Князь Самуил Корецкий попал в турецкую неволю на той же несчастной долине Цоцоре. Это был казак по призванию, аристократ — по общественному положению. Воевать с неверными было его врождённой страстью. Мрачная переспектива военных подвигов, намеченная в 1564 году Димитрием Вишневецким, пугала его так же мало, как и тех, которые твердили:
И долго ещё томился он в своём живописном заключении. К нему приходили отрывочные вести: о Хотинской войне; о жалком возвращении в Стамбул Османа II; о его насильственной смерти; о грозном бунте Абазы и других турецких сатрапов; о янычарском терроре в самой столице. Он слыхал кое что о великодушном предприятии своего родственника Яна Жовковского. Осенью 1622 года, он был свидетелем триумфального вступления в Стамбул Редшеб-баши, который одержал первую в течение последнего десятилетия победу над казаками-пиратами и привёл в Золотой Рог 18 казацких чаек с пятьюстами пленников. В то же самое время, через посредство цареградских иезуитов и францисканцев, к нему приходили глухие слухи о крестовом походе, который предпринимало против турок западное рыцарство под главенством папы. Со всех сторон кипение жизни отдавалось в его слухе громким эхом. Один он, во цвете мужественных сил, был осуждён проводить время в унылом бездействии.
Наконец прибыли-таки в оттоманскую столицу послы Речи Посполитой. Но освобождение его из турецкой неволи зависело от заключения мира с Портой, а заключить мир с Портой не давали его товарищи по ремеслу, его наёмные союзники, его завзятые соперники в обладании Украиной — днепровские казаки. Они, потеряв множество чаек и людей в несчастном гостеванье на море после стольких побед над неверными, после стольких счастливых грабежей на черноморских пристанях, после захвата стольких купеческих судов на древнерусском море, были теперь раздражены, как шумное гнездо шмелей, не знающих страха гибели, и в самое то время, когда в турецком диване шли многослойные переговоры, наводили ужас на черноморских купцов, на турецкие каторги, на самих обитателей босфорских побережий. К этой беде присоединился ещё вечный недостаток денег в кассе посольства; а турок невозможно было склонить к миру иначе, как военной силой, которой у поляков не было, или же деньгами, которых было у них меньше всего. Пущены были в ход просительные письма польских магнатов и расположенных к ним иностранных послов, щедрые обещания, героические угрозы, унизительная для польского имени лесть, посредничество папских агентов, скудная, но искусная раздача золота членам дивана, и после многосложных интриг и переторжек, продолжавшихся целые месяцы, князю Христофору Збаражскому удалось наконец выкупить польского фельдмаршала за 30.000 так называемых twardych talarów. Когда коронный гетман выходил из Чёрной Башни, благодарный ему за починку часов ага или комендант велел зарезать несколько баранов и раздать товарищам его неволи, а освобождённому пленнику подарил палку, с которой бы он гулял дома по саду.
Мы не знаем, как расстался симпатичный для турок русин с приятельницей своею, женой Челеби; но её муж и тут ещё оказал ему важную услугу.
