Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Семнадцать о Семнадцатом (сборник) - Евгений Анатольевич Попов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Принесли бутыль самогона, и атаман с адъютантом снова начали пить. Плохо было, что рассорились Крайний и Воронов. Еще хуже было то, что Крайний расстрелял героического командарма Таманской армии Матвеева, а таманцам поднес так, что виноват в казни Матвеева Воронов и что Воронов его расстрелял.

0

С руками, связанными лошадиной веревкой, скрученными за спиной, с побитым лицом и телом в кровоподтеках, с чубом, заскорузлым от ссохшейся крови, в рваной клочьями вишневой черкеске кинули Гринева на колени в пыль, посереди майдана, а кругом стояли таманские красноармейцы.

– Скажи, предатель, как ты убивал советскую власть и самых честных большевиков? Скажи при народе. Посмотри людям в глаза!

Василий поднял голову. Глаза от побоев заплыли, видно было плохо. Но различил казак в толпе коричневую кожанку и короткие льняные волосы товарища Веты. Сделал над собой усилие, рванулся и встал. И сказал свою последнюю речь:

– Товарищи мои дорогие. Так получилось, что я, честный казак, стал убийцей своего же товарища и брата. Теперь не воротить, а как все было, я уже рассказывал и еще при всех расскажу. Главком Воронов позвал меня и троих еще из штаба бойцов, и велел везти в тюрьму председателя крайкома Крайнего, членов крайкома Рубина и Савина, которые уже были в штабе главкома арестованы и разоружены. Однако не связаны и не биты. Перед штабом нам поставили два автомобиля, в них шофера. Главком сказал мне: вези их. А куда везти? – я спросил. Вези на подвал. Пора с ними кончать. И мы повезли. А крайком волновался, особенно товарищ Крайний. Я с ним в одной машине ехал. Крайний мне говорит: ты кто такой и куда ты меня везешь? Я говорю, везу тебя в тюрьму по приказу главкома Воронова. А он стал кричать и ругаться. Говорил мне, что я враг революции, что меня самого посадят в тюрьму и расстреляют и чтобы я немедленно вез его в крайком. Я молчал. А он говорит: знаю я тебя, собачий сын, ты на товарища Вету глаз положил и хочешь меня сгубить. А ведь это было неправдой. Но и тут я стерпел. Тогда товарищ Крайний рванул меня за ворот и хотел забрать револьвер. Я револьвер выхватил из кобуры и разрядил в товарища Крайнего, в живот и в грудь. Сзади нас ехали товарищи мои, везли Рубина и Савина. Они как увидели, что я Крайнего кончил, решили, что такой приказ, и своих крайкомовцев тоже перестреляли. Ехали мы подножием горы Машук. Тут мы на обочине мертвецов свалили, а сами вернулись в штаб. Вот и все. А теперь я хочу просить у вас чести. Мой отец послал меня с Богом воевать за советскую власть. Так вы уж не говорите семье, какой был мой конец. Скажите, мол, погиб за народное дело, сражаясь с врагами. И еще, позвольте мне самому привести в исполнение. Подскажите только, как это сподручнее сделать. Дайте с одною пулею револьвер. И пусть священное оружие трудового народа свершит судьбу мою и остановит мою дорогу. А вы идите дальше, идите вперед, будьте верны советской власти и революции и принесите победу красным знаменам, а отцу моему передайте, что сын был честным казаком, а тело мое отдайте жене, отвезите, пусть похоронит. И доченьке моей скажите, что папаня ее любил. И, даст бог, свидимся. Только пусть не торопятся. Пусть живут. Когда еще и жить то, как не сейчас, при полной советской власти и счастье для людей, которое вот-вот повсеместно настанет. Прощайте!

Круг затих. Потом раздались возгласы: пущай! Дайте ему револьвер! Худа не будет! Вышел вперед таманский доктор в серебряных очках и сказал:

– По моему глубочайшему убеждению, самый лучший выстрел – это поражение сердца. Некоторые считают, что убивать лучше в голову, так как этим уничтожается мозг. И правда, мозг – место сосредоточения наших мыслей. Никакой души нет. Как говорил товарищ Маркс – религия есть душа бездушного общества, сердце бессердечного мира, опиум для народа. Вместо поповской души у человека имеется индивидуальное сознание, и запрятано оно где-то в голове. Но вот где именно? Этого пока наука не знает. Может, в темечке, а может, в лобных долях или ближе к вискам? И пока мы точно ни в чем не уверены, можно предположить, что частичное разрушение мозга, притом что сердце продолжает качать кровь в оставшуюся неповрежденной мозговую ткань, не является бесстрадательным. По опыту полевых сражений, самая добрая смерть наступает от пули в сердце. Сердце перестает работать, кровь не поступает в мозг, и человек словно бы засыпает. Конечно, от пули в сердце бывает некоторая боль в груди. Но она затухает быстро, вместе с сознанием, когда прекращается кровопоток. А совсем без боли нельзя. Человек с болью рождается на этот свет и на тот свет выходит с болью, и так в каждую новую жизнь.

