Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: И все же… - Кристофер Хитченс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«…если бы сегодня немцы открыли в Карсе консульство и раздавали бы всем бесплатно визы, весь Карс опустел бы за неделю».

Что же до времени прошедшего, в которое также вмерз Карс, здесь я в какой-то степени вынужден гадать на кофейной гуще. Хотя сокращение «КА», по всей видимости, представляет собой первые буквы имени и фамилии. Принимая во внимание явный интерес Памука к всякого рода шифру, эти буквы (К и А) выбраны отнюдь не случайно. Речь может идти о двух моментах: «Кемаль Ататюрк» — военачальник и создатель современной светской Турции. Другим вариантом могли бы быть «Курдистан и Армения», заместившие национальный подтекст в повествовании.

Памук не указывает причин своего выбора, однако избрание Карса в качестве места действия подразумевает, что он вполне мог воспользоваться обоими вышеприведенными элементами. Оттоманская империя уступила этот населенный пункт России в 1878 году, затем снова вернула в 1918-м, затем ненадолго снова уступила (на сей раз союзу большевиков и армян), и в конце 20-х гг. Карс стал местом, где турецкий национализм одержал победу, в результате чего и протянулась существующая до сих пор турецко-армянская граница. (Это событие было одним из многих пунктов послевоенных переговоров Вудро Вильсона, по завершении которых этот регион был «преподнесен» армянам.) В 1920 году именно из Карса Мустафа Суфи, легендарная личность и лидер турецких коммунистов, отправился вдоль границы в Анатолию через Трабзон и Эрзурум, города с романтическими названиями, чтобы вскоре погибнуть вместе со своими двенадцатью товарищами от рук членов праворадикальной группировки «Младотурки». Назым Хикмет обессмертил это убийство в поэме, до сих пор считающейся в Турции канонической. (Сам Хикмет, неофициальный лауреат по причине симпатий к коммунистам, не один десяток лет провел за тюремной решеткой и в изгнании.) Истинным же победителем из этих противоречивых сражений вышел Мустафа Кемаль, кто, будучи солдатом, внес свой вклад для отражения двух «христианских» вторжений на землю Турции и кто взял на себя всю полноту власти в ходе единственной в истории светской революции в мусульманском обществе. Тот факт, что впоследствии он сменил имя на «Кемаль Ататюрк» было частью его стержневой цели — придать Турции «западный облик», перевести на латиницу письменность, упразднить обязательное ношение мужчинами и женщинами религиозных головных уборов, официально ввести фамилии и вообще стереть в порошок исламский халифат, возродить который тщатся фундаменталисты теперь.

Памук превосходно отображает напластования прошлого, до сих пор сохранившиеся в Карсе, — в особенности армянские домишки, церквушки и школы — эфемерное напоминание о разрушенной и обесчещенной цивилизации под жутким саваном снега. От внимания автора не уходит и угрюмая отчужденность курдов. Расплатой за кемализм стало насаждение в Турции универсальной национальной идентичности, жестокое подавление любого этнического и религиозного разнообразия и водруженные повсюду бюсты сурово-неулыбчивого Ататюрка — символы власти и всемогущества военных, — на которые натыкаешься не раз и не два в повествовании Памука и которые не раз и не два становится объектом вандализма. (Ататюрк всю жизнь восторгался Французской революцией, но Турция, как в свое время было сказано и о Пруссии, скорее не страна, располагающая армией, а напротив, армия, располагающая страной.) В этих условиях от гражданина Турции требуется немалое мужество сказать «нет» официально авторизованной версии современного государства.

Впрочем, мужество в романе как раз отсутствует. Часть именитых ученых мужей Турции не так давно попыталась честно признать геноцид армян и подвергнуть критике официальные попытки дать ему рациональное объяснение. Главный инициатор этого начинания — Танер Акчам, который — и сам Памук хорошо понимает это — был вынужден опубликовать сделанные им выводы и заключения в Германии, как какой-нибудь презренный левак, — в то время как из романа Памука не составит труда уяснить, что все анатолийские армяне отчего-то решили собрать пожитки и скопом убраться подальше, оставив свое вековое наследие в качестве достопримечательности для охочих на зрелища туристов. Что же до курдов, Памук, изображая их как людей малоразвитых, сочувствует им.

Возрождение КА как поэта ввергает его самого, а заодно и нас, читателей, в состояние сравнимой с фатализмом пассивности. В самом начале повествования автор довольно скверно описывает, как в сознании КА зарождается задуманная поэма, но он ее не заканчивает из-за внезапного стука в дверь. Я усматриваю аллюзию с «Кубла Ханом» Кольриджа. Но через полсотни страниц, когда КА на сей раз вполне благополучно извлекает из подсознания еще одну поэму, мне на ум пришел вполне трезвый рассказ кого-то из Порлока, кто однажды в критический момент прервал творческие искания Кольриджа. Буквализм и педантизм Памука — злейшие его враги как сочинителя выдуманных историй. Он не доверяет читателю до тех пор, пока не обрушит на него водопад объяснений и пояснений самого что ни есть дидактического толка. Всю оставшуюся часть романа нас убеждают уверовать скорее в чудеса, нежели в реальность: КА просто усаживается в самые неподходящие моменты где попало и с ходу начинает строчить на чем попало вполне безупречные поэмы (правда, текст их не приводится). То есть, хоть и с трудом, в этом случае все же применимо клише «автоматическое письмо». Но я никак не мог отделаться от ассоциаций с Кораном или его «чтением вслух», которое и обеспечило пророку Мухаммеду репутацию медиума божественного.

КА представлен нам как человек, который принял или предпочел атеизм в качестве защитного эпидермиса. Его неверие суть одно и то же, что и его попытки обезболить воображение и снизить болевой порог восприятия. Его психика балансирует где-то на грани переносимого, и он всегда готов испытать потрясение от разговора с первым попавшимся собеседником. Но когда на его глазах фанатик-мусульманин хладнокровно убивает учителя, КА никаких чувств не испытывает. Лишь в обществе дервишей и суфиев — эти исламские секты выстояли после указов Ататюрка — КА растроган до слез, и душа его открывается. И все же:

«В нем усиливался страх того, что несчастье и безнадежность находятся где-то рядом, это было то ощущение, которое появлялось именно тогда, в детстве и в молодости, когда он был невероятно счастлив».

Словно принц Датский, столкнувшийся со сходной проблемой, КА испытывает облегчающий катарсис, принимая участие в постановке пьесы о насилии, выставляющей напоказ его собственные страхи и опасения. Памук часто и громогласно цитирует Чехова, и с самого начала лежащее на камине ружье в конце концов все же выпускает смертельный заряд. (Оно описывается как «Винтовка „Канаккале“», Канаккале — так по-турецки звучит название пролива Дарданеллы и берега Галлиполи — именно там Ататюрк и получил боевое крещение в статусе командира.) Еще один выстрел — из револьвера, — от которого гибнет КА, слышен лишь за сценой. Но каждый поймет, что месть исламистов как возмездие за его чужеродную непохожесть настигла его даже в сердце Европы.

Затянутый и местами неуклюжий роман Памука следует воспринять как культурное предостережение. И сегодня фигура Ататюрка настолько весома, что даже после его смерти в 1938 году западные державы силятся отыскать того, кто заместил или скопировал бы его. Какое-то время считалось, что достаточной харизмой обладает решительный секулярист Насер. Таким был Садат. Какое-то время таким был шах Ирана. А также Саддам Хуссейн…

Больше всего на свете желая обзавестись современным, но непременно «мусульманским» государством, США и ЕС в последнее время принимали все попытки Турции на модернизацию за чистую монету. Внимательный читатель «Снега» не станет безоговорочно принимать столь убаюкивающую концепцию.

«Атлантик», октябрь 2004 г.

Чернить так чернить

В классическом романе «Похождения бравого солдата Швейка», вышедшем в свет после Первой мировой войны, чешский писатель Ярослав Гашек упоминает о «партии умеренного прогресса в рамках законности» — политической формации, о которой испокон веку грезили власть имущие. Если ты в рядах столь почтенной партии, тебе уж не придется прибегать ни к какому политесу, тебе не грозит участь прослыть тем, кто сеет плевелы недоверия к властям или государственным институтам. Вместо этого (и скорее всего) из твоих уст будет звучать: «По обеим сторонам дела можно многое сказать». Или — «Истина где-то посредине». Или — «Белое и черное волей-неволей порождают почтенный серый цвет».

