Илья БОЯШОВ
Портулан
Повесть
Какое мне дело
До вас до всех?
А вам до меня!
I
Если вы не знаете, что такое портулан, постараюсь объяснить: это... Впрочем, не стоит забегать вперед. Поначалу расскажу о Слушателе. Конечно же, прежде всего хочется поведать вам о моем знакомом, и поведать весьма основательно: так вот, он не был красавчиком. Представьте себе лоб в настоящих лунных кратерах (следы от выдавленных прыщей), близко посаженные к переносице глазки, которые принято называть поросячьими, и самые что ни на есть стандартные уши. Слушатель имел средней величины раковины с обыкновенными мочками, козелками и противокозелками. Правда, на задней стороне левого уха присутствовал дарвинов бугорок, но в остальном ничего особенного: его банальные
Волею судеб с 1976-го по 1986 годы мы сидели за одной партой в школе старинного городка, прозябающего на берегах дремотной, затянутой ряской реки. Из окон музыкального кабинета нашей
Обозначу скупыми мазками дряхлый парк, в котором буйствовала сирень, и облупленный бюст Тургенева на единственной парковой аллее. Главная площадь – место сбора рабочих колонн и гарнизонных батальонов во время государственных праздников – милосердно развела по сторонам дышащий на ладан дом престарелых и горком партии – уютное большевистское гнездо в трехэтажном особняке. В центре площади попирал мраморный постамент несоразмерно короткими ногами чугунный Ленин – причина вдохновения нашей учительницы пения, древней, как и река, шарообразной скрипачки. На своих уроках эта целеустремленная дама постоянно и без зазрения совести использовала инструмент, от одного вида которого у многих начинали ныть зубы. Всякий раз наши мучения начинались с одного и того же ритуала: скрипачка осторожно вытаскивала из футляра, замки которого по-лакейски услужливо щелкали, деревянную, отливающую лаком коробочку, укладывала драгоценность на учительский стол, заставляя класс вздрагивать в предвкушении зубной боли, и следом с не меньшим материнским чувством доставала смычок. В кармане кофты мучительницы неизменно находился камертон; она отдавала его какому-нибудь ботану, тут же невольный помощник по ее просьбе услужливо будил металлическую загогулину. Прижав ко всем трем своим подбородкам лакированное сокровище и поймав «ля» второй струной, училка ловко настраивала на слух по чистым квинтам остальные струны, извлекала несколько флажолетов и, наконец, царственно кивала.
С первой парты я мог разглядеть всё: аппликатуру, позиции, подушечки указательного, среднего, безымянного и мизинца. До сих пор не понимаю, как это трясущееся желе своими пухлыми пальчиками могло производить столь тонкие звуки, однако песня про Ленина сопровождалась скрипичным визгом от начала и до конца:
Он пришё-о-о-ол с весенним цветом,
В но-о-очь морозную ушел…
Все началось с чертовой скрипки: четвертый класс, октябрь, всё те же виды за окнами: фабрики, трубы, бараки, желтое озерцо тургеневского парка и несуразный памятник. Скрипка сопровождала наш жалкий хор, подобно беспощадному конвоиру. После очередного испытания детских глоток (каждая фальшь замечалась, подвергалась разбору, за анализом следовало неизбежное: «А теперь с первого куплета – повторить») скрипачка «на минуточку» вышла. Впрочем, нет – величаво вынесла из класса свое колышущееся тело. Соучастница пыток – чудо с барочным завитком и царапиной в верхней части грифа, которую не задрапировала даже повторно нанесенная лакировка, само воплощение хрупкости и изящества – осталась лежать на столе. Скрипка словно издевалась над нами, выставляя напоказ свою беззащитность. Однако никто из собравшегося в кабинете сброда, включая самых отчаянных, пока сопрано учительницы пения в школьном коридоре за полуоткрытой дверью перемежалось с контральто завучихи, не смел и приблизиться к ней. Никто, кроме моего соседа по парте. Каким-то удивительным, сверхбыстрым образом переместившись к столу, наглец приложил ухо к эфе верхней деки и царапнул пальцем по струнам. Откликнулось мгновенно стихнувшее «ре», не замеченное в коридоре, где сопрано и контральто продолжали составлять несколько возбужденный дуэт. Операция повторилась теперь уже с «соль» малой октавы. Извлекая одинокие звуки, мой сосед вел себя словно дикарь, блаженно припечатывая ухо к корпусу, – только что слюна не стекала. Каждое вырвавшееся «соль», «ре», «ля» вызывало в нем приступы тихого, присущего сумасшедшим восторга, убедительно доказывающего: и школы, и прозябавших в классе собратьев по несчастью да и всего Вейска со всеми его пивными для экспериментатора более не существует. Пожалуй, впервые тогда я и заметил в нем особенность, которая исключительно раздражала впоследствии. Как только раздавались интересующие Слушателя звуки (неважно, прислушивался ли он к концерту Генделя или к реву простонародной гармоники), этот инопланетянин моментально абстрагировался от собеседника и вытягивался в струнку, всматриваясь в возникающее перед его взором нечто. Он не только терял всякую нить разговора – мы, стоящие рядом, вообще переставали для него существовать, растворялись, отодвигались в иное пространство. По его физиономии расплывался поистине наркотический транс. Что он там разглядывал перед собой? В какие райские долины мгновенно перемещался? Не знаю, не ведаю, не могу вам ответить…
Что касается скрипки, случилось вот что: один из классных бузотеров, откровенный подонок, подкравшись к Слушателю, в очередной раз приложившему «раковину» к источнику музыки, с завидной профессиональностью уличного бойца сгреб в свой кулак его короткий чуб и со всей бесшабашной силой треснул головой этого идиота о струнодержатель. Левое ухо Слушателя с запомнившимся мне на всю жизнь хлюпнувшим звуком впечаталось в инструмент; верхняя дека хрустнула; щелкнула подставка; дуэт в коридоре затих. Секунда – бузотер как ни в чем не бывало оказался за партой, над которой он перед этим столь вдохновенно трудился, выпиливая перочинным ножом очередную зарубку. Влетевший в кабинет воздушный шар наполнился гневом праведным. Однако внимание класса было обращено отнюдь не на даму. Ухо лузера на глазах присутствующих увеличивалось в размерах, подобно раскрывающемуся мясистому тропическому цветку, – зрелище поистине завораживало.