Кто-то из круга спросил доктора:

– А какой есть другой свет, какая новая жизнь, если нет поповской души и поповского Бога нет?

Доктор ответил:

– Бога нет. Но есть всемирный закон сохранения. И сознание, которое светилось в этом куске материи, не может пропасть. Или потом ему будет неоткуда взяться. Товарищ Маркс говорил, что есть сознание единоличное, а есть сознание масс, есть классовое сознание. И вот, оставив единоличное тело, сознание соединяется со своим классом. И встречает там своих прадедов, казаков и крестьян. Товарищ Маркс говорил, что нам нужно разбудить классовое сознание. Оно ведь дремало в могилах. А мы теперь пойдем к пращурам и расскажем им, что время пришло. Хорошее, новое время. Когда все возможно. Теперь не только короли и императоры с их герцогами будут жить в балладах и в классовом сознании своего дворянского сословия. А и любой простой человек становится вечен в общем классовом бытии. Такова, товарищи, революция! Поднимутся не только живые, поднимутся мертвые и своим сознанием наполнят живых. И никто уже не умрет навсегда, не сгинет. Дайте же казаку револьвер. Чтобы он с честью ушел, с оружием в сильной руке. И тогда на пороге он узрит свет своего класса и не ошибется, и встретят его товарищи и возьмут в братство и вечный бой.

Зарядили револьвер одним патроном и вручили Гриневу. Гринев посмотрел на круг. Пропала товарищ Вета. Ушла. Не смогла досмотреть. А может, и не было ее вовсе. Привиделась. А что было, так было синее-синее небо над головой, без единого облачка, как запрокинул казак голову и вдохнул его в себя все без остатка.

14 октября 2016 года, Петроград

Эргали Гер

О погоде за городом

(Лето 1984 года)

На другой день после того, как младшую сестру Зинаиду со всеми почестями похоронили на Воинском кладбище, Веру Яковлевну навестили близкие: внук, жена внука Наталья и пятилетняя правнучка, лукавое и грациозное создание по имени Оленька. На даче покойной, где Вера Яковлевна с незапамятных времен занимала крохотную, однако уютную комнатушку на втором этаже, было людно, полы в прихожей осклизли от занесенной грязи – третий день все шли и шли соболезнователи, телефон трещал не переставая, взрослые дочери покойной и их мужья уже устали заваривать чай, подходить к телефону, ополаскивать посуду, и это все чаще и все смелее делали за них другие люди. Из обитателей дачи одна только восьмидесятидвухлетняя Вера Яковлевна казалась выспавшейся; ее комнатушка под крышей приятно удивляла чистотой и покоем, сама же хозяйка просматривала свежие газеты, когда пришла семья внука.

Приласкав Оленьку, своего идола, старуха бодро приветствовала гостей, ни словом не обмолвясь о вчерашних похоронах, зато похвалила новые желтые, с красной перевязью сапожки правнучки и много охотно говорила о своем самочувствии. По ее словам, она чувствовала себя неплохо, утром сделала себе массаж и в остальном тоже не отступала от обычного распорядка. Удивленная Наталья не сразу, но похвалила старуху, сказав, что та держится молодцом; обрадованная Вера Яковлевна показала ей статью о евроракетах, помещенную в утренней «Правде», и несколько заторможенно, однако здраво и вполне складно стала излагать основные выкладки статьи, при этом выцветшие глазки Веры Яковлевны поблескивали, как у больного ребенка, и смотрели с поволокой, а пальцы беспокойней обыкновенного теребили клетчатый плед. Внук, угрюмо понаблюдав за нею, прошел на балкон, сел в кресло-качалку и, пока женщины рассуждали о политике, курил одну сигарету за другой, бросая окурки в сад, в густо заросшую чем-то зеленым и мокрым клумбу.