Как обычно, сатира защищает сама себя. Политическая формация, абсурдная на взгляд любого мало-мальски разумного читателя в Австро-Венгерской империи, большинством когорты нынешних американских политобозревателей возведена в идеал. Каково же самое тяжкое обвинение в адрес современного политика? Ну разумеется, «фанатик». А что же самое страшное, что может быть высказано в адрес этого самого «фанатика»? То, что он только и знает, что «вносить раскол и сеять смуту». Что в период ведения избирательных кампаний подвергается наибольшему остракизму? «Негатив» или, хуже того, «чернуха». Мол, такого рода линия поведения «распаляет, но никак не просвещает». (Забывают, правда, о том, что без тепла и света не бывает.)

Приведенный перечень уничижительных терминов говорит о многом, как и почти что повсеместное принятие СМИ нарочито неотесанной лексики. Вот свеженький «звездный» примерчик. Сенатор Джон Керри отнюдь не намеревался кичиться своей армейской службой, упомянув, что да, в армии служил. (То есть он явно не намеревался доказывать, что и демократы во время вьетнамской войны тоже не сидели сложа руки, и в этом смысле ничуть не уступали республиканцам.) Просто упоминание, не более. Но на его послужной список с разной степенью остервенения и искажения фактов накинулись все кому не лень, и ответ последовал незамедлительно. Когда я писал это эссе, передо мной был разложен номер «Нью-Йорк таймс» от 27 августа 2004 года с предвыборной рекламной статьей на всю полосу, обличавшей нападавших на Керри «Ветеранов ВМФ за правду». Эта дорогая платная публикация констатировала: «Это можно остановить. Просто нужно желание. Хватит мутить воду. Давайте по делу».

Кто был тогда прав, кто виноват — сегодня не суть важно. Важно то, что упомянутая рекламная статья не столько подвергала сомнению правоту ветеранов, сколько предупреждала о том, что никому из нас не дозволено выдвигать необоснованные обвинения. Раз уж кандидат поднял тот или иной вопрос, предполагается, что у него есть право на собственную трактовку при условии, что он не передергивает факты. Все остальное — от лукавого. А в призыве «давайте по делу» — пресловутая неотесанность лексики. Но Керри явно вынудили распространяться о службе в армии. Под самой рекламой красовалось пояснение «Оплачено Национальным комитетом Демократической партии США» вкупе с припиской: «Данное заявление не одобрено ни одним из кандидатов или уполномоченных ими комитетов». Сегодня даже законодательство предписывает нам уверовать в то, что при сборе денежных средств партии независимы от своих кандидатов (из чего вытекает, что «Ветераны ВМФ за правду» претендуют на некую аполитичность, всячески отмахиваясь от всего, что могло бы вызвать подозрения в позорной ангажированности).

Но возможна ли вообще та самая «аполитичность»? Есть ли возможность избежать ее, если ты ввязался в политические игрища? Есть ли нечто такое, из чего политический капитал уже никак не сколотить? Сами по себе эти вопросы — чисто риторические — уже наводят на размышления. Поскольку все электоральные метафоры тяготеют к спорту, пестрят терминологией типа «центровой», «нападающий» или «защитник», почему бы и в политике не обзавестись мячиками для игры? (Разумеется, если воспользоваться метафорами рыночными, речь здесь идет скорее о краткосрочных дивидендах, нежели о фундаментальном сколачивании политического капитала.)

Опросы общественного мнения показывают, насколько сильно продвинулся когнитивный диссонанс. Миллионы людей ответят на соответствующие вопросы так: а) обе партии практически неотличимы друг от друга и б) обе партии погрязли в партизанской войне друг против друга. И эти две точки зрения вовсе не обязательно противоречат друг другу: межпартийные конфликты вполне могут разгореться по совершенно ничтожным вопросам, иными словами, мы имеем дело с тем, что Фрейд в свое время и в несколько ином контексте охарактеризовал как «нарциссизм малых различий». Лет эдак 10 назад сочетание этих двух не совсем ясных, но довольно заметных различий породило концепцию существования якобы внушающей доверие третьей стороны под водительством Росса Перо[42], утверждавшего, что политику надлежит быть вне политики и что правительство должно дать дорогу управленцам. Это заблуждение, как и трогательная вера в то, что одна партия всегда лучше другой, слагаются из почти что равных пропорций наивности и цинизма.

Чем пристальнее мы вглядываемся в нынешний дискурс, тем более странным и бессодержательным он предстает. Нам выпало жить в эпоху, перенасыщенную обожествлением личностей и пристальным вниманием к частной жизни. Дело зашло так далеко, что кандидаты бьются за возможность поучаствовать в ток-шоу, которые ведут чуть ли не психотерапевты. Тем самым они признают, что их «личность» дискутабельна и в этом аспекте является предметом разногласий. Даже я, человек, далекий от мира Опры Уинфри, вряд ли поспорю с этим. Мало в мире тех, кто избрал бы себе в друзья или любимые людей, исходя из их политических убеждений, а не личных качеств. И тем не менее попытайтесь вслух предположить, что психопатическая составляющая политика, будь то Ричард Никсон или Билл Клинтон, сама по себе предмет обсуждения, и вы тут же очень скоро убедитесь, что вас обвинят в «переходе на личности», в «охоте за ведьмами» и в «чернухе». Обвинения эти чаще всего исходят от тех, кто превратил свою жизнь в придаток партийного механизма и украсил каминную полку подретушированным портретом или фото очередной «личности» на почетном посту.

Политика по определению олицетворяет (или же должна олицетворять) расхождение во мнениях. С поправкой на современность она выражает (или, как минимум, отражает) или имитирует отличия мировоззрений, которым положили начало Эдмунд Берк[43] и Томас Пейн[44]. Этому различию грозит участь быть искаженным, в особенности в лишенном гармонии обществе, но исказить его до неузнаваемости все же невозможно. Следовательно, при господствующем засилье посредственностей, людей продажных, поглощенных исключительно собственными благами, опошляющих различия в мировоззрениях, выкрикивая направо-налево путаные призывы и лозунги, разве не обязаны мы тем выше оценивать других, тех, кто стремится максимально четко и недвусмысленно сформулировать упомянутые различия?

И все же мы, как представляется, страшимся противоречий, видя в них угрозу и для себя лично. В результате в ходе избирательного «процесса» множество важных тем замалчивается, их тональность приглушается, в результате их рассмотрение превращается в нечто сродни блужданию по лабиринту. Позвольте мне выбрать три важные темы, которые гарантированно не всплывут на поверхность в год президентских выборов: «война с наркотиками», смертная казнь и «Клятва верности»[45]. Политикам не составляет труда догадаться, что ни один из кандидатов, заинтересованный в продвижении своей программы, не посягнет на консенсус в обществе по трем упомянутым вопросам — то есть мы должны продолжать «войну с наркотиками», и не важно, что там нас ждет впереди, что смертная казнь есть неотъемлемый элемент закона и порядка и что «Клятва верности» есть свидетельство признания Господа Всемогущего[46]. Каждый из трех пунктов символизирует многое — роль государства в частной жизни гражданина, отношение Соединенных Штатов к международному праву и четкую границу разделения сфер влияния религии и правительства, — являясь и несомненным доказательством того, что рамки договоренности по всем трем пунктам не шире и не глубже изначально принятых обществом на веру. Сомнений быть не может, разве можем мы в принципе рассчитывать на какое-то расхождение во мнениях по этим трем пунктам? Разве сосредоточение внимания на обыденщине не является результатом, пусть частично, отвлечения внимания от вещей серьезных? Просто эти псевдобаталии по вопросу проявления сенатором Керри воинской доблести в дельте Меконга до боли напоминают отрихтованную и расфасованную версию «дебатов» по поводу иракского конфликта, когда обе стороны отчаянно делали вид, что достигли согласия по главному вопросу, хотя на деле никто из них на 100 % не был согласен даже с самим собой. Тотальная неискренность и малодушие лишь усиливают поляризацию.