Итак, скрипка была выведена из строя. Наша радость не поддавалась описанию. Разумеется, никто и слова не пикнул в защиту Слушателя на следствии, затеянном язвенницей-директрисой, безутешной скрипачкой и учителем физкультуры, всеми способами стремящимся к алкоголизму. Попытки «тройки» добиться от нас правды изначально обрекались на провал: нож в кармане классного негодяя являлся отличным аргументом для закупорки истины. Сам обвиняемый предстал перед судьями не менее конченым трусом. Явившийся на процесс его отец, заплетающийся и ногами, и языком, настолько впечатлил педагогов, что вопрос о компенсации тут же отпал.
Из разбирательств вытанцовывался единственный вывод: прогремевший по всем областным математическим олимпиадам местный Гаусс, виртуозностью своего ума вводящий нашего математика в какое-то подобострастное оцепенение, на уроке пения добровольно, в здравом уме и памяти сам хлопнулся о скрипку головой, желая проверить прочность обечаек. Единственный отголосок этого происшествия – прилепившееся к Слушателю прозвище Большое Ухо, с коим он и влачил свое дальнейшее существование.
II
Еще одна вспышка памяти: наше с ним участие в одном из самых ненавидимых школьниками мероприятий – культпоходе в вейский Драматический.
Театр городка (дорические колонны, протекающая крыша, гипсовая Мельпомена в фойе) являлся традиционным пристанищем целого сонма несостоявшихся Мейерхольдов. Гении прибывали сюда из волшебного далека, и каждый обязательно прихватывал с собой портфель с ворохом грандиозных планов. Однако в отличие от местных скоморохов, мужчин далеко за пятьдесят (пористые физиономии вейских актеров постоянно мелькали то на детских утренниках, то в привокзальном буфете), а также их подруг по цеху, от отчаяния готовых вцепиться в любого мужчину и в любую роль, заезжие режиссеры отличались маниакальной тягой к смене мест, исчезая с такой же очаровательной легкостью. Всякий раз они оставляли после себя гигантские декорации из картона, фанеры, досок, железа и кумача, перемещаемые поначалу в коридор позади зала, а после во двор – на радость сборщикам тряпья, макулатуры и металлолома. Впрочем, Москва насылала на Вейск не только разболтанных самородков, посещали город и симфонические оркестры. Высаживающиеся время от времени на вокзале десанты столичных джентльменов (за ними на перроне обязательно вырастала целая гора из футляров и чемоданов) одним своим появлением прогоняли скуку персонала фешенебельной вейской гостиницы «Баррикада». Вечерами эти посланцы небес в манишках и фраках, похожие на рассевшихся по стульям пингвинов, с помощью Чайковского или Малера заставляли дрожать драмтеатральные стекла. Заглядывали к нам и одинокие гитаристы, и мастера черных и белых клавиш. В случае прибытия последних выкатывался из угла сцены Драматического потрясающий палисандровый «Шрёдер». Чудо-рояль оказался в Вейске благодаря безалаберности революционных комитетов, которые распределяли в двадцатых годах подобные жемчужины по театрам и Домам культуры как бог на душу положит. Местные краеведы, творцы неизбежных мифов, не позволяли аборигенам даже усомниться в закрепившейся за инструментом легенде, будто им некогда владела Матильда Кшесинская.
В тот краткий зимний день программа вещала о Шопене и Рахманинове; рояль попрощался с чехлом; желторотые птенцы, занимающие кресла с энергией гуннов, разбавлены были кучкой полупомешанных меломанок-старух в шляпках-тазиках, которые еще помнили 1812 год. О неуверенности пианиста свидетельствовало слишком уж сосредоточенное лицо – подобные физиономии бывают у сдающих экзамен зубрил – и сорвавшаяся попытка
Перед тем как выскользнуть за большинством, я бросил взгляд на оставшихся. Электрический свет (на подобных концертах всегда торжествуют мириады ламп), как и следовало ожидать, был беспощаден к шляпкам с торчащими из атласных роз нитками, морщинам на столетних шеях, восковым мочкам, стоически выдерживающим тяжесть серег, и завиткам старушечьих волос, свисавшим подобно белым синтетическим нитям.
Посреди этой завороженной Рахманиновым дряхлости, которая внимала Прелюдии № 10, соч. 32 си минор с дрожанием челюстей и постоянным мельканием подносимых к глазам скомканных носовых платочков, оказался Большое Ухо. Он переместился уже почти к самой сцене. Задрав голову (воротник рубашки свидетельствовал об отсутствии в его доме даже самого ничтожного куска мыла), Слушатель сидел, как поросенок под дубом. К его лицу намертво приклеилось то самое выражение идиотского восторга, которое я имел счастье наблюдать годом ранее в истории со скрипкой. Он чуть ли не пускал пузыри. За стеной, в театральном кафе и возле автоматов с газировкой, не просто резвилась – тотально торжествовала «младая», полная иных звуков, красок и впечатлений жизнь. Здесь же, щурясь от света люстр, словно от направляемых прямо в глаза ламп следователей, кухаркин сын всем существом приник к не перестающему разливать скорбь роялю. Весьма странной выглядела эта оставшаяся в зале компания – представитель вейской черни, зачатый в окраинном бараке, и готовые описаться от восторга, словно спаниели при виде хозяина, доисторические интеллигентки (о происхождении старух свидетельствовала их гренадерская осанка, жемчуг в ушах, перешептывание
III
Бог с ним, с культпоходом! В классе седьмом я столкнулся со Слушателем на улице. Именно с подобной неожиданностью влетаешь в бешено мчащегося велосипедиста или попадаешь на зуб разъяренной собаке, когда, ни о чем не подозревая, в самом прекрасном настроении и замечательном самочувствии сворачиваешь за угол. Сразу замечу: я никоим образом не желал общаться с Большим Ухом вне школы и тем более с ним приятельствовать. Ничто не связывало меня с чудаком, который жил своей обособленной, исключительно странной жизнью, игнорируя все уроки, кроме уроков алгебры, и отрешаясь от мира при первых же звуках гарнизонной трубы. Я просто-напросто влетел в него. Теплым сентябрьским деньком, когда в садах то и дело шлепались о землю яблоки, а на вейском рынке ордами ползали по спелым плодам в стельку пьяные от подгнивающих груш и забродившего арбузного сока осы, траектория моего движения по центральной улице, именуемой у нас проспектом (все тот же чередующийся с миргородскими лужами лавообразный асфальт; дома, стены которых словно избороздило когтями пакостное чудовище; осыпавшаяся от его мифических когтей штукатурка; старые липы; ворохи листьев, которые так весело поддевать ботинком; отпущенные в город солдаты, все, как один, лопоухие и нелепые в своей парадной форме; обыватели, снующие там и сям), пересеклась с еще одной траекторией. Слушатель прижимал к себе некий завернутый в газету плоский предмет – как мне показалось вначале, небольшой лист фанеры. Вне всякого сомнения, я явился для Большого Уха нежданным подарком – его радость полыхнула порохом; он ухватился за соломинку, моментально что-то просчитав в своей голове.