Дождь то накрапывал, то переставал, скучно прыская дозированными пятиминутными порциями. Ветер ерошил вершины сосен, временами прокатываясь по ним с нарастающим гулом, зато под соснами было тихо, безветренно, и шорох дождя в саду звучал с особой проникновенностью. Внуку было за тридцать, звали его Митей, и он с жалостью, а порой с неприязнью узнавал себя в бабке (а бабку – в себе), в первую очередь подмечая в ней замкнутость, педантизм и какое-то особое, неврастеническое угрюмство души, печать которого проступала и в его, Митиной, унылой физиономии, и в высохшем личике Веры Яковлевны. Приглядываясь к дочери, Митя находил в ней больше Натальиного, материнского, и был искренне рад. Оленька между тем то выбегала на балкон и карабкалась к отцу на колени, то возвращалась в комнату и блуждала среди знакомых предметов по каким-то своим, ей одной известным маршрутам. Она была легка на ногу и создавала не шум, а шелестящее кружевное движение. Взрослые, объединенные благодарным любовным чувством, с удовольствием следили за девочкой, и нежно посипывал носиком электрический чайник.

Наталья уже выставила на стол чашки, когда в дверь постучали и вошла Роза, пышная, перетянутая в талии широким поясом надвое сорокалетняя женщина, младшая из дочерей покойной Зинаиды Яковлевны.

– Можно? – спросила она, прикрывая за собой дверь. – Привет, Нат. Я там кручусь, ничего не слышу, хорошо хоть сказали, что вы пришли.

– Привет, – повеселев, откликнулась Наталья. – Как вы там, ничего?

– Не то слово, – сказала Роза, скорчив гримаску. Лицо у нее было серое, скомканное, выглядела она неважно и, похоже, отдавала себе в этом отчет. – Идут и идут, сидят и сидят, у меня уже нет сил. Как будто не понимают, что людям нужно по крайней мере прийти в себя, я уж не говорю выспаться. Чует сердце, пора закрывать эту лавочку. Я покурю у вас, хорошо, тетя Вера?

– Пожалуйста, Розочка! – возмущенно прохрипела Вера Яковлевна.

Рассеянно чмокнув Оленьку, Роза прошла на балкон, закурила и отмахнулась от Мити, неловко привставшего в своем кресле.

– Сиди, слабый пол! – приказала она, свирепо затягиваясь дымком; Наталья, посмеиваясь, смотрела на них из комнаты.

– А вы еще не были на пляже? – спросила Роза, оборачиваясь к Наталье. – Значит, столовую после ремонта не видели? Ну, доложу вам! Понавесили бордовые шторы, финские фотообои, оборудовали бар с музыкой, так что теперь можно принять как следует, потанцевать и прямо из бара в реку, с обрыва вниз головой. Митенька, слышишь?

– Безобразие! – прохрипела старуха. – Была такая приличная столовая…

– А мы сегодня заглянем, – пообещал Митя. – Посмотрим, как там распоясались ваши торгаши.

– Ты кого имеешь в виду? – оскорбилась Роза, муж которой был крупной шишкой в горторге.

– Зину знало очень много людей, – вдруг раздался неожиданно торжественный голос Веры Яковлевны, – и в том, что они идут, нет ничего удивительного. Надо, Розочка, перетерпеть эти дни. Если вы с Кларой устали, я возьму это на себя.

– Хорошо, – подумав, согласилась Роза, посмотрела на сигарету и швырнула ее под дождь. – Пожалуйста, тетя Вера. Там, внизу, третий день сидят одни и те же, черт их знает, откуда повыползли, я их только на похоронах и вижу, – пожалуйста, спуститесь к ним, они будут рады. Для них это большая честь. Можете еще неделю поить их чаем.

Старуха растерянно посмотрела на Розу, то ли не расслышав сказанного, то ли припомнив, кстати, что Роза с сестрой – отныне полноправные хозяйки на даче. Помолчав, она уже менее уверенно возразила:

– Но там же разные люди, Розочка, нельзя же всех под одну гребенку…

– А мы и не будем под одну, – заверила Роза. – Мы их разными гребенками, тетя Вера.

Она шепнула что-то Наталье на ухо, потом ушла; по уходу ее все как-то задумались. Наталья, посмотрев на мужа, выразительно постучала кулаком по голове. Митя пожал плечами.

– Ну, ладно, давайте пить чай, – вздохнув, сказала Наталья.