Ещё в 1616 году, вместе с Самуилом Корецким, попал в турецкую неволю близкий родственник Конецпольского, пан Пшерембский, состоявший в родстве с волошскими Могилами, и потому считавший долгом принять участие в неудачном походе 1616 года для поддержания их на господарстве. У турок, так точно, как у мавров, о которых повествует Сервантес, только те невольники высылались на работу, за которых не было надежды получить выкуп. Хотя Пшерембский принадлежал по родству к первым домам Речи Посполитой, но срок, назначенный для его выкупа, прошёл, а денег ни у кого из его родных не оказалось. Пана Пшерембского вывели на невольничий рынок, и персидский купец, видя в нём дюжого мужчину, заплатил за него 200 талеров, как за доброго ломового коня. Родственник владетельных князей и магнатов был уведён, таким образом, в Персию для исправления должности купеческого носильщика. Интересно то обстоятельство, что азиатские невольники совершенно тонули в море незнания того, что делалось в Европе. В течение пятилетней неволи, Пшерембский не слыхал ни о Цоцоре, ни о Хотине в своих странствованиях с купеческими караванами по Абушерам, Бассорам, Таврисам, Ширванам. Наконец торговые интересы привели его хозяина снова в Царьград. На ту пору в Царьграде происходили важные для Польши сделки. Королевский великий посол, князь Збаражский, хлопотал о вечном мире. Казацкий флот распространял тревогу по всему черноморскому побережью. Поляки в сотый раз отрекались от солидарности с казаками и обещали обуздать, даже истребить это «лотровство». Иезуиты старались низвести с патриаршего престола Кирилла Лукариса, памятного нам своим участием в южнорусском православном движении, и таки успели в этом, но только на шесть дней. Францисканцы заделали тело князя Корецкого в смоляную бочку, и примкнули к обозу великого посла, прикидав купленными им в Цареграде коврами и обоями. Много вексельных сделок было заключено безденежными панами с богатыми константинопольскими жидами. Много пленников было выкуплено или выменяно на пленников, захваченных казаками со времени Хотинской войны. Всё это, должно бы, казалось, было произвести в цареградском населении большой говор, который довёл бы до сведения персидского носильщика о пребывании польского посольства и его знатного родственника в Царьграде. Но так ничтожен был Лехистан с его вечным безденежьем в глазах мусульманского купечества, занимавшего высокое положение в местном обществе, [180] что только случай открыл обеим заинтересованным сторонам их одновременное пребывание в Царьграде.
Один из дворян Конецпольского, пан Домбровский, прибывший из подгорской Руси с королевским посольством, — накануне выезда персидского купца в обратный путь, зашёл в его лавку для какой-то покупки и был узнан паном Пшерембским. Домбровский побежал к Конецпольскому с известием о его родственнике. Но купец дорожил своим носильщиком; ломил за него в открывшейся переторжке крупную сумму денег; выкупить пана Пшерембского было не на что. Тут-то пригодилась Конецпольскому дружеская к нему расположенность Челеби. Спахи пользовались правом выкупа братьев своей жены, чьими бы невольниками они ни были, хотя бы и султанскими. Призванный для совета, Челеби предложил Конецпольскому свою готовность объявить пана Пшерембского братом своей жены. С этой целью паны отправились целым обществом на базар, вместе с Челеби и его женой. Предупреждённый о заговоре против персиянина пан Пшерембский выскочил из лавки и, с восклицаниями радости, бросился обнимать мнимую сестру свою. Персиянин хотел было прекратить неприятную для него сцену посредством нагайки; но тут нашлись люди для поддержания привилегии спаха, и персидский купец считал себя счастливым, когда ему возвратили 200 талеров, заплаченных им за невольника.
Так бедствовал и так вышел наконец из своего бедственного положения герой украинской колонизации, соперник Густава-Адольфа по военному таланту, знаменитый охранитель польскорусских областей от азиатских хищников и завоевателей.
Одновременно с ним находился в турецкой неволе и тот, кто на сцене его культурной деятельности появился вслед за ним, как трагическая противоположность. Но пребывание Богдана Хмельницкого в плену у турок покрыто забвением, свойственным среде, к которой он принадлежал. Равнодушные ко всему, что человеческий ум пытался создать благородного в те трудные для его деятельности времена, казаки не дорожили и воспоминаниями о своём прошедшем. Только от шляхты, более или менее одичалой в их невежественной среде, да от людей, издали глядевших на истребительную работу казачества, мы знаем кое-что о человеке, справедливо прозванном в Украине казацким батьком.
Молодого Богдана Хмельницкого, взятого в плен на Цоцоре, купил у татар богатый турок и продержал у себя два года. Ни греки, пропагандисты древнего русского благочестия среди подгорских, волынских, белорусских и киевских русинов; ни францисканцы, имевшие тогда свой монастырь на Галате; ни иезуиты, крепко засевшие в Царьграде для борьбы с греческим патриархатом в турецком диване; ни казаки, которых турецкая каторга не удерживала от варяжничанья по Чёрному морю и которые даже потурчившись уходили в Запорожскую Сечь, — никто не сохранил для нас ясного воспоминания о пребывании в Туреччине будущего казацкого батька. Носились только слухи, что молодой пленник, для своего самосохранения, прибегнул в турецкой неволе к той двуличности, которой он, во время своей известности, обладал в совершенстве, и которая провела его до конца через все опасности жизни. У турок, сверх того, о Богдане Хмельницком сохранилось летописное сказание, что всё время своего плена провёл он, как мусульманин. Этим объясняют и его необыкновенную между казаками грамотность в арабском языке, и его редкое знание восточных обычаев, и, наконец, то обстоятельство, что, подвергаясь опасностям среди разузданной им черни, среди целого полчища банитов шляхтичей, составлявших кадры его казацкой орды, среди множества завистников военной славы своей, он постоянно содержал на жалованье пять тысяч мусульманской конницы.