– Послушай, – сказал он в упор (вообще-то подобным образом в упор стреляют, а не говорят), – послушай, дома у тебя есть проигрыватель.
Да, дома у меня был проигрыватель – настоящий волшебный ящик с чудесными проводками и лампами внутри. О, радиола «Дайна»! Дивная «Дайна»! Божественная «Дайна»! С каким волнением еще малолеткой я подбирался к ней. С каким восторгом до нее дотрагивался. Когда я поворачивал ручку громкости всего лишь до четверти мощности, динамики радиолы начинали дышать с такой силой, что ходила ходуном сетка, закрывающая их круглые темные рты. В «Дайне» роились станции и обитали разноязыкие голоса. Она создавала все эти переливающиеся, потрескивающие «волны». Из нее по утрам трубила ненавистная «Пионерская зорька», и под государственный гимн из нее моя семья укладывалась спать. А литературные чтения! А радиоспектакли! Бесстрастная информаторша, она была чужда всяческих идеологий, она стояла выше философии Ротшильдов и цитат Мао. С одинаковой отстраненностью она делилась и плохими, и хорошими новостями. Космополитизм «Дайны» зашкаливал. Именно благодаря этому свойству, наряду с патриотическими мелодиями, радиола время от времени потчевала нас нью-орлеанским джазом, фанфары побед совмещала с торжественно-скорбными объявлениями о кончинах партийных работников, щедро делилась сводками с полей и тут же подпитывала кухонное диссидентство моего отца сладким ядом радиостанции «Голос Америки». Но главное, главное в ней – откидная крышка и матово поблескивающий «блин», готовый в любой момент к тому, чтобы на его центральный шпиндель насадили пластинку. Вращение «блина» поистине завораживало. В раннем детстве, восторженный и взволнованный до бисеринок пота на лбу, я готов был наблюдать за этим действом часами и сутками и визжал от счастья, когда родители подносили меня к ожившему «кругу» и позволяли трогать его пальчиками, тогда еще совсем безобидными. Немного повзрослев, я сам научился оперировать хранящейся у нас небольшой музыкальной коллекцией, поочередно нанизывая на шпиндель Утесова, Лемешева, Шаляпина и ансамбль песни и пляски Советской армии имени Александрова. Подводя за лапку тонарм к самому краю очередной виниловой «тарелки», опуская корпус головки, прислушиваясь к потрескиванию иглы, прежде чем краснознаменный хор не перекрывал его своим многоголосным ревом, я переключал затем скорости и заходился счастливым смехом, когда на семидесяти восьми оборотах тенора и басы начинали дробно и быстро блеять.
Но вернусь к тому моменту, когда, столкнувшись, мы со Слушателем посмотрели друг другу в глаза. Кажется, ранее я ляпнул ему что-то насчет того,
До сих пор не понимаю, почему я его привел к себе, почему позволил распахнуть перед этим любителем ковыряться в носу свое трехкомнатное гнездо, в котором он ни разу не взглянул ни на книги, ни на секретеры, ни на фамильное кресло, ни на пианино, ни на коллекцию оловянных солдатиков. Моя мать (ее преподавание французского языка, получившее в городе репутацию «блестящего», растянулось в медицинском училище на десятилетия) была не просто шокирована – я впервые увидел ее ошеломленной. Не здороваясь и не снимая кед, больше похожих на разношенные лапти, Большое Ухо сразу бросился к «Дайне», каким-то невероятным образом вычислив угол, в котором она находилась. Он уже шуршал в том углу, разворачивая газету с явным возбуждением, но в то же время и с деликатной аккуратностью, словно имел дело с гранатой. «Вот, – сказал Большое Ухо, – вот!» Наконец-то предмет, который он ранее так бережно прижимал к себе, был распакован и предстал перед моими глазами. Я до сих пор помню обложку диска, своим нехорошим желтым цветом подобную цветам в руках булгаковской Маргариты. Пластинка называлась
Видели бы вы, с каким придыханием вытаскивал Слушатель из двух оболочек – картонной и бумажной – пластинку, с каким дрожанием, не дыша, какое-то время держал винил между ладонями, словно усыпанную бриллиантами корону. Я с некоторым усилием забрал диск из его рук. Недоверие и страх, что я не донесу Вареза до проигрывателя, слишком явно отпечатались на глуповатом лице одноклассника, вызвав мою невольную ухмылку.