* * *

После чая семейство собралось на прогулку, которая по дачному распорядку заканчивалась обедом в пляжной столовой. Стоило, однако, Вере Яковлевне спуститься в прихожую, как из гостиной один за другим густо пошли соболезнователи, все чрезвычайно обеспокоенные ее здоровьем; пробиться из их нестройного хора в солисты смогла только Ханна, худая желтолицая женщина, крикливая и настойчивая, как голодная птица, с таким же страстным и настойчивым блеском глаз. Покойная сестра, вообще-то чрезвычайно щепетильная в подборе своего окружения, почему-то терпела подле себя эту женщину, хотя обходилась с ней до неприличия бесцеремонно; Вера Яковлевна, которой и самой доставалось от Зиночки в последние года два, терпеть не могла эту Ханну – тем не менее именно этой Ханне удалось выцарапать старуху и залучить на крыльцо, до того та терялась от многолюдства и усиленного внимания к своей персоне. Митя с женой прогуливались по склизкому, поросшему редкой озябшей травкой проселку, пока Ханна, страшно картавя и улыбаясь Вере Яковлевне своей безобразной обольстительной улыбкой, разматывала какую-то длинную, мстительную, укоризненную ябеду, суть которой сводилась к тому, что ее, Ханну, отдавшую всю себя служению Зинаиде Яковлевне, не допустили на похоронах в первые ряды, где, разумеется, все было ложь и чиновность, где Веру Яковлевну держал под ручку NN, в свое время попортивший столько крови Зиночке, теперь она может себе позволить так ее называть, – зато только ей, Ханне, оттертой в задние ряды, дано было видеть «эти слезы, эту иск’еннюю ско’бь п’остых людей»… Ну, и так далее. Вера Яковлевна нервничала, моргала, одергивала на себе плащ и безнадежно таращилась в помятый малинник за дорогой, в блеклой листве которого мелькала курточка правнучки.

– Может, ты все-таки шуганешь эту Ханну? – спросила Наталья, озабоченно поглядывая в сторону дома.

– У тебя это лучше получится, – ответил Митя. – Хотя, похоже, она свернулась в куколку, и никакой Ханне ее теперь не пронять. Когда хоронили маму, она так же замкнулась. Это железные люди, по ним такими катками прошлись, что никакой Ханне…

Наталья, вздохнув, сердито крикнула Оленьке, чтобы та встала с колен, и пошла к дому.

– Вера Яковлевна, мы идем гулять или нет? – весело спросила она. – Извините, Ханна, нам пора. Вера Яковлевна приняла лекарство и должна отобедать вовремя. Всего хорошего.

Ханна, царапнув Наталью внимательным взглядом, с готовностью закивала.

– Какая болтунья, какая сплетница эта Ханна! – с возмущением объявила Вера Яковлевна, спустившись с крыльца. – Вы такая умница, Наташенька, вы так вовремя подоспели…

Наталья смущенно дернулась, старуха невольно оглянулась и в трех шагах от себя обнаружила крыльцо и Ханну, которая с неприятной улыбкой смотрела с крыльца им вслед. Зачем-то кивнув ей, Вера Яковлевна беззвучно пожевала губами и заковыляла прочь, опираясь на руку невестки.

– Она еще на крыльце, – шепотом сообщила старуха, досадуя на свою оплошность. – Думаете, услышала?

– Не знаю, Вера Яковлевна, – дипломатично отвечала Наталья.

– Будем считать, что нет, – решила Вера Яковлевна, потом хихикнула: – Она же глухая. Я прямо в лицо говорю, что меня ждут, а она не слышит…

Потихоньку они ушли вперед. Митя отстал и торопил Оленьку. Дождя как будто бы не было, только ветер порывами налетал на сосны, и тогда крупные капли дробным косым наметом пробегали по молодым дубкам, по бледной, вздрагивающей листве подлеска. Оленька, млея от восторга и страха, паслась в малиннике; за малиной пошла черника, вся, как в завивке, в жестких лакированных листочках, присыпанных порыжевшими сосновыми иглами, и все это росло просто так, под открытым небом, для всех и совершенно бесплатно.

Митя радовался, наблюдая за тем, как Оленька выпутывает из листвы чернику, потому что где-то читал, что работа пальцев способствует развитию речи ребенка. Он смотрел на Оленьку и удивлялся тому, что любит ее ничуть не меньше, чем год или два назад, хотя пора праздника, пора первых, самых неожиданных радостей и поразительных перемен в ребенке вроде прошла. В нынешней его любви было больше инстинкта, наработанного рефлекса, она больше походила на намертво вызубренный урок, но это отнюдь не обесценивало ее – она была глубже, выстраданнее, прочнее прежней восторженной любви, легко переходившей в усталость и раздражение. Эта азбука была ему внове; оглядываясь назад, он понимал, что мог бы быть более счастлив в жизни, окажись его первым, самым настойчивым и терпеливым учителем любви не Оленька, а мама, при жизни целиком поглощенная работой, или бабушка Вера Яковлевна, или еще кто-нибудь…

Между тем Наталья и Вера Яковлевна ушли далеко вперед, беседуя на разные нейтральные темы, без труда изыскиваемые Натальей по ходу самой беседы. Тропинка вывела их к шоссе; в ожидании Мити с Оленькой они потоптались на обочине, затем, не дождавшись, пересекли дорогу и широким пойменным лугом, лежавшим в излучине между двумя пляжами, вышли к реке. Здесь, на виду заречного костела, утопавшего в густой и темной зелени другого берега, они сели на лавку, на которой Вера Яковлевна всегда отдыхала перед тем, как свернуть к павильону летней столовой; река, потемневшая и даже как будто съежившаяся от холода, текла в десяти шагах перед ними.

