Как человека и зрелого писателя Эрнеста сформировала жизнь в «Уиндмире» в Северном Мичигане. Семья старалась проводить как можно больше времени на озере каждое лето. Обычно доктор Хемингуэй воссоединялся там с семьей на несколько недель, если не на все лето (там же он принимал пациентов, в том числе местных индийцев оджибве). Эрнест целыми днями купался вместе с братом и сестрами или (чаще) ловил рыбу. В то лето, когда ему исполнилось четырнадцать лет, он спал в палатке во дворе, а став старше, проводил большую часть времени в других местах и подолгу оставался у Дилуортов, которые жили у соседнего залива Хортон-Бэй. Летом 1905 года Эд купил ферму на другой стороне озера от «Уиндмира». Они с Грейс назвали ферму «Лонгфилд», точно так же, как называлось поместье в их любимой книге, викторианском романе Дины Мьюлок Крэйк 1856 года
Эд с сыном часто обменивались деловыми письмами о качестве урожая и о том, сколько бушелей Эрнест продал местным и сколько отправил в Оак-Парк домой. В свое время Эрнест Холл советовал Эду Хемингуэю: «У всякого человека с некоторыми сбережениями должна быть ферма», и идея о том, чтобы кормить большой выводок плодами собственной земли, имела определенную привлекательность для отца Эрнеста. Но Эрнест не любил физический труд, даже на свежем воздухе. Когда он стал старше, уклонение от домашних обязанностей стало предметом серьезных конфликтов с родителями и, в свою очередь, послужило испытанием его личности.
Вместе с другими детьми, приезжавшими к озеру на лето – Лью Клараханом, Рэем Олсеном, Карлом Эдгаром и Биллом и Кэти Смит, братом и сестрой, – Эрнест ходил в походы и попадал в обычные для подростков передряги. Один случай оставил в нем очень глубокое впечатление. Тогда Эрнест отправился на рыбалку вместе с сестрой Санни, которая родилась в 1904 году и была четвертым ребенком Хемингуэев. Они с Санни перебирались вброд через исток озера Валлун и тащили одну из лодок семьи,
Вернувшись в Оак-Парк, Эрнест начал ходить в школу Ривер-Форест рука об руку с Марселиной и строил смутные планы стать врачом. Планы начали меняться после того, как Эрнест посетил уроки английского языка и затем курсы писательского мастерства и особенно журналистики. И хотя читать Эрнест научился довольно поздно, он сразу же стал увлеченным читателем. Марселина вспоминала, как они оба запоем читали Скотта, Диккенса, Теккерея, Киплинга и Роберта Льюиса Стивенсона. К урокам, извлеченным из романов Горацио Элджера, Эрнест отнесся чрезвычайно серьезно. Семья выписывала множество журналов, от «
В первый год обучения на уроках английского языка брат и сестра, вместе с Франком Платтом, руководителем отделения английского языка, читали повествовательную поэзию, библейские рассказы и греко-римские мифы. Однако Эрнест по-настоящему загорелся только в старших классах, на занятиях с учителями Маргарет Диксон и Фанни Биггс. По рассказам одноклассников, опрошенных исследователем творчества Хемингуэя Чарльзом Фентоном, Маргарет Диксон была «откровенной либералкой», энергичной современной женщиной и замечательной рассказчицей, которая оказывалась в центре внимания на любом общественном мероприятии. Диксон проявляла особый интерес к Эрнесту и поощряла его ранний интерес к писательству.