Мог ли Богдан Хмельницкий сделаться потурнаком? Искренне ли, или притворно он «потурчился»? Об этом напрасно рассуждать, когда речь идёт о человеке, которого сын менял православного государя на католического, а католического на мусульманского, и был сперва казаком, потом архимандритом, наконец магометанином. В каждом из положений, в которые ставила Богдана Хмельницкого «щербатая казацкая доля», у него было настолько искренности, насколько внушала её личная выгода или безопасность. В те шаткие времена, необходимость балансировать между Польшей и Москвой, между Москвой и Турцией, между папизмом и православием, между православием и магометанством — должна была каждого обработанного по-иноземному русина предрасполагать к двуличности; а Богдан Хмельницкий с самого детства впитывал в себя шляхетную иноземщину. Его отец, служа Жовковскому и потом Даниловичу, откуда бы ни вышел, неизбежно должен был подчиниться тому сильному преобладанию
После освобождения из плена, — путём ли бегства, или путём выкупа, не известно, — мы видим молодого Хмельницкого наследником того положения, которое занимал его отец в панском обществе. Этим положением он, в свою очередь, представил доказательство, что предводители казачества были демократические копии с предводителей шляхетства. Заложенный Михайлом Хмельницким хутор был незначительной поземельной собственностью в глазах его патрона Даниловича и всякого другого крупного пана; но в глазах степняков, которые вели простую, номадную жизнь, собрание мазанок и землянок, вокруг которых волновалась роскошная украинская жатва, паслись стада, гуляли табуны лошадей, «осада» Хмельницкого была достатком панским и давала её владельцу значение дуки в бродячей казацкой среде. Вспомним, как татары нуждались в помощи оседлых за Днестром турок для своих набегов, имевших целью общий тем и другим заработок. Так точно нуждались казаки в зажиточных пограничниках, которые в одних случаях давали им пристановище, в других — снабжали их лошадьми и военными снарядами; а нуждаясь в пограничных дуках, они помогали им восполнять заработки мирного плуга заработками наезднической сабли.
Операционным базисом бездомного казачества всегда было домовитое общество Речи Посполитой. Из каких бы классов оно ни состояло, оно постоянно давало казачеству свой контингент, и вместе с тем сообщало ему свои социальные стремления. Первый из известных нам документально представителей этой корпорации, Остап Дашкович, является на исторической арене вместе и хозяином, и наездником. Такой же двоякий образ жизни виден и в тех «мужественных львах» Папроцкого, которые «жаждали одной только кровавой беседы с неверными». Все пограничные старосты, начиная с тех, которых Стефан Баторий так сильно осуждал за увлечение казачеством, были с одной стороны сельские хозяева, с другой — степные наездники. И до самого Сагайдачного мы находим в предводителях и главных деятелях казачества фундамент экономической зажиточности, без которого собиравшейся на Низу голоте напрасно было бы думать о морских походах. Правительственные распоряжения о регуляции казацких действий были бессильные попытки одолеть силу вещей. Сознаваясь молчаливо в своей слабости, местные власти предоставляли частным лицам воевать с врагами христианства в меру возможности и охоты каждого; а что только казацкий способ войны с ними был выгоден и успешен, тому доказательством служит противозаконное участие в ней пограничных старост и державцев почти вплоть до самой Хмельнитчины. Этим объясняются известные слова Кромера о движении населения из внутренних областей государства в пограничную Русь «ради плодородности почвы и беспрестанных гарцев с татарами». Две, по-видимому, противоположные профессии помогали одна другой, так что ни земледелие без войны, ни война без земледелия не могли существовать в передовых местностях Украины. Этим же надобно объяснять и желание Михайла Хмельницкого — из безопасного сравнительно края, из общества образованного, к которому он принадлежал, выдвинуться с своей слободой на Тясмин, у которого ещё недавно кочевали татары.