– Какая вы умница, Наташенька, и откуда вы все это знаете? – говорила старуха, разглядывая гибкий, трепещущий в руке росток чистотела. – Я ведь знала, что чистотел – лекарственное растение, но никогда не думала, что эта травка и есть чистотел. Ой, да он пачкается!

Она с удивлением уставилась на перепачканную желтым ладонь.

– Это сок, – с улыбкой пояснила Наталья. – Осторожней, Вера Яковлевна, он не смывается.

– А помните, вы показывали мне соловья? С тех пор я часто прихожу сюда специально, чтобы послушать соловьиное пение. Как они поют, Наташенька, – это же чудо, настоящее земное чудо!

– Неужто они до сих пор поют, Вера Яковлевна? – слегка удивилась Наталья. – Помнится, когда мы слушали соловья, дело было в мае…

– По-моему, поют, – неуверенно отвечала старуха. – По-моему, это они… И знаете, Наташенька, ведь это благодаря вам я стала вслушиваться и всматриваться… Вы уж не удивляйтесь, но я всю жизнь, как прочла в детстве про поющего соловья у Андерсена, так и пребывала в уверенности, что они действительно поют. По-настоящему поют, как Белла Руденко, как флейта, такой чистый певучий звук. И поначалу разочаровалась: это щелканье, которое я так часто слышала, – вот и все пение! И только вслушавшись – я стала слушать, Наташенька! – я почувствовала, какая в нем сила, какая страсть, какая это земная правда, Наташенька. И как мне недоставало этого раньше! Жизнь надо знать, иначе уходишь в сухое теоретизирование, отчуждение, а знание жизни начинается вот с этих маленьких, очень жизненных мелочей. Вы такая умница, Наташенька. Я просто любуюсь вами и многому, очень многому у вас учусь…

– Ну что вы, Вера Яковлевна, – отвечала Наталья. – Я практичная женщина, только и всего.

Старуха, кивнув, уставилась на нее в некотором замешательстве.

– По-моему, вы не правы, – пожевав губами, сказала она. – Хотя, конечно, это палка о двух концах. Недаром говорят: «Жизнь заела». Зиночку вот она заела, а меня нет. – Вера Яковлевна рассмеялась и немедленно зашлась надсадным грудным кашлем; пришлось доставать платочек. – Нас так упорно пугали идеализмом, Наташенька, так настойчиво вдалбливали, что в белых перчатках социализма не построить, что в поколении нашем, увы, остались одни прагматики. А ведь во времена, когда все начиналось, все мы были в той или иной мере идеалистами. И Зиночка, представьте себе, тоже… Пока на моем примере не убедилась, что это смертельно опасно. Вот так.

Потом женщины сидели молча, думая о своем. Лавка, как в пещере, стояла под сенью холодной, взъерошенной, многоствольной сирени, и в пещере этой изумительно пахло свежестью, сырой зеленью, подгнивающим речным берегом. Мимо скользила река, скольжение ее бесконечного мускулистого тела вызывало у Веры Яковлевну тошноту и головокружение. Она посидела с закрытыми глазами, потом коснулась колена Натальи своими негнущимися, изуродованными старостью пальцами и сказала:

– А знаете, Наташенька, мне стало гораздо веселее жить, когда появились вы с Оленькой. И даже сегодня, в такой, знаете, день, могу вам сказать, что жизнь – удивительная штука. Можно так сказать про жизнь – штука?

– Можно, – растроганно и с облегчением отвечала Наталья. – Вам все можно, Вера Яковлевна.