Однако особенную близость Эрнест чувствовал с Фанни Биггс. Сохранилось письмо, которое он написал ей после окончания школы, где Эрнест обращается к учительнице так, будто она его школьная приятельница, и рассказывает о розыгрыше и потасовке. Биггс собирала волосы в пучок, как и другие школьные учительницы, была высокой и гибкой и очень начитанной женщиной с отличным чувством юмора. Эрнест оказался под ее влиянием на курсе рассказа и затем попал в элитный литературный клуб мисс Биггс, собранный в конце предпоследнего класса, где и Эрнест, и Марселина показали свои рассказы. По сути, этот литературный клуб представлял собой семинар по беллетристике, на котором ученики делились работами и обсуждали их под руководством учителя. И ни один из рассказов Эрнеста, написанных в школе, прежде всего «Суд Маниту» и «Сепи Жинган», появившиеся в литературном журнале
Именно в журналистике заблистал талант Эрнеста, и здесь влияние Фанни Биггс проявилось в полной мере, прежде всего благодаря курсу английского языка для журналистики, на который Эрнест записался в предпоследний год в школе. Как заметил один биограф, она взаимодействовала с классом так, «как будто классная комната была редакцией газеты». Фанни Биггс назначала одного из учеников редактором выдуманной газеты (каждый раз разного) и давала ему задания на различные темы. Ее «репортеры» учились тогда еще новой, но сегодня ставшей уже классической структуре новостей – «перевернутой пирамиде»: ребята должны были изложить новость в первом параграфе, а в последующих развернуть ее, раскрыв наиболее заметные детали в начале, а наименее значимые – в конце, чтобы редактор легко мог сократить текст. В классе ученики писали спортивные новости, колонки светской хроники, большие газетные статьи и даже рекламные объявления выдуманных товаров, а потом начинали писать для настоящей, популярной и с интересом читаемой
Эрнесту пришлось выкрадывать время для
Неудивительно, Эрнест посчитал, что проще всего попробовать силы в спортивных обозрениях для
Этот юмор нельзя назвать бессмертным. Скорее, статьи для газеты, и в особенности юмористические рассказы для газеты, не только дали Эрнесту ценный журналистский опыт, но и научили писать легко и с удовольствием. Для мальчика того времени – который должен был уделять не меньше времени и спорту – занятия английским языком и сочинение рассказов, особенно в качестве любимчика учителя, казались несколько сомнительным времяпрепровождением. И литературное творчество давалось ему нелегко: в выпускном классе Эрнест взялся за пьесу «Не хуже насморка», которую так и не смог закончить к своему удовлетворению. Но писать о спорте было легко, и спортивные статьи завоевали ему популярность среди одноклассников, особенно среди мальчиков.
В старших классах школы много своего времени и энергии Эрнест отдавал поискам юмористического – устраивал розыгрыши и создавал сатирический язык, привлекая товарищей к затейливым выдумкам. Он давал прозвища всем, кого знал, – и будет делать это всю жизнь. Он придумывал прозвища членам семьи и настаивал, чтобы брата и сестер так и звали: Марселину называл Бивень или Мазвин, Урсулу, свою любимую сестру в детстве, Уралегс, Маделайн – Солнышко или Санни, Кэрол – Фарш или Бифи, а младшего брата, который родился в 1915 году, Лестера – Прищепкой, Папироской и потом Бароном. (Марселина дала Лестеру прозвище Отребье, что, как считал даже Эрнест, было слишком.) Эрнест распространил эту практику и на друзей. Спекулируя на модном антисемитизме, несомненно общем предрассудке Оак-Парка на рубеже веков, Эрнест со своими друзьями Рэем Олсеном и Ллойдом Голдером придумал изощренное сравнение их троицы с ростовщиками. Они нарисовали три круга желтым мелком на своих шкафчиках и объявили их «Ростовщической точкой». Эрнест назвал себя Хемингштайном, Олсена – Коэном, а Голдера – Голдбергом. Он несколько лет называл себя Хемингштайном и часто сокращал прозвище до Штайна, которое любил за каламбурный намек на пиво [
Друзья Хемингуэя в Оак-Парке, среди которых были Моррис Масселмен (Масси), Гарольд Сампсон (Самп) и Джордж Мэдилл (Рассол), вслед за ним развивали собственный сложный жаргон, которым они неизменно пользовались, чаще в письмах, чем в разговорах, когда им было уже далеко за двадцать. Отчасти этот жаргон позаимствовал свои особенности от Марка Твена, немного от Ларднера, частью – из куртуазного языка и во многом был похож на раннего Эзру Паунда, хотя Эрнест познакомился с поэтом только в 1922 году. В ранние годы он обильно приправляет свои сочинения современным сленгом. Изобретательная орфография и плохие каламбуры порождают «ситьюасью» и «Пальма Матрас» (вместо альма-матер). Письма – «нудиловка» или «эпистолы», Оак-Парк – «Оакус-Паркус», а море – соленуха. В письмах к Марселине он предлагает «поторопиться в спагеттерию» или «allez к Ши» и спрашивает: «Почему моя слышит это от тебя, а?», а также «Сразила ли тебя уже любов юноши?» Деньги – почти всегда «семечки», но иногда «шекели» или «деньга». Кто-то «закладывается», а смерть – это «закладная». Эрнест объявит «о неплохих дополнениях к языку» уже в 1919 году, когда вернется с войны: две королевы в карточных играх получили «погоняло» «двойной дуэт сисек», а короли – «пара монархов».