Богдан Хмельницкий, вернувшись из неволи, мог бы, как человек образованный и бывалый, примкнуть к двору своего патрона; мог бы, как знаток турецкого языка и мусульманских обычаев, участвовать в посольствах на Восток; мог бы, принадлежа, как шляхтич, к гербу Абданк, составить себе, подобно знаменитому Стефану Хмелецкому, блестящую карьеру в обществе русинской шляхты. Нет, он предпочитает удалиться в пограничную глушь; он довольствуется тем, что отцовское займище отдали ему «на саблю»; но тем не менее идёт всё той же торной дорогой польскорусского дворянства, соединяя сельское хозяйство с пограничной войной. Люди, подобные Михайлу и Богдану Хмельницким, были одинаково способны к устройству свободной ассоциации, как земледельческого, так и военного труда. Они становились на челе двоякого стремления колонизаторов — хозяйственного захвата обещающих много пустынь и военного захвата «турецкого добра», как называлась вообще добыча, приобретаемая в набегах на оттоманские владения. Кроме того, охранение пограничных замков, сёл, хуторов, пасек и каких бы то ни было панских и казацких осад было соединено с отбиванием у татар лошадей, рогатого скота, овец и всякой иной добычи, 3а которой татары прокрадывались мимо казацких чат обыкновенно во внутренние, менее воинственные местности. Казаки, не обращая внимания на ропот белорусской, волынской и привислянской земледельческой шляхты, с умыслом пропускали орду на переправах и татарских шляхах, чтобы ограбить её на возвратном пути, когда её движения будут затруднены воровской поживой. Этим способом они заставляли хозяйства внутренних земель, через посредство азиатских хищников, делиться своим добром с пограничниками и вызывали на передовую линию украинской колонизации новых и новых искателей «казацкого счастья». Понятно, что в поступательном движении этой колонизации главные роли принадлежали таким людям, как Богдан Хмельницкий, можно сказать, наравне с такими людьми, как Станислав Конецпольский. Чем эти люди были энергичнее в стремлении к обогащению, чем они были популярнее среди вольных колонистов и добычников, тем больше они значили в глазах людей, которым обладаемые ими фактически земли принадлежали юридически. В старой Польше, под которой разумелись и русские, издавна заселённые области, выше всего ценилось происхождение; но в Польше новой, отвоёванной у татар путём боевой колонизации, уже и во времена Папроцкого знатным людям вменялась в достоинство простота быта, не дававшая распознать, кто пан, а кто его слуга. [182] Если, таким образом, и родовые паны, в силу вещей, уподоблялись по внешности безземельным товарищам своих рыцарских подвигов, то тем паче должны были подлаживаться к убогим казакам мелкие аспиранты на панованье вроде Хмельницких. В дружбе и ассоциации с воинственными дикарями, они составляли силу, и с ними предержащие власти ладили, в свою очередь, до такой степени, что, очевидно, выгораживали их даже из ответственности за казацкие восстания, как это случалось и с Богданом Хмельницким. [183] У польских королят это была та самая политика горькой необходимости, которой держалось турецкое правительство относительно таких башей, как Абаза, и таких мурз, как Кантемир, которых оно усмиряло чаще всего, повышением. Как своевольные баши и мурзы предоставляли членам дивана играть роль всемогущей силы, так точно и казацкие ватажки, атаманы и гетманы не мешали нимало польским королятам наслаждаться европейской славой победителей Москвы, турок и шведов, с которыми без казаков никогда бы они не совладали. Казацкие дуки преследовали свои ближайшие интересы и, в свою очередь, играли роль магнатов среди людей, которые не знали выписных вин и пили свою оковитую деревянными ковшами. [184] Правительствовавшие в Польше паны потакали их экзорбитанциям тем охотнее, что они довольствовались даже «словесной даровизной на саблю» того, что было фактической их собственностью.
