«Теперь жду тебя. Немножко жалко в каком-то смысле, что кончается эта (пере) писка, обнимаю и обожаю.
Буду записывать белье, а затем около девяти пойду собирать.
Письма к Вере
1. Ок. 26 июля 1923 г.
Не скрою: я так отвык от того, чтобы меня – ну, понимали, что ли, – так отвык, что в самые первые минуты нашей встречи мне казалось: это – шутка, маскарадный обман… А затем… И вот есть вещи, о которых трудно говорить – сотрешь прикосновеньем слова их изумительную пыльцу… Мне из дому пишут о таинственных цветах. Хорошая ты…
И хороши, как светлые ночи, все твои письма – даже то, в котором ты так решительно подчеркнула несколько слов. Я нашел и его, и предыдущее, по возвращенью из Marseille, где я работал в порту. Это было третьего дня – и я решил тебе не отвечать, пока ты мне не напишешь еще. Маленькая хитрость…
Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить – об оттенке облака, о пеньи мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками. Есть крошечный русский ресторанчик, в самой грязной части Marseille. Я харчил там с русскими матросами – и никто не знал, кто я и откуда, и сам я дивился, что когда-то носил галстух и тонкие носки. Мухи кружились над пятнами борща и вина, с улицы тянуло кисловатой свежестью и гулом портовых ночей. И слушая, и глядя – я думал о том, что помню наизусть Ронсара и знаю названье черепных костей, бактерий, растительных соков. Странно было.
Очень тянет меня и в Африку, и в Азию: мне предлагали место кочегара на судне, идущем в Индо-Китай. Но две вещи заставляют меня вернуться на время в Берлин: первая – то, что маме уж очень одиноко приходится, вторая… тайна – или, вернее, тайна, которую мне мучительно хочется разрешить… Выезжаю я 6-го, – но некоторое время пробуду в Ницце и в Париже – у человека, с которым я учился вместе в СатЬпс^е’е. Ты, вероятно, знаешь его. Таким образом, в Берлине я буду 10-го или 11-го… И если тебя не будет там, я приеду к тебе, – найду… До скорого, моя странная радость, моя нежная ночь. Вот тебе стихи:
ВЕЧЕР
ЗНОЙ
Я здесь очень много написал. Между прочим – две драмы, «Дедушка» и «Полюс». Первая будет в альманахе «Гамаюн» – вторая в след, номере «Русской мысли».
2. 8 ноября 1923 г.
8 – XI – 23
Как мне объяснить тебе, мое счастье, мое золотое, изумительное счастье, насколько я весь твой – со всеми моими воспоминаниями, стихами, порывами, внутренними вихрями? Объяснить – что слова не могу написать без того, чтобы не слышать, как произнесешь ты его, и мелочи прожитой не могу вспомнить без сожаленья – такого острого! – что вот мы не вместе прожили ее, будь она самое, самое личное, непередаваемое, а не то просто закат какой-нибудь, на повороте дороги, – понимаешь ли, мое счастье?
И я знаю: не умею я сказать тебе словами ничего, а когда по телефону – так совсем скверно выходит. Потому что с тобой нужно говорить – дивно, как говорят, например, с людьми, которых больше нет, – дивно, понимаешь, в значенье чистоты и легкости и душевной точности, а я – je patauge ужасно. Меж тем тебя можно ушибить некрасивым уменьшительным – оттого что ты вся такая звонкая, как морская вода, хорошая ты моя.
Я клянусь – и…[91] клякса тут ни при чем – я клянусь всем, что мне дорого, всем, во что я верю, – я клянусь, что
И ты должна простить меня за мелочность мою – за то, что я с отвращеньем думаю о том, как – practically – я буду завтра отсылать это письмо, а вместе с тем готов отдать тебе всю кровь мою, коли нужно было бы, – трудно это объяснить – звучит плоско, – но это так. Вот, скажу тебе – любовью моей можно было бы заполнить десять веков огня, песен и доблести – десять целых веков, громадных и крылатых, полных рыцарей, въезжающих на пламенные холмы, – и сказаний о великанах – и яростных Трой – и оранжевых парусов – и пиратов – и поэтов. И это не литература, ибо, если перечтешь внимательно, увидишь, что рыцари оказались толстыми.