Опять же, ничего ужасного и необычного в этом не было, не считая энергии Эрнеста, вложенной в разработку жаргона: он пользовался им примерно с 1916 по 1923 год, когда уже всерьез занимался художественной литературой и работал над краткими, простыми и ясными предложениями – стиль, который станет благодаря ему знаменитым. Он легко овладевал этим малопонятным жаргоном, который делал его мир, по крайней мере с виду, замкнутым, защищенным. Эрнест, его брат и сестры, а также его друзья понимали друг друга. И судя по подростковым письмам к родителям, щедро пересыпанным прозвищами, он рассчитывал, что и они подчинятся его правилам. Этот жаргон будет принят и с женщиной, на которой Эрнест женится, с Хэдли (Хэш), и она тоже неизбежно начнет разговаривать на нем. Важно отметить, что Эрнест никогда не пользовался жаргоном в творчестве, не считая статей для
В глазах родителей Эрнест довольно-таки преуспевал – за одним существенным исключением, как указал недавно исследователь творчества Хемингуэя Моррис Баск. В один летний день 1916 года в «Уиндмире» Эрнест дал матери понять, чего ей следует ждать в следующие несколько лет. Он сидел за кухонным столом со своим другом Гарольдом Сэмпсоном, когда Грейс поставила перед ними обед. Эрнест вопросил: «Это все, что у нас есть? Проклятые помои». Грейс попросила его выйти из-за стола и не возвращаться, пока он не принесет извинений. Как большинство Хемингуэев, Эрнест был очень обидчив. Сочтя, что с ним поступили несправедливо, он позвал Гарольда и ушел из дома на несколько дней, и жил в это время у Дилуортов в Хортон-Бэе. Обидчивость – слишком мягкое слово для той черты в Эрнесте, которую обнаружил этот случай. Его мать и отец обычно поступали точно таким же образом, когда слышали критику в свой адрес или были неправильно поняты, как и многие в их семье. Это был лишь один случай из жизни (среди очень и очень многих), когда Эрнест будет испытывать огромную обиду из-за пренебрежения или обвинений, выходить из себя и продолжать обижаться независимо от того, чем кончится дело. Этот конкретный эпизод – более жесткая стычка с матерью и изгнание последуют в 1920 году – Хемингуэй запомнит на всю оставшуюся жизнь. Он будет даже несколько раз рассказывать, что сбежал из дома подростком и больше так и не вернулся.