Пространство всех наших комнат заполнили булькающие и квакающие звуки. Большое Ухо сразу же впал в транс. Глаза его вперились в подрагивающую сетку, за которой дышали динамики. Возвращать Слушателя к
IV
В жизни есть множество странных вещей. Мы все-таки сблизились. Несмотря на мои заверения, что «больше никогда этот ужасный, невоспитанный молодой человек не переступит порога нашего жилища», уже через неделю вернувшуюся с работы мать встречала баховская «Сарабанда». Свидетельствую: и «Сарабанда», и «Бурре», и «Полонез», и «Менуэт», и
Конечно, в завязавшихся отношениях (если подобное можно назвать отношениями) главную роль играла «Дайна». Я интересовал Слушателя лишь как привратник, открывающий дверь в мир, к которому он так стремился. Ритуал посещений разработался сам собой. Звонок не успокаивался до тех пор, пока я, или моя мать, или мой отец не отворяли дверь. Большое Ухо возникал на пороге нашей квартиры, прижимая к себе конверт, затем, пересекая гостиную по диагонали, сопел возле радиолы, шурша газетной оберткой. Почему-то он всегда от меня отворачивался, словно стыдился всех этих стареньких «Правд» с фотографиями комбайнеров и космонавтов. Освободив конверт, он комкал газету и заталкивал комок в карман своих школьных брюк, которые, подозреваю, никогда не снимал. Затем вытаскивал из картона и бумаги очередную пластинку с поистине невротической боязнью за ее сохранность, несмотря на мои заверения, что виниловую массу можно совершенно спокойно ронять хоть с пятого этажа. Поднося пластинку к глазам, перед тем как передать мне, Слушатель внимательно рассматривал ее, неизменно огорчаясь каждой обнаруженной царапине. И обращался к «Дайне». Пробудившиеся динамики завораживали его, треск иглы невероятно возбуждал. Он весь подрагивал в предвкушении, словно гончая перед стартом, устраиваясь поудобнее на паласе и поджимая под себя ноги. Нос нервно теребился, указательный палец обязательно посещал то одну, то другую ноздрю, после чего козявки размазывались по рубашке и меломан отъезжал.
Сеансы наркотического забвения прерывала моя дорогая матушка. Появляясь в гостиной, с совершенно не присущей ей бестактностью она заявляла: хватит. Я довольно бесцеремонно выводил гостя из задумчивости, тряся его за плечи. Стоит ли говорить, что всякий раз Большое Ухо возвращался с крайней неохотой. Пластинка вновь помещалась в конверт, конверт обертывался любезно предоставляемой газетой; Слушатель исчезал. Что касается обучения деревенщины элементарным светским манерам – сбрасываемая в прихожей обувь (те самые носимые Слушателем до глубоких холодов кеды) и нетерпеливое «здрасте» моим родителям – единственное, в чем я преуспел, но со странным малым смирились. В конце концов его визиты были безобидны – никаких тайком проносимых сигарет; никаких перешептываний над сомнительными фотокарточками, моментально испаряющимися из рук при появлении взрослых. Напротив, предъявлялись то моцартовская «Маленькая ночная серенада», то
Какое-то время я предполагал, что мой знакомый готовится стать музыкантом, но за все годы своей жизни в Вейске, в отличие от меня, лишь изредка отрывающегося от фортепьяно, он ни разу не посетил музыкальную школу и вообще не изъявлял ни малейшего желания взять в руки хотя бы аккордеон или гитару. Случай со скрипкой был единственным, когда я увидел его дотронувшимся до инструмента. Он просто слушал, и всё. При этом музыкальная всеядность Большого Уха попахивала чистым дилетантством – никакой избирательности, никаких предпочтений. Повторюсь, за хулиганом Варезом последовал Бах, принимаемый с точно таким же погружением и с точно таким же восторгом. Однажды, после прелюдий и фуг Букстехуде, он притащил пластинку с третьесортным вокально-инструментальным ансамбликом, песенки которого выслушал с самым искренним пиететом, словно находил в постоянном повторении трех аккордов некую одному ему понятную прелесть.
В школе мы по-прежнему почти не общались. Даже самому чуткому однокласснику из нашего шумного окружения и в голову не могла бы закрасться мысль, что между мною и этим лемуром, которого во время его отсидки в школе выводили из летаргии разве что математические формулы, есть какие-то отношения. Его визиты в нашу квартиру были сродни некой тайне. Встречи почти всегда проходили в молчании. Большое Ухо приходил, слушал и уходил, даже не оставаясь на чай, предлагаемый ему, скорее, из постыдной материнской привычки к вежливости, которая в большинстве случаев (а это был как раз тот случай) является родной сестрой лицемерия.
V
Паломничество странного малого неожиданно завершилось. Слушателя отсекло от моей гостиной, словно ножом гильотины, – раз и навсегда. Времени прошло уже столько, что мать перестала вздрагивать на каждый звонок, а отец вновь проявил интерес к радиоле. Я начал подозревать, в чем причина, и моя проницательность оказалась выше всяких похвал. В один из дней Большое Ухо с видом обладателя по крайней мере золотой горы сообщил о некоем ценном приобретении.
Каждый город стыдится своих окраин. Убогость вейских бараков приводила местных патриотов в отчаяние. Это были какие-то странные сооружения из разноцветных досок – их фундаменты и не думали показываться из земли (впрочем, возможно, их вообще не существовало), окна, часто занавешенные тряпками, наполовину закрывала трава. Лишь на немногих крышах красовался шифер – на подавляющем большинстве строений серебрился толь, который перемежался с заплатами из полиэтилена. Ради объективности стоит заметить: кое-где заявлял о себе и некий достаток в виде двухэтажных кирпичных казарм – в подобных домах обитали семьи железнодорожников, истинной аристократии тамошних мест. Но в остальном по части трущоб наш городок, подозреваю, бежал впереди планеты всей. Возле его бессмертных бараков под бельевыми веревками бродили дети и дворовые псы, петухи гонялись за курами, куры – за высыпаемым зерном, пьяные мужья – за своими женами и жены – за мужьями. Там и сям пестрел мусор, там и сям прел под ржавыми железными листами навоз для бесчисленных огородиков. Посреди барачных дворов высились сколоченные из всего, что только попадется под руку, туалеты; сараи же, не менее скособоченные, подпираемые со всех сторон жердями, представляли собой настолько фантастическое зрелище, что от их уродливости было просто не отвести глаз. Стыдилась этого запустения, пожалуй, лишь уникальная вейская сирень, которая летом самоотверженно закрывала собой помойки, да снег, облагораживающий даже самую вопиющую убогость.