Нет – я просто хочу тебе сказать, что без тебя мне жизнь как-то не представляется – несмотря на то, что думаешь, что мне «весело» два дня не видеть тебя. И знаешь, оказывается, что вовсе не ЕсИбоп выдумал телефон, а какой-то другой американец – тихий человечек, фамилию которого никто не помнит. Так ему и надо.
Слушай, мое счастье, – ты больше не будешь говорить, что я мучу тебя? Как мне хочется тебя увести куда-нибудь с собой – знаешь, как делали этакие старинные разбойники: широкая шляпа, черная маска и мушкет с раструбом. Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна… Глаза твои – которые так изумленно сияют, когда, откинувшись, ты рассказываешь что-нибудь смешное, – глаза твои, голос твой, губы, плечи твои – такие легкие, солнечные…
Ты пришла в мою жизнь – не как приходят в гости (знаешь, «не снимая шляпы»), а как приходят в царство, где все реки ждали твоего отраженья, все дороги – твоих шагов. Судьба захотела исправить свою ошибку – она как бы попросила у меня прощенье за все свои прежние обманы. Как же мне уехать от тебя, моя сказка, мое солнце? Понимаешь, если б я меньше любил бы тебя, то я
Это кусочек моей поэмы – не вошедший в нее. Записал как-то, чтобы не забыть, и вот теперь – заноза.
Все это я пишу, лежа в постели, опирая листок об огромную книжку. Когда я долго ночью работаю, то у одного из портретов на стене (какая-то прабабушка нашего хозяина) делаются пристальные пренеприятные глаза. Очень хорошо, что я дошел до конца этого хвостика; очень мешал.
Любовь моя, спокойной ночи…
Не знаю, разберешь ли ты это безграмотное письмо… Но все равно… Я люблю тебя. Буду ждать тебя завтра в 11 ч. вечера – а не то позвони мне после 9 часов.
3. 30 декабря 1923 г.
30 – XII – 23
Praha Trida Svornosti, 37
Smichov
Дорогое мое счастье,
какая ты была прелестная, хорошая, легкая на этом суматошном вокзале… Ничего я не успел сказать тебе, счастье мое. Но из окна вагона я видел тебя, и почему-то, глядя, как ты стоишь, локтями прижимая шубу и засунув руки в рукава, – глядя на тебя, на желтое стекло в вокзальном окне за тобой и на твои серые ботики – один в профиль, другой en trois quarts, – почему-то именно тогда я понял, как я люблю тебя, – и затем ты так хорошо улыбнулся, когда заскользил поезд. А знаешь – ехали мы совершенно исключительно плохо. Вещи наши были рассыпаны по всему поезду, и до границы пришлось торчать стоймя, на сквозняке. Мне так хотелось показать тебе, как забавно пристал к внутренней части тех, знаешь, кожаных фартуков, которые соединяют вагоны, снег мерзлый, похожий на серебряную кукурузу, – ты бы оценила.
Представь себе три комнатки: мебель – некрашеный стол, дюжина стульев, таящих занозы, семь постелей – сплошь деревянных, без матрацов, с перекладинами вместо днища, и одной кушетки, купленной по случаю. И все. На перекладины протягивается тюфяк – но чувствуешь насквозь деревянные ребра эти, так что утром такая ломота… а в кушетке обитают клопы, которые исчезли было после скипидарной атаки, но вот сегодня появились на потолке, откуда они будут ночью, как жаворонки, падать на спящих – на меня и на Кирилла: я ему рассказал, что двенадцати (через «е» правильнее) клопов довольно, чтобы умертвить человека, но, вспомнив, как ты чудно говоришь: он ведь маленький! – взял, как говорится, слова свои обратно. Добавь ко всему этому неистовый холод в комнатах и нежеланье двух изразцовых печь топиться (что, конечно, для них было бы неприятно), и ты получишь изображенье нашей жизни здесь. Денег нет совершенно, вилок тоже, так что приходится питаться бутербродами. При первой возможности я перевезу маму обратно в Берлин, куда сам приезжаю 5 апреля – минус восемьдесят пять дней (высчитала?). Прагу я еще не видал – да вообще мы с нею в ссоре.
Слушай: как только буду иметь возможность, позвоню тебе отсюда по единственному телефону, находящемуся в этом городе: в доме Крамаржа. Постараюсь – двадцать третьего (ст. ст.) в 7 часов.