Пятнадцатилетний Эрнест был потрясен, когда Грейс заступилась за него перед охотинспектором и даже изгнала нежданного представителя власти из своих владений с ружьем. Впрочем, недавно Баском был установлен другой малоизвестный инцидент, когда родители Эрнеста, в такой же незабываемой манере, не встали на его защиту. Похоже, что увлеченные работой над школьной газетой и литературным журналом, Эрнест с друзьями составили подпольное издание под названием
Позднее Фанни Биггс опишет этот случай исследователю творчества Хемингуэя Чарльзу Фентону в утерянном письме. В другом письме она передаст Фентону слова Эрнеста: «Никто из
Нередкая язвительность Эрнеста, ранимость и грубоватый юмор, а также бесспорный интеллект отличали его от сверстников. В кругу близких друзей он стал благодаря этим качествам лидером и примером для подражания. Но появились они не из ниоткуда. Что-то отличало семью Хемингуэев от жителей Оак-Парка, с их сильным классовым сознанием и буржуазной респектабельностью, несмотря на высокое положение клана в обществе. Фанни Биггс, какой бы защитницей Эрнеста она ни была, пока он находился под ее опекой, предложила несколько объяснений. Спустя годы, когда с ней связался исследователь творчества Хемингуэя Чарльз Фентон, писавший книгу (к большому ужасу Эрнеста) о его ученических годах, Фанни сочла необходимым заявить о превосходстве Оак-Парка и школы Ривер-Форест перед другими учреждениями того времени. (Объективности ради стоит заметить, чем выше качество школы, тем более хорошим учителем она бы казалась.) В этой школе учились те дети из Оак-Парка, которые обыкновенно ходили бы в частную школу, указала она и упомянула «поэтов, музыкантов, дипломатов, критиков и журналистов» – и даже евангелиста Билли Сандея, – которые показывались на собраниях. Родители вкладывали немало денег в школьные спектакли, на которых они присутствовали, как Биггс постаралась отметить, в вечерних нарядах. И все же у Эрнеста, писала она неодобрительно, «никогда не было карманных денег» (пятнадцати пенсов на многое не хватит), и она никогда не видела его родителей в загородных клубах Оак-Парка или клубах для встреч в Чикаго. Хотя это могло отражать положение Хемингуэев в Оак-Парке в то время, маловероятно, чтобы семью с шестью красивыми и умными детьми, с уважаемым врачом во главе и его талантливой и яркой женой, живущую в одном из самых больших домов Оак-Парка, избегали более богатые или респектабельные семьи в силу подобных причин; скорее, они занимали особое место в городе – безотносительно посещений общественных клубов.
Это вряд ли было очевидно Эрнесту, который в старших классах школы и сразу после ее окончания отдалялся от семьи и друзей дома. У него было две подруги: первая Дороти Дэвис и после – Фрэнсис Коутс; Фрэнсис очаровала его на спектакле немецкой оперы
Несмотря на уроки танцев, Хемингуэи были не особенно коммуникабельными, включая Эрнеста. Вилгелмина Корбетт, подруга детства, знавшая Эрнеста по школе, отмечала, что «сверстницы за ним не особенно охотились, поскольку он не был «крутым» и в общем-то имел довольно неопрятный вид». В романе Дос Пассоса 1951 года, в котором под именем Уорнеров описываются Хемингуэи, героиня обращает внимание на «непричесанные волосы [Джорджи], торчащие у лба черные, как у индейца, пряди, и грязную полоску вдоль расстегнутого воротничка синей рубашки» и говорит про себя: «Боже, какая деревенщина». Доктор Хемингуэй, которого Вилгелмина тоже называла «неопрятным», покупал ботинки сыну, как всем своим детям, и обувь «никогда не подходила». И хотя Вилгелмина в целом восхищалась Грейс Хемингуэй, она с неодобрением отмечала, что Грейс была «отвратительной хозяйкой» и «полностью доминировала в своей семье». Урсула Хемингуэй потом напомнит брату, что в доме в Оак-Парке сохранялся «неряшливый беспорядок». Однажды Эд Хемингуэй нашел под диваном ручку, потерянную три года назад. Хотя одноклассники считали родителей Хемингуэев довольно ограниченными в религиозных вопросах, одноклассник Эрнеста Льюис Кларахэн называл их «незаурядными» – этим словом Вилгелмина описывала, не без восхищения, дом на Кенилуорт-авеню и его великолепную музыкальную комнату. Другой одноклассник Эрнеста вспоминает, что светловолосая миссис Хемингуэй была похожа на «миссис Санта-Клаус» и что она носила «очень длинные» юбки, «поэтому, когда она шествовала куда-нибудь по улицам Оак-Парка, ее невозможно было не заметить».