Вновь не пойму, почему я тогда согласился отправиться к Слушателю домой, но факт остается фактом. Пока я разглядывал кур и сараи, Слушатель рылся в карманах. Затем следом за хозяином я миновал барачный коридор, треснувшись обо все его тазы и наткнувшись на все его ведра. Большое Ухо справился с замком. Комната, где он обитал вместе со своими родителями, наконец-то была представлена. Я удивился испугу, который отпечатался на его лице еще там, во дворе, когда он, обыскав себя с ног до головы, взволновался было из-за потери ключей (они благополучно отыскались в школьном портфеле). Эту берлогу можно было и не закрывать! Продавленная кровать возле одной стены; тахта – для симметрии – возле противоположной (пружины ее стремились на свободу и готовы были вот-вот прорвать гобелен); грошовый секретер из тех, которые можно без всякого сожаления пустить на дрова; платяной шкаф (точно такой же кандидат на растопку); два табурета и кухонный стол совершенно не нуждались в защите. Граненые рюмки, которые, словно детсадовские детишки воспитательницу, окружали на столе пыльный графин, и явно склеенный после падения фаянсовый заварочный чайник на полке также выступали свидетелями отчаянной бедности. Но Большое Ухо не волновали свидетели.
– Вот, – сказал Слушатель, – вот.
Сокровищем оказался проигрыватель, с которого Большое Ухо смахнул покрывало. Приютившийся на подоконнике ящик впечатлял своим внешним видом. Его доисторический корпус располовинила внушительная трещина, а пластмассовая окантовка готова была рассыпаться даже от самого осторожного прикосновения.
Прежде всего я дунул на мертвых мух, убрав с подоконника целое кладбище. Затем с некоторой опаской открыл крышку и заглянул внутрь ящика. Предчувствие не обмануло. Я не посмел и тронуть обмотанный белой изолентой, словно бинтами, тонарм. Динамик (ткань разъехалась, на помощь порванному картонному конусу пришла все та же милосердная изолента) не внушал никакого доверия. «Блин» вертелся со скрипом, похожим на скрип, который в нашем Парке культуры каждую весну издавала карусель, когда эту рухлядь несколько раз прогоняли порожняком, прежде чем посадить на нее отдыхающих. Поставленная Слушателем пластинка полностью подтвердила мой скепсис. Басы не просто хрипели – уже с первыми аккордами Пятой Бетховена они явно добивались от нас того, чтобы проигрыватель немедленно оставили в покое. Однако Большое Ухо (в тот момент само воплощение блаженства) заставил меня прослушать все три части гудящей и отчаянно хрипящей бетховенской симфонии. Стопка конвертов, извлеченная затем из-под тахты, представляла собой настоящий винегрет из классики и советской эстрады. Вид некоторых обложек безошибочно указывал на место предыдущего их пребывания (впрочем, что только не отыскивалось тогда на вейских помойках). Наряду с Моцартом, Вивальди и Свиридовым мелькнули Эдит Пиаф, Мирей Матье и Валерий Ободзинский – типичный ассортимент, который совала под нос обывателю в семидесятые годы фирма «Мелодия». И вновь застонал ящик и, к ужасу моему, загремела
VI
Заполучив собственный источник счастья, Слушатель навсегда оставил мою «Дайну» в покое. Время от времени я одалживал ему денег на покупку очередного диска в подвальном магазинчике «До мажор». Магазин не особо заботился о рекламе. Намалеванный на входной двери толстячок (по всей видимости, художник пытался изобразить любителя музыки) своим беретом, похожим на приплюснутый колпак, многими воспринимался как повар. Не менее безыскусно нарисованный проигрыватель, который он плотоядно разглядывал, вполне можно было принять за печь. Две лавки подвальчика разделялись широким проходом, в конце прохода оглушительно звенел кассовый аппарат. Упирающиеся в потолок массивные деревянные стеллажи были забиты пластинками до такой степени, что молоденькие продавщицы в попытке выдернуть требуемое то и дело прибегали к помощи посетителей. Возле одной из лавок встречала клиентов простенькая радиола – услужливостью этой Золушки с утра до вечера пользовались и продавцы, и клиенты. Хмурые работяги (формовщиков, сварщиков и слесарей приводило сюда неистребимое любопытство их жен), проверяя товар, ставили на нее летку-енку, бархатную Людмилу Зыкину, не менее бархатную Ольгу Воронец, а также хор имени Пятницкого. Выстраивались в очередь к радиоле и любители Дебюсси и Сен-Санса. Интеллигентность подобных меломанов проявлялась в изяществе, с которым, спускаясь по трем ступенькам, они приподнимали шляпы, приветствуя знакомых продавщиц.
Я не особо стремился к общению с обладателем древнего ящика, но все получалось как-то само собой. Тащась домой после уроков сольфеджио и бесконечных, словно прусская муштровка, прогонов этюдов Глиэра (шесть лет отсидки в душных классах музыкальной школы имени Балакирева начисто отбили во мне желание иметь дело с самой тоскливой из профессий – профессией музыканта), я встречал Большое Ухо возле «До мажора» – и не мог ему отказать. Помню, мы вместе меняли в магазинчике Бородина (из-за заводского брака на двух сторонах неосмотрительно приобретенного нами винила была «отпечатана» одна и та же Симфония № 2 «Богатырская»). Так как проданный нам ранее Бородин оказался последним, двум завсегдатаям любезно предложили на замену равного по цене Чайковского, тоже последнего и тоже с небольшим «брачком» – царапиной на стороне «А». Большое Ухо охотно забрал «Щелкунчика» и поведал мне о своем ноу-хау. Он обильно смачивал украденной у отца водкой водружаемые на «блин» диски, а заодно иглу – когда то и другое купалось в спиртном, шорох и треск значительно снижались.
Однажды он забрел на урок литературы с явным желанием вновь меня потрясти. Отцовский рубль я собирался потратить на более приземленные вещи – полный овсяного печенья кулек, лихо свернутый продавщицей универсама «Лакомка» (нас, вейских школьников, всегда восхищало умение этой грубоватой тетки за секунду мастерить из любого бумажного материала надежные пакеты для продуктов). Похожее на сплющенные лепешки овсяное печенье завозилось в город исключительно редко; как раз в тот день его и должны были доставить – вот почему я имел твердость отказать. Большое Ухо не унимался. Ему позарез нужен был Морис Равель – речь шла о пластинке, которую «чудом еще не купили». Все мои сомнения насчет популярности Равеля среди местных сантехников и крановщиков гневно им отвергались; Слушатель уверял: «Болеро» сграбастают в любую минуту те самые, вежливо приподнимающие свои шляпы типы, наведывающиеся в «До мажор» с такой же частотой, как и он сам. Литераторша терпела наш беспрерывный бубнеж не более десяти минут, затем мой дневник переместился на учительский стол, а Большое Ухо вообще выставили из класса с формулировкой «невероятная наглость».