Притом же — и это всего важнее — оседлые казацкие предводители из мелкой шляхты были наилучшими пропагандистами польщизны; а вопрос о распространении среди руси польского элемента занимал учёного Кромера ещё в половине XVI века, когда вопрос религиозный на Руси считался делом, не заслуживающим упоминания. Религиозная пропаганда и в XVII веке интересовала далеко не всех окатоличенных панов. По духу отдельности интересов, какой был свойствен панскому обществу, паны смотрели на церковный вопрос, как на принадлежность духовных сановников, интересовались им только в качестве родных и приятелей таких лиц, каковы были православный архиерей Гедеон Болобан, униатский митрополит Ипатий Потей, латинский архиепископ Димитрий Суликовский и знаменитый Пётр Могила, люди происхождения знатного. Каждому из них польские королята предоставляли достигать своих даже противоположных целей на церковном поприще, так точно, как сами беспрепятственно действовали на поприще политики, войны и царственной колонизации цустынь. Но элемент польской народности, элемент единения государства языком, нравами и обычаями, входил в их интересы глубже. Приятно и необходимо было каждому пану, в толпе предводителей казацкой «русчины», презираемой и в школах, и в среде убогого православного духовенства, находить людей, отличающихся языком, симпатиями и склонностями образованного общества. Со своей стороны, и казаки охотно принимали в демократическую среду каждого, кто видал панские дворы, кто пользовался служилыми связями с великими панскими домами и умел вести переговоры с польскими королятами. Взаимность удобств и естественное уважение русских людей к языку правительства привели дело ополячения руси, помимо религии, к тому, что не только героические деяния русских предков, но и чудеса печерских святых описывались уже по-польски. Не маловажное было это дело. Русский элемент мало-помалу отступал перед польским на городские рынки и в городские кабаки, между тем как элемент польский, через посредство школ и общежития, преобладал даже и над богословским русским языком. В двадцативосьмилетнее мирное казакованье Богдана Хмельницкого (то есть до 1648 года) польщизна в сфере высшего духовенства и высшего казачества, а равно и мещанства, не говоря уже о русских землевладельцах, делалась таким же естественным, как бы природным диалектом, каким она была в XVI веке только в аристократических домах, подобных дому князя Острожского. Десять революционных лет деятельности Богдана Хмельницкого не уничтожили в южнорусском обществе иноплеменного элемента, внедрившегося в его правила жизни симпатии. Он бедственно и постыдно для нас обнаруживался в действиях Виговского и подобных ему малорусских передовиков до времён Мазепы и его дворянской партии. Сознательно ли распространялся он в среде церковных, то есть главных, если не единственных, защитников православия, или же то было естественное действие социальной динамики, только этим путём достигался весьма важный для Польши результат: что в то время, когда во главе казачества стояла образованная по-польски шляхта; не чуждавшаяся ковша оковитой горелки, — во главе южнорусского духовенства, вместо Вишенских и Борецких, очутились русские поляки, отличавшиеся от Кунцевича и Смотрицкого только тем, что защищали, а не опровергали православие. Различие, по-видимому, глубокое, радикальное; но, под его прикрытием, южная русь, помимо исповедания веры, претворялась в поляков так точно, как это случилось перед глазами православных с князем Константином-Василием Острожским и со многими подобными ему русскими панами, которые обороняли русскую веру на сеймах, и в то же самое время вводили польскую жизнь в свои семейства. В ту радостную для наших историков эпоху, когда православие торжествовало в Киеве победу над покровителями церковной унии, искра русской самобытности на Юге догорала, и самыми опасными её гасителями были именно те, на которых мы всё ещё смотрим, как на спасителей русской народности. Ни эпоха, предшествовавшая церковной унии, ни эпоха, следовавшая непосредственно по её обнародовании, не были для малоруссов таким отчаянным кризисом, как цветущий период наших заимствований из сокровищницы польской образованности, период 1630-х и 1640-х годов, заключавший в себе причины целого ряда таких явлений, как Виговщина, Брюховетчина и Мазеповщина.
Но прежде, чем распространиться об этом поучительном времени со стороны гражданственности, необходимо нам вмешаться в боевую толпу панов и панских завистников, продолжавшую развивать свою двоякую деятельность. Эта толпа, состоявшая с обеих сторон из людей русских, лишь с небольшой примесью иноплеменников, готовилась от времён Наливайка, с одной стороны, к дерзкому нападению, с другой — к гордой защите; но результатами кровавых их усобиц, к счастью человечества, не суждено было воспользоваться ни цивилизованным по-западному представителям олигархии, ни диким по-восточному представителям охлократии.
КОНЕЦ ТРЕТЬЕГО ТОМА.