Летом 1916 года Эрнест завязал в «Уиндмире» два важных знакомства – с Биллом и Кэти Смитами, которые станут его друзьями. Они тоже были из не совсем обычной семьи. Их мать умерла от туберкулеза в 1899 году. Отец был университетским профессором, специалистом в области математики, древнегреческого языка и философии. (Он был атеистом и не скрывал этого.) Билл, Кэти и их старший брат Иеремия Кенли (И. К., которого все звали Кенли) были воспитаны отцом в Сент-Луисе. Летом они жили в Северном Мичигане с тетей и дядей, мистером и миссис Джозеф Чарльз («Тетушка» и «Дядь»). Биллу был двадцать один год, Кэти двадцать четыре – то есть они были значительно старше Эрнеста. Билл изучал сельское хозяйство в Миссурийском университете, а Кэти там же – журналистику. Эрнест и Билл познакомились еще мальчиками, однако тем летом их заново познакомил общий друг Карл Эдгар, выпускник Принстона. И брат, и сестра были очень начитанными, а Кэти была эффектная девушка, с кошачьими глазами, которые некоторые описывали как зеленые, другие – как топазовые. Билл и Эрнест стали вместе ходить на рыбалку, и Эрнесту будет интересно в следующие несколько лет время от времени приударять за Кэти; тем временем они с ней быстро подружились.
В выпускном классе Эрнест обдумывал планы на ближайшее будущее. В эти планы входила рыбалка в Хортон-Бэе и поход в дебри Верхнего Мичигана в поисках рыбных мест, где он надеялся жить и писать. Он знал, что так не получится. Отец хотел, чтобы Эрнест поступил в Оберлин, куда Марселина уедет осенью 1917 года. В письме однокласснику Эрнест отмечал, что он склоняется к тому, чтобы подать заявление в Корнелл. Дедушке он сказал, что собирается в университет Иллинойса, то же самое поняли и его одноклассники. Однако Эрнесту, похоже, не нравился ни один из вариантов. Его друзья из Хортон-Бэя учились в солидных университетах на востоке, некоторые – в Лиге плюща, которая имела решительное преимущество над Оберлином, небольшим учебным заведением в Огайо, основывающимся на приниципах социальной справедливости, отмены рабства и веры в Бога, тогда как Иллинойсский университет был очень крупным учреждением на Среднем Западе, где от юношей-студентов ожидали повышенного внимания к спорту. Интерес Эрнеста к Корнеллу, по-видимому, появился откуда ни возьмись и так же спокойно исчез. Он считал, что лучшим для него будет обучение журналистике в
Эрнест надеялся поработать в
Эрнест пробудет немногим больше шести месяцев в Канзас-Сити и все это время будет работать в
Поезд Хемингуэя[7] прибыл на канзасский вокзал Юнион-Стейшн 15 октября 1917 года. Эрнеста встречал его друг Карл Эдгар (по прозвищу Одгар), с которым они познакомились предыдущим летом в Хортон-Бэе. Эдгар дружил со Смитами и был поклонником Кэти Смит, он работал в «Калифорния ойл бернер компани» и очень хотел, чтобы Эрнеста взяли в газету. Эдгар высадил Эрнеста возле большого викторианского дома дяди Тайлера Хемингуэя и тети Арабеллы на бульваре Варвик. На следующее утро дядя проводил его в редакцию