Вечером, проводив семью внука до троллейбусной остановки, Вера Яковлевна возвращалась на дачу, про себя все еще улыбаясь Оленьке, которая скакала, что-то кричала и махала ей ручкой за окном отъезжающего троллейбуса. Предстояло пройти четыреста метров лесом, и постепенно лицо Веры Яковлевны приняло обычное задумчивое, с виду даже угрюмое выражение. Она все еще находилась под впечатлением предобеденного разговора с Натальей. Редко она говорила так много и так легко, однако и на этот раз сокровенное, самое главное, о чем хотелось сказать, не высказалось. Уже не в первый раз, любуясь с заветной лавочки видом на костел и паромную переправу перед костелом, ей хотелось рассказать спутнице о послевоенной, имея в виду Первую мировую, маевке, проводившейся неподалеку от этих мест, чуть выше по реке, и даже не о самой маевке, сколько о Зиночке тогдашней, Зиночке, какой ее любила Вера Яковлевна и какой помнила… За последние годы память Веры Яковлевны ожила, что-то стронулось с места, вовлекая в необратимый, сладостный, порой мучительный процесс – обвал запахов, звука, цвета; временами казалось, что реальная жизнь прожита в черно-белом варианте, что воспоминания живей и насыщеннее подлинных событий и что теперь-то она могла бы остановить их бег, извлечь из волшебного мешка памяти, рассказать… Как они с Зиночкой нанимали на городской пристани лодки для пикника, как весело, с достоинством и непринужденно отвечала сестра на незамысловатые шутки лодочников – сама Вера Яковлевна так и не выучилась этому искусству; как два плосколицых мальчика – посыльные от магазина Блюма – принесли прямо на пристань гору коробок и свертков с припасами, и Зина сверх положенных чаевых вручила каждому по бутылке ситро и горсти конфет; как с песнями плыли вверх по реке и какая неведомая, чужая страна открылась по берегам реки сразу за городом. Вспоминались бурые, запекшиеся на солнце лица крестьян, провожавших лодки долгими застывшими взглядами; Вере Яковлевне, как раз в то время штудировавшей историю Французской революции, окрестные хуторяне казались загадочней и древнее вандейских крестьян времен Конвента. Поглядывая на костел за рекой, почти съеденный окружающей его зеленью, она с удивлением вспоминала, какой громадной, неприступной твердыней казался он в те незапамятные времена, как притихли в своих лодчонках молодые кожевенники, пивовары, курсистки, когда выплыл из-за поворота этот сияющий золотом и белизной замок, к которому по обоим берегам брели паломники с обувкой через плечо или на палках – крестьяне, крестьянки в черных суконных юбках, повязанные белыми платочками, в нарядных блузках, а на пристани у паромной переправы сидели калеки – господи, сколько в те годы всюду было калек! – и пахло от пристани пылью, конскими яблоками и рекой, совсем как в городе…

Но ничего, ничего не получалось извлечь из этого волшебного мешка наружу. Ни-че-го.

Вечер был темный, августовский, с ветром и запахами дождя. Лес, продуваемый насквозь, вздыхал и летел куда-то в ночь; устав ковылять по склизкой тропке, Вера Яковлевна остановилась. Все качалось и плыло перед глазами, у ближнего поворота метался на ветру шелестящий, обсыпанный крупными белыми ягодами куст неизвестного Вере Яковлевне растения; все вздыхало, шелестело, трещало, источало холодные свежие запахи, и старуха с каким-то отстраненным и тоскливым чувством смотрела на это разбойное ночное пиршество. Она не чуяла под собой ног, в теле была неприятная тошнотворная невесомость – казалось, сырой ночной ветер вот-вот подскочит, дохнет и понесет ее иссохшее тельце над лесом и над полями, унося от людей все дальше и выше, все дальше, выше и выше… Задыхаясь, она прислонилась к толстому сосновому стволу, пережидая головокружение и прилегая к сосне как к надежнейшей земной вертикали.

Этот приступ тошнотворной легкости повторился у дома, она даже не успела затворить за собой калитку. Свет из гостиной красиво ложился на зелень в саду, входная дверь была распахнута настежь, и, глядя из палисадника на Розу, домывающую полы в прихожей, на старшую племянницу Клару, сидящую за столом в пустой и светлой гостиной, Вера Яковлевна вновь почувствовала, что земное притяжение над ней не властно и она вот-вот поплывет над землей.

Клара, уже совсем увядшая, протирала приборы и раскладывала их по коробкам. Звяканье падающих в коробку ложек летело в сад. Вцепившись в калитку, Вера Яковлевна с грустью смотрела на обеих племянниц, потом приступ прошел, и она подумала, что для той новой жизни, которая начнется с завтрашнего дня на даче, у нее совсем не осталось сил.