Как ханжество служит комплиментом, получаемым добром из рук зла, так и, как мне представляется, славословия в адрес «приверженности и тем, и другим» есть своего рода стремление воздать должное социальному плюрализму, столь типичному для Америки. Столь многообразное и большое общество в большой степени зависит от соблюдения этики «неагрессивности» — так нынче обозначается показное проявление терпимости. На деле же пресловутое многообразие требует куда больше именно политического плюрализма. Как, например, в свое время единство мнений относительно того, что работорговля в Америке была слишком уж жутким и чреватым расколом вопросом, так и не предотвратило ужасы Гражданской войны, лишь отсрочив их.

Этот экскурс в прошлое сам по себе ставит точку на слащавом утверждении о том, что политики в те милые стародавние времена все же были благовоспитаннее, а тяготение к «чернухе» — суть порождение дней нынешних. Отбросим в сторону относительно безобидную «чернуху», имеющую место быть; это просто миф — считать, что в добрые старые времена все было куда благовоспитаннее. Да, случалось и такое, что в середине 50-х Эдлай Стивенсон[47] заявлял, что, дескать, лучше проиграть выборы, чем солгать, но ранее в том же самом ХХ веке Эд Крамп из Мемфиса (Теннесси) обвинил своего оппонента в том, что тот якобы тайно доил его, Крампа, корову через пролом в заборе. В детстве я любил слушать дуэт музыкантов-сатириков (исполнителей и композиторов) Майкла Флэндерса и Дональда Суонна, выпустивших несколько превосходных альбомов. Одним из хитов стала песенка про гиппопотамов, обожавших валяться в грязи. Припев звучал так:

Грязь, грязюка, слава тебе! Ничто не дарует такую прохладу, как ты! Вперед, за мной — в грязь! От души поваляемся в ней, в славной грязи.

Сегодня дочь Майкла Флэндерса Лора — дама язвительная — представляет на студии Эла Фрэнкена «Эйр Америка» шоу, в котором кто угодно может изрекать все что угодно в адрес Дика Чейни[48] и компании Халлибертон[49], Джорджа Буша и Осамы бен Ладена, группы «Карлайл»[50] и других членов невидимого правительства. Так, вперед! Где бы мы были без нашего традиционного американского популизма, узаконившего и пустившего в оборот термин «разгребатель грязи»[51], который Тедди Рузвельт бросил как-то в сердцах в качестве оскорбления. Грязь так грязь, «чернуха» так «чернуха». Насколько скучнее было бы жить, если бы кто-то не окрестил в свое время Ричарда Никсона[52] «торговцем автохламом», а Барри Голдуотера[53] — психопатом, готовым швыряться атомными бомбами. Так что, раз уж взялись крушить, нечего ныть по перевернутым столам.

Во время выборов, когда Томас Джефферсон[54] сражался с Джоном Адамсом[55], избиратели, меньшие по количеству и лучшие по качеству, выбирали между президентом Американского философского общества и президентом Американской Академии науки и искусства. «Ну разве можно вообразить себе людей более культурных и обаятельных?» — воскликнет кто-нибудь из неисправимых идеализаторов прошлого. И все же стоит прислушаться к тому, что звучало тогда в адрес этих кандидатов, в особенности Джефферсона — его обзывали и прелюбодеем, и распутником, и бордельным зазывалой, и атеистом, и даже дезертиром, смалодушничавшим перед лицом врага. Нет сомнений в том, что появление партий и «фракций» после ухода на покой Джорджа Вашингтона поставило избирателей перед зачастую нелегким выбором — впрочем, не без пользы.

Соединенные Штаты любят громогласно заявить о себе как об образцовой нации, о модели общества, основывающейся и на демократии, и на этническом многообразии. Не будет преувеличением заявить, что от успеха или же провала этого начинания зависит очень и очень многое. Но существуют и гораздо лучшие способы демонстрировать их правоту, нежели цепляться за тоскливую пародию двухпартийной системы, считающую главной добродетелью способность уходить от острых вопросов и откладывать решение насущных проблем.

Нечет Огайо

Весь этот конфликт, скорее всего, прошел бы мимо меня, если бы не Кеньон-колледж. Мечта приглашенного лектора или идеал кинорежиссера, ищущего натуру для фильма из студенческой жизни. Расположен на лесистых холмах Огайо, в городке Гамбьер, примерно в часе езды от Коламбуса. Его литературный журнал «Кеньон ревью» основан Джоном Кроу Рэнсомом в 1939 году, а среди выпускников — Пол Ньюман[56], Э. Л. Доктороу, Джонатан Уинтерс, Роберт Лоуэлл, председатель Верховного суда Уильям Ренквист и президент Ратерфорд Б. Хейс[57]. Студенты этого учрежденного епископальной церковью колледжа хорошо воспитаны, из состоятельных семей и преимущественно белые, однако это отнюдь не вотчина Буша — Чейни. Приехав туда на выступление через несколько дней после президентских выборов, я обнаружил, что кампус все еще гудит. Вот что произошло в Гамбьере, штат Огайо, в решающий день 2004 года.

Избирательные участки открылись в 6.30 утра. На весь город с населением 2200 жителей (включая студентов) было всего две машины для голосования и подсчета голосов (с кнопкой прямой регистрации в электронной системе). Десятью днями ранее мэр Кирк Эммерт созвал комиссию из представителей двух ведущих политических партий по наблюдению за ходом выборов и заявил, что этого будет недостаточно вследствие большого количества зарегистрированных избирателей. (Ему, как и многим другим, было известно, что сотни студентов зарегистрировались в Огайо, поскольку это был важнейший «колеблющийся» штат.) Ходатайство мэра проигнорировали. Разумеется, из всего лишь двух машин (которых должно было быть больше) одна вскоре после полудня вышла из строя.

В 7.30 вечера того же дня на момент официального закрытия участков очередь из желающих отдать свой голос все еще тянулась от центра городка до парковки. В результате федеральный судья распорядился соблюдать в округе Нокс, где расположен Гамбьер, закон штата Огайо, предоставляющий право голоса всем вовремя пришедшим. Стоящим в очереди любезно раздали «карты на право голосования» (участие в голосовании — право, а не привилегия), но этого было уже мало. Когда все эти 1175 избирателей района опустили свои избирательные бюллетени, было уже около четырех утра, и многим пришлось прождать целых 11 часов. В духе народного карнавала подвезли пиццу, банки с прохладительными напитками, появились и гитаристы, чтобы придать яркому моменту настроение. Обнаружились телевизионщики, а молодые американцы вели себя словно на кастинге у Фрэнка Капры[58]: весело и добродушно пропускали вперед пожилых избирателей, дописывали в ноутбуках недоделанные сочинения, многие голосовали впервые, и все были убеждены, что долгое ожидание на холоде — ничтожная плата за это. Общий настрой выразила Пиппа Уайт[59], сказав, что «даже после 8 часов 15 минут ожидания у меня оставались силы. Это говорит о том, насколько все это важно». Ободряющая мысль.

У студентов Кеньона было одно преимущество, и они совершили одну ошибку. Преимущество состояло в том, что их президент, С. Джорджия Ньюджент, сказала им, что для голосования их освободят от уроков. Ошибка состояла в отказе от предлагавшихся им поздно вечером бумажных избирательных бюллетеней, из-за иска, поданного для ускорения избирательного процесса юристами отделения Демократической партии в Огайо. Когда стали раздавать избирательные бюллетени (для последующего машинного подсчета под контролем председателей демократической и республиканской комиссии по наблюдению за ходом выборов округа Нокс), кто-то закричал из окна здания общественного центра: «Не используйте бумажные избирательные бюллетени! Республиканцы собираются подать иск, чтобы их не подсчитывали!» После этого большинство приняло решение о машинном голосовании.