VII
Не помню, примкнул ли в конце концов к стопке дисков под тахтой Слушателя и Равель, но вот Стравинский в его бараке прописался совершенно точно. Той весной я готовился навсегда распрощаться с опостылевшим музыкальным заведением, надеясь, Господь Бог поможет более-менее сносно отбарабанить на выпускных экзаменах две вещицы из баховской «Органной книжечки», и почти постоянно находился в лихорадочно-приподнятом настроении. Май в городе восторжествовал настолько, что празднично выглядели даже трубы Вейского радиотехнического завода. Мой рубль, присовокупленный к собранной Слушателем сумме, явился причиной нашего очередного похода в подвальчик. Большое Ухо страстно желал заполучить «Весну священную» и, как всегда в подобном случае, торопился, постоянно оглядываясь на своего спонсора, словно боясь, что я внезапно исчезну. День излучал оптимизм: зелень лезла из всех щелей, солнце, словно дробью, пробивало лучами любую тень. Нас уже ожидала дверь с поваром и печью и витающие под сводами магазина голоса эстрадных теноров. Вместе с Большим Ухом я переминался с ноги на ногу в очереди в кассу; я наблюдал за тем, как хватает Слушатель выданный аппаратом чек, как, шевеля губами, по своей врожденной привычке обращать внимание на цифры вникает в код. Не ведаю, сколько совершенно бесполезных сведений хранила его странная голова, но однажды на спор он по памяти бойко перечислил шифры случайно найденного им в заднем кармане собственных брюк чека на Восьмую симфонию Малера, упомянув даже самую незаметную маленькую букву в углу (стоит заметить: мы поспорили через полгода после того, как пластинка с Малером оказалась под его тахтой). Что касается Стравинского, «Весна священная» не без труда была выдернута со стеллажа тонконогой, как и магазинная радиола, ланью-продавщицей. Грустные глазки лани выдавали ее желание в данный момент ерзать на стульчике в каком-нибудь молодежном кафе и иметь свою голосовую партию в квинтете бойко стрекочущих подружек. Но увы, девчонка возилась с каталогами, полными неведомых ей композиторов, двигала тяжелую стремянку, рылась на полках, вручала конверт двум соплякам в мятых школьных костюмчиках, а на вопросы других праздношатающихся субъектов «не завезли ли сегодня в магазин что-нибудь итальянское» голоском, который и не пытался спрятать вселенскую тоску, отвечала «нет, и не завезут».
Солнце, пятна, просветленные лица вокруг, как-то по-особому звонко работающие моторы автобусов и легковушек настолько заразили меня вирусом повсеместной бодрости, что я согласился сопровождать Слушателя до окраины. Мы решили здорово срезать путь, вот почему оказались в ловушке парка. Перед облупленным, словно яйцо, писательским бюстом шнурки кед Слушателя окончательно развязались. Большое Ухо все-таки вынужден был расстаться с «Весной», со вздохом передав ее мне (о, какой это был вздох!), и занялся торопливой шнуровкой.
Именно в этом месте, пройдя чуть вперед, я и наткнулся на флегматичную троицу, которая, развалившись на травке в тени тургеневской головы, уже закончила свое неторопливое дело. Бидончик был пуст, парни утирали губы. Я ощутил кислый, ни с чем не сравнимый запах местного пива.
– Иди-ка сюда, жиденок! – ласково позвали меня.
Слушатель издал стон раненого животного, а я, не зная, куда и девать конверт, вынужден был предстать перед восемнадцатилетними урками с их поистине волчьими улыбками. Оказывая мне честь, они поднялись и лениво отряхивались от прилипших травинок. То были славные представители городского дна, носители вейских воровских обычаев. Именно подобных модников (клеши с мешковатыми карманами, вместилищами кастетов, заточек и самодельных финок, расстегнутые до пупа рубахи) городская среда неизменно опутывала душераздирающими легендами. Все эти саги об отрезанных пальцах, содранной коже и тщательно упакованных в чемоданы человеческих останках мгновенно вспомнились мне – волосы мои встали дыбом. Большое Ухо за спиной словно перестал существовать – он куда-то аннигилировался. Блатные обступили автора этих строк с все той же грациозной леностью, присущей особо опасным подонкам.
– Дай-ка сюда конвертик!
Они всматривались в обложку (рериховский хоровод девиц и старцев на фоне перекрученного, созданного из желваков и наростов дерева, растопырившего во все стороны множество голых колючек-ветвей) и чуть ли не по слогам читали аннотацию. Обратив внимание на фотографию гения, они позволили себе поострить насчет очков Игоря Федоровича. Затем вытряхнули содержимое конверта. Пластинка спружинила в ловких руках одного из уркаганов, когда тот согнул ее. Для чего-то вслух им были прочитаны части балета на той и другой ее сторонах. Затем вершители моей судьбы ненадолго задумались. Только что выпитое хулиганами в тихой обстановке замусоренного парка пойло, которое их, несомненно, расслабило, и сотканное самим Господом невероятное обаяние ликующего денька подтолкнули отрезателей пальцев лишь к одной, вполне невинной с их точки зрения выходке.
Куда шпана делась потом, не помню – помню вопль мгновенно материализовавшегося Слушателя. Сломя голову он ринулся в кусты и с треском покатился вглубь единственного в парке (но зато какого!) оврага. Не успел я справиться с дрожанием коленок, как Слушатель уже там, внизу, трещал прошлогодними стеблями, продираясь в кустах и пытаясь отыскать сокровище. Он ворочался среди груд закамуфлированного сиренью мусора, временами издавая утробные вздохи и пиная консервные банки. Качающиеся верхушки кустов показывали направление его поисков. Придя в себя, я счел своей обязанностью присоединиться, о чем тут же и пожалел. И вдоль парковых дорожек (стоило лишь сделать шаг в сторону) то здесь, то там в траве слоились кучки, привлекающие со всей округи синевато-зеленых мух; что уж говорить об известном в Вейске «тургеневском» овраге, который представлял собой гигантский общественный туалет.