Пит Веллингтон познакомил Эрнеста с фирменным стилем газеты и дал ему гранки с рекомендациями, как писать хорошо. Этот свод правил был и остается по справедливости известным даже за пределами круга поклонников Хемингуэя; сам Эрнест позднее признавался, что эти 110 параграфов оказались «лучшими правилами для писателя. Я никогда о них не забывал». Первый параграф гласил: «Пиши короткими предложениями. Первые абзацы должны быть краткими. Пиши энергичным языком. Утверждай, а не отрицай». Эрнест приводил другой пример из издательской инструкции о том, что репортеры не должны были употреблять словосочетание «серьезное ранение»: «Все ранения серьезные. [Жертва] могла, насколько я помню, получить легкую травму или опасную». Еще один параграф требовал избегать прилагательных, особенно таких, как «великолепный», «грандиозный» или «чудесный». Точно так же «хороший сленг – это новый сленг». Все эти принципы Эрнест применял на практике в Канзас-Сити и позже – внедрил в своем творчестве. Ни один писатель, говорил он, «не сможет плохо писать, если будет соблюдать их». Однако самый ощутимый эффект от работы в
Именно Веллингтон, которого Эрнест описывал как «строгого педанта, очень справедливого и очень жесткого», разработал знаменитые правила журналиста. Он разъяснил Эрнесту его обязанности и ответственность. За Эрнестом будет закреплен полицейский участок на 15-й улице, вокзал Юнион-Стейшн, где он должен будет высматривать и, если получится, брать интервью у приезжающих знаменитостей – даже, к его восторгу, у бейсболистов, и отделение неотложной помощи крупнейшей больницы Канзас-Сити, где «ты имел дело с несчастными случаями и выяснял подробности насильственных преступлений». Веллингтон отмечал, что Эрнест полностью «выкладывался» на работе, даже если писал заметку длиной лишь в абзац.
Город лежал у его ног; мы можем утверждать, что городской репортер, начинающий с самых низов, видел изнанку города, как и те, кто жил в сердце Канзас-Сити многие годы. Город, в котором проживало 300 000 жителей, был крупнейшим железнодорожным и сельскохозяйственным центром – идеальное место для начала карьеры амбициозного молодого репортера и писателя. Однако работа была не из легких, Эрнест познакомился не только с врачами неотложной помощи, сотрудниками похоронного бюро и полицейскими, которые были на дежурстве или расследовали преступление, но также и с проститутками, спекулянтами, жуликами, игроками, ворами и бродягами. Он с жадностью слушал истории и разговоры очевидцев, представителей властей, чиновников и с легкостью заводил друзей. Приятель, врач из центральной больницы, взял Эрнеста с собой в тюрьму, где молодой репортер наблюдал, как наркоманы получают дозу морфия при «ломке». В письме к старшей сестре Эрнест хвастался, что встречался и разговаривал с военными, сенаторами и чемпионами по боксу и что он научился «различать кьянти, катобу, мальвазию, дешевое красное вино, кларет и некоторые другие вина с закрытыми глазами». Охваченный азартом, он заканчивал письмо: «Я могу послать мэра к черту и похлопать комиссара полиции по спине!»