На остальной территории Огайо кастинг у Капры ничего не напоминало. Репортеры и очевидцы рассказывали об избирателях, не выдержавших изнурительного ожидания, нередко ссылаясь на нежелание работодателей считать голосование уважительной причиной опоздания или отсутствия. Так или иначе, подобные сбои чаще наблюдались на избирательных участках в рабочих и, скажем прямо, негритянских округах. Кроме того, возникло немало споров по поводу «временных» бюллетеней, вроде выдаваемых в том случае, когда избиратель может доказать свою личность, но не регистрацию на данном избирательном участке. Эти сбои можно списать на головотяпство или некомпетентность (хотя в 1992 и 1996 годах голосующих в Гамбьере было гораздо больше, а очереди — значительно короче). Теми же головотяпством и некомпетентностью можно было бы объяснить и другие странности в Огайо — от машин, перенаправивших голоса из одной колонки в другую, до машин, приписавших удивительное число сторонников неведомым маргинальным кандидатам, а также машин, показавших, как долго ждавшие очереди избиратели якобы каким-то образом не смогли отметить свой выбор в верхней части бюллетеня в пользу кандидатов в президенты Соединенных Штатов.

Тем не менее для проверки любого из вышеперечисленных сбоев необходимо либо сравнение бумажного следа бюллетеней с работой машин, или судебное решение о проверке самих машин. Первого нет, а второе пока не получено.

Не знаю, какой идиот в Гамбьере кричал избирателям не доверять бумажным бюллетеням, но знаю немало людей, убежденных в грязной работе в ходе решающего голосования в Огайо. Некоторые из этих людей известны мне как чистой воды психи и параноики, чьи одержимые теорией заговора умы могут запросто отрицать или в упор не видеть никаких объективных причин высоких результатов республиканцев. (А познакомился я с некоторыми из них так: в ноябре 1999 года я написал статью с призывом пригласить на предстоящие президентские выборы международных наблюдателей, поскольку у меня вызывали озабоченность законы, ограничивающие участие в голосовании, нелегальные фонды для подкупа, отказ в доступе независимым журналистам к средствам массовой информации и махинации с законами штатов для отстранения от голосования «преступников». В конце концов мне удалось победить официальную дискриминацию избирателей в моем родном городе Вашингтон, округ Колумбия, и поставить под вопрос «надежность или неприкосновенность» новой технологии машин для голосования. С тех пор я и дружу с этими кретинами.) Тем не менее есть и не кретинские резоны для пересмотра результатов выборов в Огайо.

Во-первых, расхождения от участка к участку и от округа к округу. Так, в округе Батлер, например, кандидат демократов на должность председателя верховного суда штата получил 61 559 голосов. Пара Керри — Эдвардс[60] набрала там примерно на 5000 голосов меньше — 56 243. Это весьма заметно контрастирует с поведением в данном округе республиканского электората, подавшего за своего кандидата в судебный орган власти почти на 40 тысяч голосов меньше, чем за Буша и Чейни. (Последняя тенденция в виде уменьшения количества голосов с верхней части списка бюллетеня, где указаны главные кандидаты, на сегодня является наиболее общей, возможно, в масштабах штата и страны.)

В одиннадцати других округах все той же демократической кандидатке в судебный орган К. Эллен Коннелли удалось обойти кандидатов в президенты и вице-президенты от демократической партии на сотни, а где-то на тысячи голосов. Что ж, возможно, перед нами сметающая все преграды, харизматичная будущая кандидатка, и именно миссис Коннелли — та сила, с которой придется считаться в национальном масштабе. Или, возможно, вся закавыка в особом воздухе Огайо? Похоже, в этом штате много чудаков. В округе Кайахога, куда входит город Кливленд, на двух преимущественно «черных» участках в Вест-Сайде проголосовали точно так же. На избирательном участке 4F: Керри — 290, Буш — 21, Перутка — 215. На избирательном участке 4N: Керри — 318, Буш — 11, Баднарик — 163. Мистер Перутка и мистер Баднарик — кандидаты в президенты от конституционной и либертарианской партии соответственно. Помимо этого высокого положения они также обладатели запоминающихся (но звучащих не слишком по-афроамерикански) фамилий. В лучшем для Ральфа Нейдера в 2000 году общее число голосов, отданных на избирательном участке 4F всем кандидатам независимых партий, равнялось 8.

В округе Монтгомери на двух избирательных участках из-за неясности волеизъявления избирателей зафиксирован неучет почти 6000 избирательных бюллетеней. Это значит, многие люди ждали своей очереди проголосовать, но, когда та подошла, не смогли определиться, кто должен стать президентом и отдали голоса исключительно за кандидатов на менее значимые должности. Только на этих двух избирательных участках неучет из-за неясности волеизъявления составляет 25 %, и это в округе, где средний неучет — всего 2 %. Неучет на избирательных участках, где победили демократы, был на 75 % выше, чем на республиканских.

На избирательном участке 1B в Гаханне, округ Франклин, компьютеризированная машина для голосования зафиксировала в общей сложности 4258 голосов за Буша и 260 голосов за Керри. Однако на нем всего 800 зарегистрированных избирателей, из которых на выборы пришли 638. После того, как «сбой» обнаружили и устранили, президенту досталось на 3893 меньше голосов, чем его наградил компьютер.

Участки Конкорд Саут-Вест и Конкорд Саут в округе Майами смогли похвастать явкой в духе Саддама Хусейна — 98,5 % и 94,27 % соответственно, — и на обоих подавляющее большинство голосов отданы за Буша. Округу Майами также удалось отчитаться о 19 тысячах дополнительных голосов за Буша после того, как 100 % избирательных участков сообщили результаты в день выборов.

В округе Махонинг журналисты «Вашингтон пост» обнаружили, что многие стали жертвами «перескакивания голосов», заключающегося в том, что машины для голосования отображали выбор одного кандидата после того, как избиратель отдавал предпочтение другому. Некоторые специалисты в области программного обеспечения выборов диагностировали это как «проблему калибровки».

Машины, как и люди, ошибаются, а сбои наверняка неизбежны, и нет сомнений в том, что многие избиратели Огайо смогли проголосовать быстро и без гротескных аномалий. Но меня поражает другое: практически все случаи слишком длинных очередей или вопиющей нехватки машин имели место в демократических округах или участках, и практически во всех случаях, когда машины выдавали немыслимые или невероятные результаты, страдал кандидат фактических или потенциальных избирателей демократической партии, которых обманули, сбили с толку или издевательски почли за людей, хронически неспособных проголосовать, или же внезапно сделали их сторонниками маргинальных неудачников.

Само по себе это могло бы свидетельствовать против любого заговора или организованных подтасовок, поскольку достаточно умные люди, пожелай они заранее предопределить исход голосования, озаботились бы, пусть для вида, придать несоответствиям и препонам характер более равномерного распределения. С этим вопросом я обзвонил всех своих умнейших друзей-консерваторов. В ответ я услышал: смотри, что произошло в округе Уоррен.

После закрытия избирательных участков, под предлогом неуточненной обеспокоенности терроризмом и угрозой национальной безопасности, чиновники «забаррикадировались» в здании администрации округа Уоррен и не допустили к контролю подсчета голосов ни одного репортера. Заявили о десятибалльной опасности террористической угрозы (по шкале от одного до десяти). При этом чиновники ссылались на информацию, поступившую от агента ФБР, несмотря на отрицание Федеральным бюро всякой причастности.

Вне всяких сомнений, округ Уоррен представляет собой часть республиканской территории штата Огайо: в прошлый раз за Гора там проголосовало всего 28 %, а в этот раз за Керри — 28 %. А потому на первый взгляд этот округ вовсе не то место, где у Великой старой партии[61] была малейшая необходимость «подавлять» избирателя. Казалось бы, это говорит в пользу отсутствия заговора. Однако даже у неизменности общего количества избирателей есть свой странный аспект. В 2000 году Гор прекратил показ предвыборных рекламных роликов в Огайо за несколько недель до выборов. Кроме того, он столкнулся с оппозицией со стороны Нейдера[62]. Керри потратил в Огайо огромные деньги, никакой конкуренции со стороны Нейдера не было, и тем не менее в округе Уоррен он получил ровно тот же процент голосов.

Как ни взбалтывай, как ни смотри на свет, в выборах в Огайо что-то не сходится. Массовые нарушения заставили провести формальный пересчет голосов, завершившийся в конце декабря результатом на 176 голосов меньше за Джорджа Буша — как и при первом подсчете. Но это было бессмысленное занятие ради успокоения, поскольку попросту нет никакой возможности проверить, например, сколько «перескока голосов» могли незаметно произвести компьютеризированные машины.