Я тебя очень люблю. Нехорошо люблю (не сердись, мое счастье). Хорошо люблю. Зубы твои люблю. Сейчас я работал, сидел у меня Морн, – он просит передать тебе «сердечный привет». Любовь моя, знаешь, мне просто очень скучно без тебя. У меня такое чувство, будто ты все стоишь на вокзале, как я видел тебя на последях, – точно так же, как тебе, вероятно, все кажется, что я стою у вагонного окна, в котелке. До суда – испанский твой роман прелестен, дальше – плохо. Завтра передам пакет.
Как мне хотелось бы, чтоб ты сейчас мне говорила – проникновенно так: но ты ведь мне обещал?!. Люблю тебя, мое солнце, моя жизнь, люблю твои глаза – закрытые, все хвостики твоих мыслей, твои протяжные гласные, всю душу твою от головы до пят. Я устал. Ложусь. Люблю тебя.
4. 31 (?) декабря 1923 г.
3(1) – XII —23
Trida Svornosty, 37
Smichov Praha
От тебя еще ни слова, моя любовь, – вероятно, завтра будет. А если нет? Знаешь, я не думал, что я так заскучаю по тебе («Ах, ты не думал!..»). Нет, – это просто оборот речи, чтобы сказать тебе, моя хорошая, мое счастье, how I long for you (как ты мне нужна). А меж тем я отсюда выберусь только 17-го – хочу кончить моего Морна, а то еще один переезд, и он рассыплется. Это человек, который совершенно не переносит чувство новоселья. Вчера за весь день я написал всего
Только что я написал Татаринову, прося его 6-го или 7-го поместить в «Руле» объявленье, что я (имя рек) ищу комнату с пансионом в русской семье. Иначе выйдет слишком дорого. Твой пакет я, к сожаленью, оставил в поезде. Я в «полном отчаяньи»! На самом же деле я третьего дня отнес его по адресу, – который ты написала едва слышным шепотом… Знаешь, что мне сейчас захотелось? Видеть, как ты приседаешь на одно колено, всходя с мостовой на панель (Аставь!..). Я тебя сегодня так люблю, что, кажется, пишу глупости.
Вот что я пока заметил в Праге: очень много ломовых и на магазинах такие надписи, как когда француз вставляет в роман русские словечки, желая щегольнуть, – и щеголяет безграмотно. Кроме того, здесь есть широкая река – подо льдом. Кое-где расчищены площадки под каток. На каждом таком ледяном квадрате катается по одному мальчишке, ежеминутно шлепаясь. На него смотрят зеваки с громадного старинного моста, по которому влачится ломовик за ломовиком. У одного конца моста стоит толстый человек в мундире, и каждый прохожий должен платить ему медяк за право перехода на другую сторону. Обычай старинный, феодальный. Трамваи маленькие, краснобокие, и внутри, на крюках, висят последние журналы – для общего пользования. Хороший город?
Вчера мне один профессор рассказывал, что, когда его дочке было всего несколько месяцев, она часто притворялась, что падает в обморок. Потом, когда она немного подросла, он ее пугал следующим образом: он сидит, читает, она играет на полу. Вдруг он опускает книгу, делает страшные глаза, проводит рукою по лбу и говорит медленно: «Знаешь, Машенька, я, кажется, превращаюсь в орла…» Она – в слезы: «Вот всегда тебе что-нибудь кажется, когда никого нет в квартире…»
Завтра в семь часов я постараюсь с тобой «созвониться». Это будет, вероятно, мучительно, – но мне хочется услышать хоть краешек твоего голоса. А что-то будет в Берлине, моя любовь? Поедешь ли ты со мной в Америку? О, если б ты знала, как мне противна этакая угловатая жизнь, денежная суета, отвратительные переводы, над которыми нужно корпеть, – и гроши, гроши… А я ведь bourgeois в житейских вещах. Автомобили Крамаржа, его мраморная ванна, слуги – меня бесят… Buff on надевал кружевные маншеты, когда садился работать. Мне, понимаешь, нужны удобства не ради удобств, а затем, чтоб не думать о них – и только писать, писать – и развернуться, громыхнуть… А в конце концов – кто знает, – может быть, оттого, что я пишу «Господина Морна», сидя в шубе, на арестантской кровати, при свете огарка (это, впрочем, почти поэтично), он выйдет еще лучше. Не терпится мне прочитать тебе пятую сцену.