Склянки, ржавые обручи, шины, погнутые велосипедные колеса составляли лишь часть его коллекции. Из обнаруженных нами пустых винных бутылок можно было соорудить еще одну египетскую пирамиду. «Весна священная», улетевшая с тихим жужжанием в эту страну запахов, растворилась в ней. Наши попытки еще раз прочесать территорию, теперь разбив ее на квадраты, ни к чему не привели. Наверху солнце не сдавало позиции; победно орали дрозды; повсеместно вскипала сирень. Здесь, у истока стволов, дающих на стол обывателей столь пышные, дурманящие букеты, мы натыкались на дохлых кошек и на раздавленных голубей. В конце концов, перепачканный и обозленный, я удалился, оставив Большое Ухо в обществе рыжей пронырливой крысы, которая в двух шагах от него с не меньшим рвением исследовала одну из мусорных куч.
VIII
Несколько дней спустя он возник в школе, сияющий, как Гелиос, потрясая перед моим носом вновь обретенной «Весной»: он все-таки разыскал ее. Я отдал дань его невероятному упрямству, так же, как и аккуратности, с которой Слушатель всякий раз возвращал долги. Каким образом Большое Ухо доставал деньги, оставалось тайной – подобно всякому уважающему себя банкиру я никогда не спрашивал о происхождении средств. Партнер всегда оговаривал время возвращения (оно могло варьироваться от недели до месяца), а также сумму вознаграждения (я брал не более пяти процентов). В итоге, субсидируя Слушателя, скажем, седьмого августа, я был уверен, что первого сентября долг с процентами будет обязательно выплачен, следовательно, я смогу осуществить давно планируемую покупку спиннинга в магазине «Карась и щука», который, в отличие от магазина музыкального, обладал прекрасной рекламой – выставленной в витрине копией перовского «Рыболова». Так что в финансовом плане мы составили довольно тесный дуумвират. Результатом нашей совместной деятельности явилось внушительное собрание советских пластинок. Диски теперь Слушатель прятал от алкаша-папаши и от не менее любящей спиртное матери на чердаке. К моему удивлению, его проигрыватель продолжал функционировать. Все попытки отца Большого Уха пропить ящик были обречены: даже в шалмане «Под дубками», где меняли на «сто грамм» самые экзотичные вещи вроде керосинок или проржавевших вилок фабрики «Пролетарий», никто не горел желанием обладать раритетом. Конечно, коллекция Слушателя до слез рассмешила бы любого вейского музыкального спекулянта, но возможности моего заемщика (да и возможности моего банка, несмотря на то что я уже оперировал суммами в несколько десятков рублей) оказались слишком скромны. В результате бит и рок обошли дом Большого Уха стороной. Он так и не появился на подпольном толчке за железной дорогой, где были в ходу фирмы
IX
Приобретение аттестата об окончании десятого класса, в котором в сером троечном ряду единственной звездой сияла пятерка по алгебре (математик проявил настоящую самоотверженность, выступив против такого бульдозера, как педагогический совет), явилось откровением, кажется, даже для него самого. Что касается жизни страны, стоило только нам оставить за спиной школьный фаланстер, время понеслось удивительными скачками: в дремотный Вейск заявилась Перестройка
Для Слушателя наступили поистине благословенные дни. Обыватели распродавали целые залежи бесполезного с их точки зрения музыкального хлама: диски с музыкой Шуберта, Бартока, Листа и династии Штраусов уходили с лотков за бесценок. Правда, отдельные продавцы по части торга могли заткнуть за пояс и местных цыган, но при всей своей отрешенности Большое Ухо вовсе не был безропотной овечкой, которую можно в любой момент припечатать к скрипке. Он без стеснения пользовался моментом. На одной из бесчисленных барахолок я явился свидетелем сцены, показавшей моего заемщика с совершенно иной стороны. Не подозревающий о том, что бывший сосед по парте замер за его спиной, Слушатель отнимал у покрытой прыщами спившейся бабы целую стопку пластинок. Торговка, вцепившись в них, моталась из стороны в сторону. Залитый внутрь портвейн, возможно, прибавил ей куража, но никак не сил. Она шипела словно фурия, однако неизбежно сдавала позиции. Большое Ухо с поистине садистической сосредоточенностью отцеплял один за другим от липких конвертов ее фиолетовые пальцы.
– Я уже тебе заплатил, – злобно цедил он сквозь зубы. – Я уже заплатил тебе…
Действительно, несколько пожалованных Слушателем купюр валялось на коврике перед пьянчужкой. Одного взгляда, брошенного на эту государственную бумагу, изжеванную бесчисленными брючными карманами, портмоне, дамскими кошельками, замусоленную алкашами, барменами, шоферами-дальнобойщиками и их податливыми подружками, истерзанную бесчисленными передачами из рук в руки, было достаточно, чтобы понять – товар уходил за бесценок. Баба утомленно сопела; поселившийся в ней алкоголь уже закрывал ей глаза и рот. Большое Ухо выцарапал наконец добычу, оглянулся, торопливо засовывая вырванное в авоську, и, разглядев меня, отскочил в толпу.
Оценив его расторопность, я констатировал факт: новые реалии, одним махом превратившие знаковый «До мажор» в склад мебели (правда, повар с печью по-прежнему красовались на двери), в утешение Слушателю предоставили ему возможность вырывать у отчаявшихся работяг за жалкие пятаки такие раритеты, как, к примеру, моцартовская «Волшебная флейта» с Берлинским филармоническим оркестром под управлением Карла Бёма (экземпляр подобной «Флейты» однажды попался мне на одном из прилавков). Впрочем, после того как наше соседство по парте осталось в прошлом, мне не было до Большого Уха уже никакого дела.
Пока Слушатель бегал по рынкам, в Вейске наступила бескормица. Посылаемый матерью на поиски пропитания, я лицезрел в магазинах лишь озабоченные физиономии домохозяек. Продавщице из «Лакомки» (она так здорово сворачивала нам кульки) надоело созерцать Сахару на витринах и в кастрюлях на собственной кухне. Женщина свела счеты с жизнью в универсамской подсобке. Началась какая-то мода на веревки и табуреты: вешались слесаря обанкротившегося шарикоподшипникового завода, солидные инженеры и даже, за компанию, гарнизонные прапорщики, сама служба которых на консервных складах и хранилищах ГСМ обеспечивала им существование халифов. Расчехлив в рабочем кабинете именную двустволку, задал работы криминалистам и потрясенной уборщице первый секретарь Вейского горкома партии. Прощание с боссом стало, пожалуй, последним мероприятием, которое сумела организовать уходящая власть. Цветочные лавки были опустошены; процессия, прикрывшись со всех сторон, словно щитами, немыслимым количеством венков, подобно гигантской черепахе тащилась за скорбным грузовиком по всему заваленному старыми вещами городу.