Следует отметить и другие, более случайные факторы. Руководитель канцелярии губернатора штата Огайо, Кеннет Блэкуэлл, был сопредседателем кампании Буша — Чейни в штате и одновременно в открытую исполнял свои обязанности на выборах в родном штате. А штаб-квартира компании «Диболд», производящей безбумажные машины для голосования с сенсорным дисплеем, расположена в Огайо. Председатель ее правления, президент и генеральный директор Уолден O’Делл, видный сторонник Буша и сборщик пожертвований в 2003 году, провозгласил, что будет «стремиться помочь президенту получить голоса выборщиков Огайо в следующем году». (Смотрите статью Майкла Шнайерсона «Взлом результатов голосования», «Вэнити Фэйр», апрель 2004 года.) «Диболд» вместе со своим конкурентом «Электрон Системс энд Софтвэр» регистрируют более половины голосов, поданных в Соединенных Штатах. Конкуренция эта не очень остра, а еще менее острой ее, возможно, делает тот факт, что вице-президент «Электрон Системс энд Софтвэр» и директор стратегических исследований «Диболд» — братья.

Лично я не склонен придавать вышесказанному большого значения, поскольку олигархия, стремящаяся к подтасовке результатов выборов, скорее всего, не станет, словно бы желая вписаться в сценарий Майкла Мура, заявлять о себе столь открыто. В любом случае все руководители канцелярий губернаторов штатов — ярые приверженцы одной из партий, а каждая счетная комиссии во всех 99 округах штата Огайо состоит из двух демократов и двух республиканцев. Председатель правления «Диболд» вправе, как любой другой гражданин, высказывать свои политические пристрастия.

Тем не менее одному успокаивающему объяснению я больше не верю. Отвечая на обвинения во вмешательстве в голосование, часто говорили, что для этого потребовался бы «столь масштабный заговор», в который оказалось бы втянуто опасно большое количество людей. Действительно, от некоторых обвинений со смехом отмахивались даже отдельные демократы в Огайо, говоря, что тогда и они должны были бы быть частью плана. Ставки здесь очень высоки: один перебежчик или ренегат с вескими доказательствами мог бы пожизненно засадить в тюрьму его организаторов и навсегда дискредитировать участвовавшую в мошенничестве партию.

У меня была возможность поговорить с рекомендованным мне экспертом, который не верит, что имело место выраженное мошенничество. Она связана с производством этих машин и пожелала остаться анонимной. Разумеется, сказала она, подобное вполне осуществимо, и «в курсе» будут лишь очень и очень немногие. Это возможно из-за небольшого количества фирм-изготовителей и еще меньшего (учитывая практику приема на работу в эти фирмы) круга людей, понимающих технологию. «Машины ввели в эксплуатацию, не проведя проверок, чтобы удостовериться, что ими не „управляют“, и без сравнительных испытаний», — объяснила она. «Машинные коды — не общественное достояние, а потому ни одна из этих машин не конфискована». В этих условиях, продолжила она, можно манипулировать как количеством, так и процентом голосов.

В старые недобрые времена Таммани-холла[63], сказала она, приходилось ломать счетные контакты на рычажных машинах, и при внимательном расследовании сломанные контакты автоматически компрометировали машину. Благодаря технологии сенсорного экрана о грубости и предсказуемости прежних мелких политических бандитов речь больше не идет. Однако на новой машине была искажающая «настройка», и это можно было бы определить, конфисковав несколько из них. Сегодня суды Огайо отказываются от любых попыток сделать избирательные машины штата, перфокарты или сенсорные экраны предметом достояния общественности. Ни мне, ни кому-либо еще не ясно, кто же обслуживает машины…

Наконец, я спросил ее, каким могло бы быть логическое основание для установления факта любой подтасовки, имевшей место. «Как я поняла из прочитанного, — сказала она, — обе партии всегда признавали результаты опросов избирателей сразу после выхода с участков для голосования». Это, как я мог ей подтвердить из непосредственного опыта, действительно так. Но тем не менее оставалась вторая проблема. Поэтому я спросил: «А если бы все, назовем нейтрально, аномалии и сбои, распределились бы вдоль одной оси: другими словами, если бы они шли в ущерб только одному кандидату?» Мой вопрос был гипотетическим, поскольку она не изучала события в Огайо специально, однако ответ последовал незамедлительно: «Тогда это было бы крайне серьезно».

Я никак не статистик или не инженер и (как и многие демократы про себя) не думаю, что Джон Керри когда бы то ни было должен стать президентом какой бы то ни было страны. Но я всю жизнь рецензирую книги по истории и политике, делая пометки на полях, когда натыкаюсь на неверную дату, любую другую фактическую ошибку или отсутствие пункта в доказательствах. Это встречается в любой книге. Но если в результате всех ошибок и недосмотров неизменно выходит, что страдает или выигрывает одна-единственная точка зрения, рецензия на книгу будет разгромной. Федеральная избирательная комиссия, слишком долго выставлявшая себя на посмешище, должна заняться Огайо. Компания «Диболд», также производящая банкоматы, не должна больше получать от государства ни цента, пока не создаст систему голосования, сравнимую по надежности с банкоматами. А к американцам, приходящим реализовать свое избирательное право, больше не должны относиться как к крепостным или статистам.

«Вэнити Фэйр», март 2005

Становясь американцем

Пока мы в самый канун Рождества ждали включения камер в вашингтонской студии, ее хозяин — мой faux bonhomme[64] Пат Бьюкенен[65] — как бы между делом поинтересовался моим гражданством и статусом, на основании которого я проживаю в стране. Я невинно ответил, что подал бумаги на получение гражданства, но нацбез тонет в потоке заявлений. Тут зазвучала музыка, предваряющая следующий раздел программы — посвященный выставлению религиозной символики в госучреждениях, — и я глазом не успел моргнуть, как Бьюкенен принялся допытываться, как у меня, иностранного атеиста, хватило наглости заявиться сюда и читать американцам лекции об их христианском наследии.

Симулирование негодования — это de rigueur[66] в мире новостей американского кабельного телевидения, однако неподдельность собственной ярости удивила меня ничуть не меньше дешевизны подстроенной Бьюкененом ловушки. Я свыше двадцати лет живу в Вашингтоне — и все эти годы Бьюкенен умолял меня прийти на свою передачу! В этой стране у меня родилось трое детей, и все трое — самые настоящие американцы! Безупречные аттестации о полном соблюдении всех требований закона из скучной переписки с Налоговым управлением США! Однако, по мере того как краска гнева сползала со щек, до меня стало смутно доходить, что возмутился я не вероломным попранием Бьюкененом собственного лицемерного гостеприимства. Скорее я почувствовал, как осквернен сам мой очаг как таковой. Не смей приказывать мне убираться домой, начальник. Я дома.

Все еще остывая от негодования в лимузине, который вез меня домой, я понял, почему мне даже в голову не пришли единственно верные слова: «Не смей разговаривать со мной в подобном тоне, ты, немецко-ирландский фашистский пустозвон. Мне не надо извиняться за свое присутствие перед таким подонком, как ты. Говори это Чарльзу Кофлину[67] и Чарльзу Линдбергу[68] и не бей в спину нашим мальчикам в Ираке». Ответь я так или типа того, я бы устыдился, либо сразу, либо спустя некоторое время. (С другой стороны, втайне не перестаю стыдиться, что не ответил, — впрочем, тогда «чудак» начинался бы с буквы «м». Неизменно надеясь сохранить чистый и незамутненный английский, не могу не признать, что ругаться лучше по-американски.)

Мой английский друг и коллега Мартин Уокер написал снискавшую успех биографию нашего однокашника по Оксфорду президента Клинтона под названием «Президент, которого мы заслуживаем». В Лондоне книга вышла под не менее красноречивым названием «Президент, которого они заслуживают». Я только что закончил работу над краткой биографией другого президента, Томаса Джефферсона, где писал о «нашей» республике и «нашей» Конституции. И даже не заметил этого, пока не приступил к окончательной редактуре. Что нужно для того, чтобы иммигрант заменил «ваш» на «наш»?