С этим отстраненным чувством она и легла, перед сном перебрав и спрятав в стол республиканские газеты с траурным портретом сестры. Снимок, сделанный лет десять назад, был хорошо знаком Вере Яковлевне и никогда ей не нравился. Сестра смотрелась на нем очень уж официально и чинно. Это была сановная маска без каких-либо временны́х примет, и, вспоминая ту Зиночку, что сидела с ней в одной лодке, вспоминая ее прекрасное молодое лицо, дышавшее верой, надеждой, нравственной силой, да и просто свежестью чувств, Вера Яковлевна всякий раз искренне жалела сестру и находила в этом сравнении лица и маски свое какое-то объяснение ноткам горечи и усталости, появившимся под старость в голосе Зинаиды, ее внезапным приступам бесцеремонности и раздражительности.

Ровно в одиннадцать, ни на минуту не отступая от обычного своего распорядка, Вера Яковлевна легла спать. К этому времени стихла музыка в новом баре между первым и вторым пляжами, отрясавшая вечернюю росу с окрестной сирени. В волглой, оглушенной ночи не сразу стал слышен шорох тумана, потом робко щелкнул, послушал тишину и еще раз щелкнул шальной соловей, то ли перепутавший август с маем, то ли не успевший спеть свое по весне.

1985

Евгений Попов

Революция

(Политизированный рассказ о любви 18+)

Посвящается грядущему столетию Великого Октябрьского Большевистского Переворота

Кто не верит в победу сознательных смелых рабочих,

Тот играет в бесчестно-двойную игру.

К. Бальмонт

Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать—тридцать—сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, спускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие («секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого – пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, – ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом.

А. Солженицын
А на бульвареГуляют баре,Глядят на Пушкина в очки:– Скажи нам, Саша,Ты – гордость наша,Когда ж уйдут большевики?Советский фольклор

…Он неповинен, русский народ, трудовой народ, в бесчестии России. И еще помните: он – великая сила, он – страшная сила, которая все может! …Глядите: подспудно, жива Россия!.. Народ заживит царапины. Для него, ибо он смотрит в века, и время считает по-своему, по вечной земле своей, для него все это – только царапины. Он не знает былого, он слишком богат внутри, и потому нам видимое, нами оплакиваемое, для него, считающего на крупные, – это все страшное – лишь царапины… С ним строить, с ним верить надо! …И он – покажет себя, он горы сдвинет… он все воздвигнет, и воскресит, и подарит, воротит России гениев! Вы увидите: сбросит ярмо народ и быстро залечит язвы.

И. Шмелев
И вновь продолжается бой,И сердцу тревожно в груди,И Ленин такой молодой,И юный Октябрь впереди.Н. Добронравов

Главное действующее лицо этого текста – Гдов, старый русский писатель с некогда мировым именем, а теперь простой пенсионер, персонаж, хорошо известный всем симпатизантам моих скромных трудов, «опоздавший шестидесятник» 1946 года рождения. Он на старости лет, вместо того чтобы лежать в могиле, стоит на протяжении всего этого рассказа в непосредственной близости от гранитных ступенек Центрального телеграфа города Москвы и ждет знаменитую актрису нового поколения, умную красавицу, взошедшую кинозвезду по имени Люция Батудолаевна (фамилию для конспирации опустим).

Гдову в непосредственной близости от ступенек Центрального телеграфа города Москвы очень нравится. Ведь оттуда, если чуточку прищурить глаза, как в песне романтиков «Бригантина поднимает паруса», можно увидеть Кремль, где работает Путин, а если глаза вообще закрыть, то появляется далекая Америка во главе с Бараком Обамой, Германия вырисовывается. Италия, Франция, Великобритания, другие европейские страны тоже тут, как живые, включая Польшу, Белоруссию и воюющую неизвестно с кем Украину.

Зачем ждет-то? А затем, что Люция Батудолаевна лично ему позвонила и лично попросила о консультации. Она снимается в одной из главных ролей сериала о 60-х по последнему роману безвременно покинувшего вещный мир писателя А., старшего друга, товарища и брата нашего Гдова, кумира нескольких поколений русско-советских читателей. Ей нужны уникальные детали и яркие подробности канувшей жизни. Резонно. И разумный достойный гонорар «от продюсеров» консультанту обещан. Голос ее показался Гдову волшебным, Люция Батудолаевна заинтриговала Гдова. «Откуда вы узнали о моем существовании?» – хотел было спросить он в конце телефонного разговора, но не успел. Гудки, короткие гудки…

Вот и стоит заинтригованный Гдов в непосредственной близости от гранитных ступенек Центрального телеграфа города Москвы. Ждет. Сейчас уже XXI век. Люция Батудолаевна опаздывает. «Дамы всегда опаздывают, если они действительно дамы. Особенно знаменитые актрисы и умные красавицы», – вспомнил Гдов.