Знаешь ли ты, что ты – мое счастие? Ты вся создана из маленьких стрельчатых движений – я люблю каждое из них. Думала ли ты когда-нибудь о том, как странно, как легко сошлись наши жизни? Это, вероятно, у Бога, скучающего в раю, вышел пасьянс, который выходит не часто. Я люблю в тебе эту твою чудесную понятливость, словно у тебя в душе есть заранее уготовленное место для каждой моей мысли. Когда Монтекристо приехал в купленный им дворец, он увидел, между прочим, на столе какую-то шкатулку и сказал своему мажордому, который приехал раньше, чтобы все устроить: «Тут должны быть перчатки». Тот просиял, открыл эту ничем не замечательную шкатулку, и действительно: перчатки. Я немного запутался в образе – но это как-то относится к тебе и ко мне. Знаешь, я никому так не
Я боюсь, это вышло очень спотыкающееся письмо. И не совсем грамотное. Я за последнее время столько говорю пятистопным ямбом, что трудно писать прозу. Слушай: позвони как-нибудь на бывшую мою квартиру в полночь или даже позже. Я то же просил сделать Татариновых и Струве. Жильцов хочу обрадовать.
Целую тебя, мое счастие, – и ты помешать мне не можешь…
5. 8 января 1924 г.
Hullo! (слегка задыхаясь). Здра-аствуй (тихо и мягко – такое слово-подушечка).
Нет, не удалось мне позвонить тебе, моя любовь… Зато получил сегодня – наконец – твое чудное (звездное!) письмо. Ты знаешь, мы ужасно похожи друг на друга… Например, в письмах: мы оба любим 1) вставлять незаметно иностранные слова, 2) выдерживать из любимых книг, 3) переводить впечатленье одного чувства (например, зрительного) на впечатленье другого чувства (например, вкусового), 4) просить в конце извинение за мнимый вздор; и еще многое другое. Ты очень хорошо написала про себя, моя хорошая: я тебя
Морн растет, как пожар в ветряную ночь! У меня осталось всего две сцены сочинить, причем уже есть самый конец последней – восьмой – сцены. Я пишу Лукашу, что это все – блистательный пустяк, но не верю… Впрочем…
Господи, как я хочу тебя видеть… Глаза мои милые… Не знаю, что с тобой сделаю при встрече. Не могу дольше писать сегодня – надо идти на вечер. Меня вывозят в свет! Из моих знакомых тут только вечно юный Сергей Маковский. Люблю тебя. Бесконечно.
Только что вернулся с вечера у Крамаржа. Непременно должен тебе привести диалог, который там «имел место» (галлицизм).
Дама (пожилая).
А как вам нравится Прага? (следует несколько строк относительно красоты Праги. Пропускаю. Затем:)
Вы поступаете в здешнюю гимназию, не правда ли?
Я.
???
Дама.
Ах, простите, – у вас такое молодое лицо… Значит, вы будете слушать лекции. Какой факультет?..
Я (с грустной улыбкой).
Я кончил университет два года тому назад. Два факультета – естественный и филологический.
Дама (теряется).
А… вы, значит, служите?
Я.
Музе.
Дама (немного оживляется).
Ах, вы – поэт. И давно пишете? Скажите, вы читали Алданова – занятно, не правда ли? Вообще, в наше трудное время книги очень помогают! Возьмешь, бывало, Волошина или Сирина – и сразу на душе легче. Но сейчас, знаете, книги так дороги…
Я.
Да, чрезвычайно дороги (и скромно удаляюсь инкогнито).
Веселенький разговор? Я тебе привел его
Счастье мое, знаешь, завтра ровно год, как я разошелся с невестой. Жалею ли? Нет. Это должно было так случиться, чтоб я мог встретить тебя. После «Господина Морна» я напишу второе – заключительное – действие «Скитальцев». Вдруг захотелось. А сейчас тушу свечу – и спать. Нет, еще почитаю немножко. Люблю тебя, моя хорошая. Пиши мне почаще – а то я не могу. И семнадцатого встреть на вокзале.
6. 10 января 1924 г.