Никакой присяги на благонадежность, никаких принудительных заявлений о лояльности от меня никогда не требовали. Я написал тысячи статей, сотни раз выступал в СМИ и на публике, часто по важнейшим для действующего правительства проблемам, и никто и никогда не спросил меня, какое я имею право на это. Мои дети — граждане США единственно потому, что родились на американской земле (ни одна страна в мире не может похвастать подобной щедростью). Едва я получил грин-карту[69], как сотрудники иммиграционной службы приветствовали меня словами: «Добро пожаловать домой!» Более того, не способный ни к чему, кроме как писательство и выступления, я оказался под мощной защитой Первой поправки, и мне не приходилось (как прежде) думать о законах о клевете и других крупных и мелких ограничениях, стесняющих мое ремесло в той стране, где я родился.

Но я об этом не думал. Кое-кто, возможно, уже тихо возмущается: «Легко говорить тебе. Для кого английский язык — родной. Белому. Выпускнику Оксфорда». Практически того не осознавая, я думал так. «Ты достаточно везучий, но сразу видно, что ты британец». Однако процесс постепенного взаимного осознания или чего-то в этом роде шел, и вынужден признать, дошел до критической точки и вылился именно в ту форму, которой я больше всего противился — в форму клише. Действительно, для меня тем событием, «изменившим все», было 11 сентября 2001 года. В поисках не клишированных, а более точных форм выражения и данного наблюдения, и его последствий я принялся прочесывать прессу — американскую прессу, — используя ее как своего рода зеркало. И всякий раз натыкался, что такая-то и такая-то глупость исходит от «европейцев», однако полагал, что речь шла скорее не о высмеивании моего англо-кельтского-польско-немецко-еврейского происхождения (хотя это было так), а о тех «европейцах», кто, наподобие Жака Ширака, убеждал американских друзей не чувствовать себя простаками и не тушеваться. Au contraire[70]

Никто не может надеяться и ожидать, что подобное чувство, как я бы выразился, перерастет в прочную привязанность ума и сердца. Прожив в столице страны много лет, я никогда особенно ее не любил. Однако когда она подверглась нападению, став такой чертовски уязвимой, я ощутил единство с ней. И знаю, что теперь единство это уже ничему и никому не разрушить. Да, да, упреждая ваш вопрос, я легко назову имена арабов, иранцев, греков, мексиканцев и других, чувствовавших то же, что и я, и говоривших об этом практически без слов. В 2001 году я тем не менее изо всех сил попытался выразить это словесно. Лучшее, что мне удалось тогда сказать, что в Америке твой интернационализм может и должен быть твоим патриотизмом. Мне до сих пор не дает покоя неуклюжесть, с которой я это выразил. В конце своей книги о Джефферсоне я куда пафоснее заявил, что Американская революция — единственная революция, которая продолжает находить отклик в сердцах. Думаю, мог бы уточнить и добавить, что закоренелый шовинист и изоляционист Пат Бьюкенен, неизменно нападавший и до сих пор продолжающий на меня нападать, — это хронический неамериканец.

«Атлантик», май 2005 г.

Лермонтов: обреченный юноша[71]

Касаясь исследований «Героя нашего времени», невозможно обойти замечание Владимира Набокова: «Сколь бы огромный, подчас даже патологический интерес ни представляло это произведение для социолога, для историка литературы проблема „времени“ куда менее важна, чем проблема „героя“»[72]. С характерной заносчивостью превознося собственный перевод романа 1958 года, Набоков выдвинул ложную антитезу или противопоставление без противоречия. «Историку литературы» необходимо в определенной мере быть если не «социологом», то историком. Львиная доля немеркнущего очарования этой книги теряется вне контекста, и всем имеющимся в моем распоряжении изданиям переводов — и 1966 года Пола Фута, и теперешней весьма искусной версии Хью Аплина — недостает справочного материала, без которого короткий и запутанный шедевр Лермонтова оценить нелегко. Эти пять изящно отточенных историй, повествующие о недолгой жизни обреченного юноши в напоминающей «Расемон» манере, самым озадачивающим образом пребывают в «своем времени».

Доставляющие равное удовольствие элементы времени и героизма фактически сливаются в самом общем определении как самого романа, так и его автора — байронизм. И такое уподобление, без всяких сомнений, справедливо. Ранняя русская литература была тесно связана с европеизирующей и либеральной тенденцией «декабристской» революции 1825 года, горячо поддержанной и Пушкиным, и его наследником Лермонтовым. А подражание восставших духу Байрона по глубине и размаху было почти культовым. В 1832 году Лермонтов даже опубликовал короткое стихотворение «Нет, я не Байрон»:

Нет, я не Байрон, я другой, Еще неведомый избранник… Я раньше начал, кончу ране, Мой ум немного совершит…

В двух последних строках слышится предвидение — почти страстное желание — ранней и романтической смерти. А в 1841 году, за несколько месяцев до смерти, Лермонтов пишет стихи еще более пророческие:

В полдневный жар в долине Дагестана С свинцом в груди лежал недвижим я; Глубокая ещё дымилась рана, По капле кровь точилася моя…

Дагестан, как Чечня и Осетия, территории Южного Кавказа[73], которые в то время покорял и подчинял царизм. (Это был русский участок описанной позднее Киплингом «Большой игры», простиравшейся до северо-западной пограничной провинции Индии и Афганистана.) Лермонтова дважды ссылали служить на Кавказ в наказание. В первый раз он оскорбил власти стихотворением на смерть погибшего в 1837 году на дуэли Пушкина, обвинив царский режим в травле поэта. Во второй раз он попал в беду из-за того, что сам дрался на дуэли с сыном французского посла в Санкт-Петербурге. В 1841 году на Кавказе недалеко от того места, где дрался на дуэли его «Герой нашего времени» Печорин, Лермонтов сошелся в следующем поединке с офицером-однополчанином и погиб на месте. Эту одержимость дуэлями и возможным самопожертвованием Набоков называет трагической, поскольку, по его выражению, «сон поэта сбылся». Что ж, тогда тем более нам во что бы то ни стало необходимо как можно больше знать о тогдашних реалиях.

Как и у Байрона, в жилах Лермонтова, потомка наемника XVII века Джорджа Лермонта, текла шотландская кровь. (Сам Пушкин был отчасти эфиопом по происхождению, поэтому мультикультурализм и многонациональность сыграли свою роль в развитии русской литературы; кроме того, в те времена своего рода золотым стандартом был также сэр Вальтер Скотт, и именно его «Шотландских пуритан» Печорин читает в ночь перед дуэлью.) На страницах «Героя нашего времени» Лермонтов постоянно возвращается к Байрону. У близкого друга Печорина, доктора Вернера, «одна нога… короче другой, как у Байрона». О главном предмете ухаживаний, княжне Мери, с восхищением сказано, что она «читала Байрона по-английски и знает алгебру». (Большинство русских той эпохи читали Байрона во французских переводах.) В меланхолическом настроении Печорин размышляет: «Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый век остаются титулярными советниками?» Он одобрительно говорит о стихотворении «Вампир», в то время считавшемся принадлежащим перу Байрона.

Трудности возникают именно при переходе от байронического к ироническому. Публикация романа в 1840 году вызвала критические нападки из-за самого названия. Как можно было представлять героем столь дурного, аморального молодого человека, как Печорин? В вялом предисловии ко второму изданию Лермонтов писал: «Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана». Но где в названии ирония? И снова надо набраться смелости не согласиться с Набоковым. Абсолютно ясно, Печорин никоим образом не выведен «героем». Даже в глазах восхищающегося им верного старого солдата Максим Максимыча (один из рассказчиков, которым все меньше доверяешь) Печорин предстает пусть и харизматичным, но равнодушным и безответственным человеком. Он скучает, отрешен от происходящего и полон смутного внутреннего недовольства. Объективному читателю, если таковые есть, Печорин кажется черствым, а порой садистом. В самом конце последней истории он демонстрирует немного инициативы и порыва при захвате казака-убийцы, но при подавлении кавказцев на войне действует преимущественно по приказу. Если это и байронизм, то байронизм «Корсара» — законченный индивидуализм. Ни намека — или делается вид, что ни намека, — на идеализм или принципы.