Хорошо в столице. Воздух в Москве свежий. Градоначальник Собянин реконструирует улицы, мостит их плиткой, расширяя тротуары, сужая проезжую часть дороги. Привыкший ко всему Гдов не матерится. Годы жизни в родной стране, откуда он ни разу не эмигрировал, не гнетут его, способствуют толерантности. Пенсии мало, но хватает. Гдов размышляет о высоком и мысленно бормочет себе под нос всякую политизированную чушь. А может, и не чушь. Почему он это делает, мне, автору, непонятно. Мне многое непонятно. Мой любимый персонаж вообще каким-то неожиданным и таинственным стал. Неужели таким непостижимым образом реализуется в нем старость?

– …врет этот американский друг Ленина и Троцкого Джон Рид в своей книге про всего лишь «десять дней, которые потрясли мир», брешет как сивый мерин. Осознанно врет или по глупости – вопрос нерешенный, скорей всего истина, как обычно, лежит посередине. Да и кто ж тогда мог предвидеть поздней осенью семнадцатого года, когда еще существовала какая-никакая, а все же цивилизация, что десятидневкой это безобразие не ограничится?

И ведь до сих пор трясет весь мир, да все сильнее и сильнее, от содеянного в России 25 октября (7 ноября) 1917 года.

Конвергенция свершилась. «Капиталисты» и «советские» взаимно обучили друг друга самому дурному, что имелось и в том и ином общественном строе. Проходимцы всех стран наконец-то объединились и теперь правят миром. Все бьют себя в грудь, завывая «эти глаза не солгут», а мир тем временем бесшумно скользит в пропасть.

Гдов поежился.

Нет, это же нужно такое представить, чтобы горстка негодяев в мгновение ока раскачала сначала страну, а потом и весь мир! Большевики ведь ловкие в этом смысле ребята были, умели пообещать кому угодно все, что угодно, хоть черта лысого. В медицине этот называется «вовлечение в бред».

Молодому писателю Гдову, проживавшему в начале 70-х годов ХХ века на окраине подмосковного города Дмитрове, в поселке Завода фрезерных станков, носившего неофициальное название «негритянский поселок», старый рабочий с искривленным в советских концлагерях позвоночником рассказывал в бане, что подростком был принят на одну из фабрик Морозовской мануфактуры. Там существовало нечто вроде профессионально-технического училища, где он получил специальность наладчика ткацких станков и приспособился играть в футбол, потому что при фабрике была команда, обучаемая тренером-англичанином, специально выписанным для спортивных целей из этой далекой островной страны, которая на днях вышла из Евросоюза. Ездили даже на соревнования в город, который до Первой мировой войны именовался Санкт-Петербургом и сейчас так же называется. Рабочие жили в сухом и теплом общежитии со всеми удобствами, включая ватерклозет и даже, кажется, душ. Рассказчик завел себе гармонь, галоши и шляпу-котелок. Тем не менее началась октябрьская ЗАВОРОШКА, он вместе со всеми улюлюкал и свистел в два пальца, когда толстопузого управляющего-инженера бунтующий коллектив посадил в тачку и торжественно вывез за ворота мануфактуры, наказав никогда больше на нее не возвращаться, если хочет дальше жить, как «цыпленок жареный» из входившей тогда в моду песни.

– …начальниками большевиков после смерти Ленина оказались два главных коммунистических негодяя – Сталин и Троцкий. Со Сталиным все понятно, а Троцкого западные «леваки» любят до сих пор, хотя и неизвестно за что. Ну не из жалости же, что Сталин его ухлопал, дотянувшись ледорубом по голове до далекой Мексики, где его «оппонент» нашел пристанище у добрых людей, не за то же, что Троцкий был еврей, а Сталин вообще непонятно какой национальности.

Ленин к Троцкому пришел,Я мешок муки нашел.Мне – кулич, тебе – маца.Ламца-дрица оп-ца-ца.

Так пел русский народ, освобожденный от оков самодержавия, прежде чем загреметь за подобное «народное творчество» на новые нары. Так что если бы Троцкий Сталину голову скусил, а не наоборот, то непонятно, что было бы в дальнейшем. Как при Сталине или еще хуже?

Увы, история не имеет сослагательного наклонения, в чем каждый может убедиться, выглянув в окно, включив телевизор или выйдя в Интернет.

Поломали, исковеркали жизнь почти каждой семьи, и тот, кто утверждает: «А вот нас, например, репрессии не коснулись», заблуждается, как отпрыск барана, случайно уцелевшего на скотобойне или внучок доброй бабушки, которая всю жизнь провела в борделе, но, по ее утверждению, осталась целкой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад