеприпасов, чтобы сражаться…»
Как-то раз пошел в цирк, где происходил митинг политического характера. Коммунистические ораторы с пеной у рта проповедовали преобладающей в аудитории массе солдат ленинские идеи и лозунги: «Товарищи, не будьте дураками, идите домой забирать землю от помещиков, долой Керенского и его министров-капиталистов, которые стараются послать вас на войну, братайтесь с немцами, требуйте мира, долой правительство, вся власть советам рабочих и солдатских депутатов, покажите буржуям, кто теперь господа и кто теперь царствует!!» По улицам часто стали ходить процессии с такими же лозунгами и еще худшими, как например: «Грабь награбленное!», а прохожие молчали, не организовывались, а правительство Керенского, засев в Зимнем дворце, боялось даже выйти на улицу и ничего, видно, уже поделать против этих демонстрантов не могло.
Почти на каждом углу и на середине улицы толпились кучки людей, преимущественно солдат и рабочих, с притуплено напряженными серыми лицами. В центре каждой группы ораторствует, отчаянно жестикулируя, невзрачная, явно еврейского типа фигура, с воодушевлением выкрикивая весь несложный запас своих псевдо-истин. Тут же в толпе несколько растерянных истерических лиц, явно возмущенных и страдающих, но не решающихся выступить с возражением из-за непреоборимого страха перед этой, грызущей подсолнухи, тупой, непреодолимой силой.
Главная сущность пропаганды — это возбуждение ненависти и злобы, злобы и ненависти; краткий и торопливый выпад в области грядущего социалистического быта — и опять злоба, злоба и злоба. Жутко и омерзительно было слышать из уст этих ядовитых исчадий подполья проклятия и жестокие оскорбления того, что для тебя было и осталось святым. Но взглянешь на лица, неподвижные, напряженные, грозные, — и остывает горячий протест. Жуткий холод, бессилие и безнадежность овладевает душой. Тут только с поражающей ясностью раскрылась та бездна, которая была между нами и народом. Что им сказать, на что опереться? Слова, как бы сильны и красноречивы они ни были, повисли бы в воздухе, не вызвав желаемого отклика. Ведь те основания, те крайние истины, на которые речь должна была опереться, были бы для них заведомой ложью, злостным обманом, тем самым, что ими прежде всего и главным образом отвергнуто и предано проклятью. Молча и с тяжелой грустью отходишь прочь.
Число большевиков в Петроградском Совете росло со дня на день. Мы уже достигали половины. Между тем в президиуме все еще не было ни одного большевика. Встал вопрос о переизбрании президиума Совета… Совет насчитывал далеко за тысячу членов. Голосование шло выходом в двери. В зале царило чрезвычайное волнение. Дело шло не о президиуме. Дело шло о революции. Я прогуливался в кулуарах с кучкой друзей. Мы полагали, что нам до половины не хватит сотни голосов, и готовы были видеть в этом успех. Оказалось, что мы получили на сотню с лишним голосов больше, чем коалиция эсеров и меньшевиков. Мы были победителями. Я занял место председателя.
В стране нарастающая анархия…
«Дохлая» правительственная коалиция всем одинаково претит…
Керенский продолжает падение, а большевики уже бесповоротно овладели Советами. Троцкий — председатель.
Когда именно будет резня, пальба, восстание, погром в Петербурге — еще не определено. Будет.
Смольный институт, штаб-квартира ЦИК и Петроградского Совета помещается на берегу широкой Невы, на самой окраине города. Я приехал туда в переполненном трамвае, который с жалобным дребезжанием тащился со скоростью улитки по затоптанным грязным улицам. У конечной остановки возвышались прекрасные дымчато-голубые купола Смольного монастыря, окаймленные темным золотом, и рядом — огромный казарменный фасад Смольного института в двести ярдов длиной и в три этажа вышиной с императорским гербом, высеченным в камне, над главным входом. Кажется, он глумится над всем происходящим…
При старом режиме здесь помещался знаменитый монастырь-институт для дочерей русской знати, опекаемый самой царицей. Революция захватила его и отдала рабочим и солдатским организациям. В нем было больше ста огромных пустых белых комнат, уцелевшие эмалированные дощечки на дверях гласили: «Классная дама», «IV класс», «Учительская». Но над этими дощечками уже были видны знаки новой жизни — грубо намалеванные плакаты с надписями: «Исполнительный комитет Петроградского Совета», или «ЦИК», или «Бюро иностранных дел», «Союз солдат-социалистов», «Центральный совет всероссийских профессиональных союзов», «Фабрично-заводские комитеты», «Центральный армейский комитет»… Здесь же находились центральные комитеты политических партий и комнаты для их фракционных совещаний.
В длинных сводчатых коридорах, освещенных редкими электрическими лампочками, толпились и двигались бесчисленные солдаты и рабочие, многие из них сгибались под тяжестью тюков с газетами, прокламациями, всевозможной печатной пропагандой. По деревянным полам непрерывно и гулко, точно гром, стучали тяжелые сапоги… Повсюду висели плакаты: «Товарищи, для вашего же здоровья соблюдайте чистоту». На всех площадках и поворотах лестниц стояли длинные столы, загроможденные предназначенной для продажи печатной литературой всевозможных политических партий.
В обширной и низкой трапезной в нижнем этаже по-прежнему помещалась столовая. За 2 рубля я купил себе талон на обед, вместе с тысячью других стал в очередь, ведущую к длинным столам, за которыми двадцать мужчин и женщин раздавали обедающим щи из огромных котлов, куски мяса, груды каши и ломти черного хлеба. За 5 копеек можно было получить жестяную кружку чая. Жирные деревянные ложки лежали в корзинке. На длинных скамьях, стоявших у столов, теснились голодные пролетарии. Они с жадностью утоляли голод, переговариваясь через всю комнату и перекидываясь незамысловатыми шутками.