Нет, ирония неизбежно обращена именно ко «времени». Печорин и Лермонтов расплачиваются с обществом и военными их же монетой. Раболепие и апатия России принимается как должное: прозаично говорится о плети, а потом о приданом в пятьдесят душ. Пьянство в армии носит характер эпидемии, снобизм и фаворитизм — правило на аристократических курортах, которыми изобилует Кавказ. Славная русская война, призванная цивилизовать мусульманские племена, жалка и жестока с обеих сторон. С какой стати Печорину в этих условиях принимать что бы то ни было так близко к сердцу? Во время случайной встречи со старым Максим Максимычем — самая трагическая сцена в романе для меня — Печорин отталкивает его, как принц Хэл Фальстафа. Женщины — существа, чье влияние на мужчин следует презирать, при возможности за это можно и должно мстить. Таким образом, роман вызвал скандал, представив молодого офицера из хорошей семьи как зеркало общества. Посмотритесь в него, если так уж хочется, но не лицемерьте по поводу увиденного.

Возможно, полезнее проследить не сравнительно самоочевидное влияние Байрона, а скрытое — Пушкина. Незадолго до бессмысленной гибели Пушкин, к бесконечному отвращению Лермонтова, пошел на компромисс с царем и правящими кругами. Даже в стихотворении «Смерть Поэта» Лермонтов сокрушенно упрекнул в этом своего героя, вопрошая: «Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, / Зачем поверил он словам и ласкам ложным, / Он, с юных лет постигнувший людей?..»

Фамилия героя пушкинского «Евгения Онегина» происходит от названия северной русской реки Онеги. «Герой» лермонтовского «Героя нашего времени», Григорий Печорин, назван в честь Печоры, реки, текущей немного севернее. Один русский критик отметил, что если Онега течет к морю спокойно и ровно, Печора — бурна и необузданна. Очевидно, частью замысла Лермонтова было пойти дальше и заострить ситуацию еще сильнее, чем у предшественника. Это становится ясно, когда в результате фантастического совпадения Печорин узнает, что дуэль, на которую его спровоцируют, задумана как его убийство. В качестве ответного удара он разрабатывает стратегию, позволившую ему убить своего противника Грушницкого, испытывая к нему не больше жалости, чем к раздавленному таракану. Когда мертвый Грушницкий рухнул в ущелье, вырвавшееся у Печорина и обращенное к доктору Вернеру и к природе восклицание — «Finita la commedia!»[74] — шедевр лаконизма.

Более чем соблазнительно предположить, что Лермонтов заставил Печорина сделать то, что не смог Пушкин: раскрыть заговор с покушением на свою жизнь, а потом действовать беспощадно и с холодной решимостью, покарав убийцу неотвратимой смертью. Предположение тем более пугающее, что в собственной жизни и смерти подобной решимости он проявить не смог. Царь Николай I в нескладном письме жене осудил «Героя нашего времени». (Превосходный мастер расшифровки литературных и общественных совпадений Энтони Поуэлл однажды выразился так: «Несмотря на большие размеры России, число людей, действительно способных оказать влияние на ее политическую, общественную, культурную жизнь, было очень невелико. Поэтому стихи младшего офицера могли стать настоящим бельмом на глазу самого царя».) Прибыв на поле чести, Лермонтов, похоже, отказался стрелять в спровоцировавшего дуэль идиота. Убитый на месте, он так и не услышал царского комментария: «Собаке собачья смерть». Однако его непоколебимое равнодушие к случаю восходит к двум хорошо отработанным сценариям XIX века: презрению аристократа на эшафоте и стоицизму революционера перед расстрелом. Декабристы, по-своему восхищаясь обоими, ставили их в пример.

Остается вопрос, который, по-видимому, не удастся прояснить никогда и на который в своем предисловии к переводу Аплина лукаво намекает Дорис Лессинг. «Я часто себя спрашиваю, — пишет Печорин, — зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство?» «Женское кокетство» не в женщине. О том же, только по-другому, пишет Набоков, замечая:

«Вообще женские образы не удавались Лермонтову. Мери — типичная барышня из романов, напрочь лишенная индивидуальных черт, если не считать ее „бархатных“ глаз, которые, впрочем, к концу романа забываются. Вера совсем уже придуманная со столь же придуманной родинкой на щеке; Бэла — восточная красавица с коробки рахат-лукума»[75].

Комплекс Казановы — неугомонное и неразборчивое ухаживание за фактически нежеланными женщинами — нередко выступает прикрытием симптомов подавляемой гомосексуальности. Бурная деятельность Байрона в этой сфере (или лучше сказать сферах?) уже давно общепризнанна. Поуэлл отмечает, что, хотя дуэль Пушкина формально спровоцирована мнимым прелюбодеянием жены, «в нее также тайно вовлечены гомосексуальные круги».

В романе Печорин дан от лица нескольких рассказчиков: друга, первого лица и автора, замечающего о нем: «Его кожа имела какую-то женскую нежность». В самом Лермонтове, по словам Тургенева, было немало детскости, придававшей его облику — как минимум, в юности — характер скорее привлекательный, нежели отталкивающий. Кажется, у женственного литературного персонажа преобладала воля к жизни, тогда как у мужественного автора романа — стремление с нею расстаться.

«Атлантик», июнь 2005 г.

Салман Рушди: Гоббс в Гималаях[76]

Возьмите публицистическую статью комнатной температуры из недавно прочитанных или ту, которую вы, возможно, читаете сейчас или собираетесь пробежать глазами в будущем. Найдите в ней место, где говорится, что мусульманскому недовольству не будет конца, пока не решена проблема Палестины. Возьмите первую попавшую под руку пишущую принадлежность, вычеркните слово «Палестина» и подставьте «Кашмир». Затем уделите уяснению вопроса столько времени, сколько сможете позволить. А потом… Я собирался сказать «прочтите этот роман», но понял, что его вместо этого следует в первую очередь рекомендовать как стимул для разъяснения.

Подобное представление сложного и запутанного произведения художественной литературы может показаться банальным и прямолинейным, но я за него не извиняюсь. Как и Палестина, Кашмир был частью Британской империи (и служит фоном, на котором разворачивается действие отдельных эпизодов «Раджийского квартета» Пола Скотта[77]). Как и Палестина, он одновременно обрел независимость и раскололся в ходе стремительного британского бегства в 1947–1948 годах. Это единственный штат Индии с большинством мусульман, и давний объект притязаний Исламской Республики Пакистан. За него вели несколько «конвенциональных» войн и десятилетиями шли «неконвенциональные» партизанские и антипартизанские боевые действия, и из-за него мир не раз оказывался на грани ядерной конфронтации. И если в ближайшие годы и суждена губительная термоядерная случайность, то ее спусковым механизмом, скорее всего, станет Кашмир. Кроме того, именно озера, долины и горы Кашмира и были тем горном, в котором выплавился «основанный на вере» альянс Пакистан — Талибан — Аль-Каида. Самую ожесточенную и долгую схватку исламский джихад ведет не с Западом или евреями, а с индуистской/светской Индией. Это война не Востока против Запада, а Востока против Востока.

Мне это известно, поскольку я немного изучил этот вопрос и бывал на удерживаемой пакистанцами стороне Кашмира, где мне сказали, что хотя люди всегда будут сражаться даже за самые засушливые и пустынные «трофеи», есть места, настолько красивые, что за них мало кто сам не захочет умирать. Салман Рушди знает об этом не понаслышке: он из семьи кашмирцев, родившийся в Индии мусульманин, а ныне (можно ли сказать — поневоле?) нечто вроде западного космополита. После разнообразных изнурительных экскурсов он откатывает сюда, на священную и светскую территорию, прославившую его, прежде чем сделать печально известным, — оспариваемую территорию «Детей полуночи» и «Стыда».

Он бы не согласился с простотой моих предыдущих абзацев, заявив, что кашмирцы как таковые полиморфный и полицентрический народ и достойны избавления и от неуклюжести, и от покровительства больших братьев. Именно поэтому свою историю Рушди начинает в Лос-Анджелесе, где пейзаж и экология тоже меняются от квартала к кварталу, где шанс есть у всех форм и аспектов «разнообразия» и где одной из первых мы встречаем дородную «домоправительницу» многоквартирного дома, без обиняков названную «последней представительницей легендарного рода картофельных ведьм из Астрахани». (Нежданным бонусом становится то, что эта могучая материнская фигура говорит на местном диалекте идиша.) Ее предназначение состоит в том, чтобы успокоить прекрасную Индию, неземную девушку, которой очень не нравится ее имя и которая тайно занимается боевыми искусствами в целях самообороны.