Итак, апокалипсис близился: те, кто еще рисовал себе будущее, разбегались из обреченного Вейска. Повинуясь инстинкту самосохранения, я также подался прочь. Отцовский чемодан предоставил убежище двум-трем трусам и майкам, паре рубашек, целому клубку носков, запасным джинсам, внушительному пакету с обесценившимися рублями, аттестату об образовании и нескольким ломтикам хлеба, между которыми были аккуратно проложены кружочки охотничьей колбасы, вобравшей в себя хрящи и жилы совершенно неведомых животных. Мое упорство и красноречие проявили себя с самой лучшей стороны: именно в ту минуту, когда я окончательно понял, что мать собирается реветь до тех пор, пока не посадит меня в вагон, эта парочка явилась на помощь и убедила родителей не провожать своего единственного сына. Лишенный таким образом обузы, в один из июньских дней 1987 года я покидал малую родину, подобно лермонтовскому гаруну. Мой бег остановила только привокзальная площадь. Она была поделена на торговые ряды все тем же беспощадным скальпелем перемен: торговал каждый ее метр. Помню, что в магазине напротив вокзала, вобравшем в себя всю специфику вейского бытия (наряду с консервированными помидорами там были выставлены на продажу бидоны, теннисные ракетки, пузырьки «боярышника»; существовал музыкальный уголок с арсеналом пыльных, никому не нужных баянов), неожиданно лопнуло витринное стекло. К счастью, прохожих не задело. Торговля в магазине не прекращалась. Так как стекло теперь отсутствовало, до меня доносились все его шумы и звуки. В музыкальном уголке неожиданно проснулся проигрыватель – загремело анданте Пятой симфонии Мендельсона. Продавец явно страдал глухотой – крутанув ручку громкости усилителя до предела, он и не собирался отыгрывать назад. Осатаневшие голуби мгновенно закрыли небо; добрая половина площади вздрогнула и перекрестилась. Для меня это был последний аккорд! Перед тем как окончательно повернуться к Вейску спиной, я все-таки поддался сентиментальности: бросил прощальный взгляд на площадь, на витринный проем, и моментально (надо же такому случиться!) глаза мои, превратившись в бинокулярный оптический прицел, поймали находящегося в магазине Слушателя. Большое Ухо торчал возле прилавка с баянами. Скорее всего, он сам и просил поставить Пятую. Взгляд сумасшедшего блуждал по облакам, губы его шевелились, повторяя неведомую мантру. Впрочем, меня совершенно не взволновал символизм нашей нечаянной встречи. Скрипка, «Шрёдер», завернутый в «Правду» Варез, пластинки, кеды, барак, кладбище мух на подоконнике, перевязанный бинтами тонарм, парк имени Тургенева, улетевший с жужжанием в кусты Стравинский и плавающее над вокзалом мендельсоновское анданте – все это отъезжало в прошлое, обрекалось на забвение, уходило во вчера в компании с самым оригинальным чудаком, которого я только встречал на свете. Большое Ухо оставался в глубине жалкого привокзального магазина посреди баянов, ракеток и остального перестроечного хлама, подобно чеховскому Фирсу.
«Ну и бог с ним! – думал я, забираясь в вагон. – Ну и бог с ним…»
X
Москва осени 93-го – далеко не лучшее место даже для самых желанных встреч, что уж говорить о встречах совершенно нежеланных. День 4 октября с его пьяным гоготом, женским визгом, хрустом стекла под ногами (последнее воспоминание о Вейске и ужасы московского бунта переплелись во мне именно в связи с непереносимым звуком бьющихся и разлетающихся по мостовой осколков) начался чудовищно, но завершился еще более фантасмагорически. Почему я оказался на набережной? Почему пребывал в тигле вселенского хаоса? Отказываюсь понимать, но темные силы, вне сомнения, существуют: сам дьявол схватил меня тогда за шиворот и перенес на Краснопресненскую. Танки уже заняли позиции: они подняли хоботы, выплевывая снаряды в сторону Дома Советов (бах! бум-м! бом-м! бах! бум-м! бом-м!). Я болтался невдалеке от чудовищ; я жался к каким-то оградам, вдыхая смрад солярки, пороховые выхлопы и вонючий дым, то есть все запахи беды, которые здесь безраздельно царствовали. На мостах и крышах чернели гроздья любопытствующих; казалось, весь шар земной состоит из зевак. Впрочем, ничего удивительного: сатана, поставивший весь этот спектакль, остро нуждался в массовке, и нужно отдать должное москвичам – они охотно откликнулись. Представление не обходилось без музыки: в басистое «бом-м! бом-м! бом-м!» вплеталось тонкое «фьють» (пули, натыкаясь на стены, отмечались фонтанчиками из штукатурки и кирпичной крошки). Подобная симфония привлекала со всех сторон новых зрителей, которые все ближе жались к завораживающим звукам, словно бандерлоги к питону Каа. Поплатившиеся за любопытство бедолаги уже лежали на улицах. Я маялся в толпах. Я метался туда-сюда, натыкаясь то на каких-то молодчиков (их распахнутые рты были словно черные дыры, из которых вырывалось животное «ура»), то на окаменевших милиционеров (выражение этих асбестовых лиц, как ничто другое, напоминало о пропасти, в которую все мы готовились в тот день свалиться), то на лозунги «С нами Правда!», то на воздетые к небу в попытках привлечь на помощь Гавриила и Михаила сколоченные из палок кресты. Я был слишком раздавлен, чтобы найти в себе силы покинуть представление. Мимо меня постоянно пробегали с носилками ангелы-санитары. В мою голову упрямо лезли олешинские «Три толстяка». Карнавал продолжался. Отчего-то мне казалось (хотя, вполне возможно, это было на самом деле) – я топчусь в самом центре бестолковых московских гуляний, названных впоследствии историческими событиями