Следующим на сцене является Макс Офюльс[78], отец Индии и американский дипломат непревзойденного лоска и глянца. И он, как и его прототип, происходит со спорной и выжженной земли — эльзасского фронтира между Францией и Германией. Он обладает сейсмическим чутьем гонимого еврея и оригинальным умением ладить с женщинами. Повествование начинается с его убийства в Калифорнии слугой по имени Шалимар, а роман — предыстория этого преступления. И лишь затем мы переносимся собственно в Кашмир, сам служащий фоном Шалимара Шалимар — это древнее название «императорского сада Великих Моголов… густыми зелеными террасами нисходящего к зеркалам озер».

Рушди не пренебрегает в Кашмире ни магическим и мифическим, ни впечатлением, которое тот производит на приезжающих и захватчиков. Полковник индийской армии Хамирдев Сурьяван Качхваха, солдафон-раджпут[79], посланный держать неблагодарных местных жителей в узде, подвержен обратной версии происходящего с людьми из селения Макондо в книге Маркеса[80]: не приступам бессонницы, ведущим к амнезии, а наплывам воспоминаний, ведущим к бессоннице. И он, с его жаждой порядка и уважения, которого он так и не удостаивается, — двоюродный брат незадачливых полковников и майоров из романов Джозефа Хеллера и Пола Скотта. Молодой акробат и клоун Шалимар, урожденный Номан Шер Номан, — это номинальное эхо Одиссея в пещере Полифема подчеркивается намеком на старый индийский эпос «Рам и Лила», в котором «чистую Зиту похитили, и Рам сражался, чтобы ее вернуть». Когда Номан клянется своей первой любви страшной клятвой, обещая убить ее и всех ее детей, если она когда-либо от него уйдет, мы видим тут величайшее высокомерие.

Его торжественность не смягчает даже свойственный Рушди юмор. (Никогда не понимал, почему у писателя, умеющего так смешить, столь серьезная репутация.) «Вазван», знаменитый «банкет из тридцати шести блюд как минимум», можно превзойти лишь более редким «банкетом из шестидесяти блюд максимум». Деревенские старшины соперничают друг с другом в вопросах кухни, кухонных горшков и связанных с ними предобеденных и послеобеденных (не говоря уже об обеденных) театральных развлечениях. Индийское дано в переводе на безукоризненный англо-индийский или индийский английский («На самом деле ее имя — Бхуми, Земля, но друзья зовут ее по фамилии Бунньи, которая, сэр, означает любимое дерево Кашмира»).

Однако главной темой становится трагедия, как в древнегреческом смысле фатума, так и гегелевском — столкновения прав. В одном месте Рушди фактически излагает краткую новейшую историю кашмирского конфликта. Но рассказывает ее не «напрямую», а перемежая с официальными отчетами Макса Офюльса, как американского посла в Нью-Дели. Это сделано с захватывающим дух мастерством, словно пентименто[81], из-под которого проступают фигуры Джона Кеннета Гэлбрейта[82] и Дэниэля Патрика Мойнихэна[83], и помогает продемонстрировать деградацию жизни и этики Кашмира. Кашмирцы были в целом миролюбивыми и не особо религиозными в течение многих поколений, но потом подверглись массированному наступлению политики «разделяй и властвуй», в которой конфессиональные различия были использованы по максимуму. На ислам по очевидным причинам упирали пакистанцы, а индийские власти нередко дергали исламские струны для изоляции светских националистов. Мы видим этот цинизм в туманящемся взоре новопроизведенного генерала Качхвахи, полномочия которого все расширяются, соответствуя прозвищу его «военного лагеря» — «Эластик-нагар», а сам он делается все неразборчивее в своих методах. Ощущается этот цинизм и в жизни селян, где на смену прежней дружбе, длившейся поколения, приходят ядовитое недоверие и сектантство. И вскоре уже вовсю орудуют скучные роботы Аль-Каиды, которых воплощает мулла, сделанный из металлолома. (Еврейские родители Офюльса погибли в Страсбурге, тщетно веруя в то, что родовая библиотека «переживет любых железных мужчин, с лязгом вторгающихся в наши жизни».)

Кто страдает сильнее всего, когда силы святости и уверенности решают выжечь регион дотла? В древности и сегодня ответ один и тот же — женщины. И Рушди отлично это понимает.

«Фирдаус Номан в недоумении покачала головой: „Никак не возьму в толк, чем женское лицо может оскорбить религиозное чувство мусульманина?“ — рассерженно спросила она. Анис взял ее ладони в свои. „У этих дебилов все завязано — извини, маедж, — на сексе. Они считают научным фактом, что от волос женщины идут токи, которые провоцируют мужчину на сексуальное насилие; они думают, что от трения женских ног друг о друга — даже если они до пят прикрыты — возникает особый сексуальный жар, который через ее взгляд передается мужчине и будит в нем низменные инстинкты“. Фирдаус брезгливо всплеснула руками. „Ну конечно! Мужчины — животные, но за это почему-то должны расплачиваться мы, женщины, — старая история! Я думала, они изобрели что-нибудь поновее“»[84].

При всем при том «старая история», в конце концов, и является нитью сюжета. Каждая женщина в романе или несчастна, или толста, или запугана, или боится за своих детей, или боится своих детей, мужа, или любовника, или какого-то бандита. В голосах и лицах братьев Гегру и братьев Карим можно почувствовать момент сочетания злобного тестостерона и плебейского негодования, проклевывания и срастания щупальцев фашизма и садизма.

В Кашмире для изгнания подобных демонов традиционно использовалось искусство комедиантов. Но современным жертвам в этом катарсисе безжалостно отказано. Деревенская труппа может надеяться сыграть представление в честь старого доброго имама Зейна аль-Абидина, стремившегося преодолеть разногласия и сплотить все многообразные конфессии страны, но за стенами театра улицы вскоре заполняет орущая толпа, а потом слышится грохот танков и артобстрела. В этих широтах могут быть деревни, в которых чувства родства и солидарности пересиливают племенные или религиозные пристрастия, но достаточно всего пары фанатиков, чтобы в кратчайший срок уничтожить обходительность, формировавшуюся поколениями. Этот ужасный урок предназначен не только для Кашмира.

В 2000 году в журнале «Нью-Йорк ревью оф букс» была опубликована серия репортажей из Кашмира индийского писателя Панкаж Мишра, где он пришел к поразительному выводу о том, что сегодня невозможно ни понять, ни выяснить, что именно там происходит. Если, скажем, сожгли село, то количество возможных преступников с разных сторон и проведение операций под вражеским флагом сводит на нет все попытки анализа. Рушди мастерски передает этот гоббсовский кошмар, описывая зловещие замыслы генерала Качхвахи.

«Армейские уже наладили связи с потенциальными перебежчиками, и, когда потребуется, их по-тихому можно будет использовать для уничтожения врага изнутри. Труп боевика можно будет переодеть в военную форму противной стороны и подкинуть с оружием в руках в любой дом. Затем исполнитель скроется, индийские солдаты окружат дом, изрешетят пулями уже убитых, чтобы люди думали, будто их защищают»[85].

Сквозь этот хоровод теней неумолимо приближается фигура Шалимара/Номана, поддерживаемая неутолимой жаждой личной мести американскому еврею, так ловко соблазнившему его красавицу жену. Из заснеженных северных гор он шлет в Лос-Анджелес телепатическое сообщение:

«Все, что я делаю, приближает меня к тебе и к нему. Мой каждый удар — тебе и ему. Предводители наши несут смерть во славу Аллаха и во имя Пакистана, я же убиваю, потому что я и есть сама Смерть»[86].

В последних строках легко узнаваема цитата из другого индийского эпоса, «Бхагавадгиты», — «Я и есть сама Смерть: разрушитель миров». Насколько я помню, именно эти слова, увидев вспышку и пламя над Аламогордо[87], произнес Роберт Оппенгеймер.



Поделиться книгой:

На главную
Назад