Пит Веллингтон отмечал, что Хемингуэй «завязывал дружеские отношения со всеми, с кем соприкасался». Эрнест подружился с Расселом Краусом, Клиффордом Найтом, Уилсоном Хиксом и Дэйлом Уилсоном. Все они стали знаменитыми профессионалами. Однако более всего на него повлиял человек по имени Лайонел Мойз – «невероятно поразительный» персонаж, по словам Эрнеста, прямо как из
Трудно отследить развитие Эрнеста по газете, невзирая на огромные усилия исследователей, поскольку почти ни одна из его заметок не была подписана. Если судить по тому, как много времени и тяжелого труда он вкладывал в свою работу, то можно сказать, что Эрнест шел семимильными шагами к вершинам многообещающей репортерской карьеры. Тот факт, что его приняли в газету в знак одолжения, и отсутствие реального опыта перестали иметь какое-либо значение для его работодателей после того, как он приступил к работе, в
В разгар всей этой деятельности Эрнест умудрялся регулярно писать семье и особенно Марселине. Кажется, ему хотелось получить одобрение родителей, но еще больше – показать им, какой была его жизнь в Канзас-Сити, и почувствовать себя по-прежнему членом семьи, что было обычным поведением подростков, впервые уехавших из дома. Если Эд и Грейс не могли, что понятно, представить истинного характера жизни в Канзас-Сити, ее темпа, потребностей, а также перемен, которые с ним происходили, Эрнест начинал злиться. Через несколько месяцев репортерской работы он ощутил, что стал более зрелым и семья не считается с этим. В одном из выпусков оак-паркской газеты, которую семья – что характерно – исправно пересылала Эрнесту, отец говорил, что ему «всего восемнадцать». Эрнест немного смешно обижался, поскольку чувствовал, что, пусть не возраст, но у него достаточно большой опыт. Может быть, ему всего девятнадцать, писал он отцу, однако он работает в таком темпе, с которым не справился бы мужчина старшего возраста. В общем-то, это письмо к отцу, в котором Эрнест заявляет о праве на уважение (с этого же времени он заведет привычку холить свои обиды), можно назвать маленьким шедевром расстановки точек над «i», даже по меркам семьи, в которой умели писать выразительные письма. Здесь же мы можем прочесть одно из лучших доступных нам описаний репортерской жизни. Ему не нужен колледж, говорит он отцу. В Канзас-Сити он только и делал, что зубрил: «Ответственность, абсолютная точность, тысячи долларов напрямую зависят от твоих высказываний, абсолютной правды и точности». Даже написанное с ошибкой имя может стать причиной иска к газете. Это мука, пишет он, работать рано по утрам в дедлайн:
«Если надо написать статью на полколонки, нужно помнить про хороший стиль, стиль должен быть идеальным на самом деле, изложить все факты, и в правильном порядке, придать тексту цепкость и силу и написать его за пятнадцать минут, по пять предложений за раз, чтобы успеть в выпуск как раз, когда он идет в печать. Если надо принять сюжет по телефону и рассказать все точно так, как ты увидел мысленным взором, ты бежишь к пишущей машинке и пишешь страницу за раз, пока стучат еще десять пишущих машинок, а босс кричит на кого-то, и мальчик выхватывает страницы из твоей машинки, как только ты заканчиваешь писать».
Он прекрасно передает напряжение, в котором существует, и обходит молчанием, сколькому он научился. Несмотря на то что вопрос о колледже будет подниматься снова, и в манере, вызывающей раскол в семье, Эрнест ясно дает понять, что колледж ему не нужен. Газетчики того времени были известны сомнительной репутацией, а Эрнест хотел показать, что журналистика – это профессия, не ремесло. Ему не было дела до того, считают ли его в семье беспутным, но он знал, что они должны уважать его работу. Вроде забавно, продолжает Эрнест в письме к отцу, что всего лишь год назад он написал «кормушку и быка» для школьной
Неудивительно, что он так любил свою теперешнюю жизнь. С дядей и тетей Эрнест прожил лишь несколько дней и затем переехал в «респектабельные» меблированные комнаты Грейс Хейнс на Варвик-бульваре, где жили еще несколько репортеров. Семья пересылала ему выпечку, которую (тревожный знак) пекла сама Грейс, а он отправлял домой в Оак-Парк белье для стирки, до тех пор, пока не придумал лучший план. Ему сложно было возвращаться в пансион ради обеда и ужина, предоставленных пансионом, поскольку он успевал только перехватить что-нибудь, и часто работал допоздна и пропускал ужин. Вскоре Эрнест переехал в квартиру Карла Эдгара на Агнес-стрит. Здесь мужчины делили большую спальню с удобными стульями и спальной верандой, за которую платили каждый по два с половиной доллара в неделю, и ели в ресторанах. Хемингуэй завел друзей среди своих коллег и товарищей Карла. Один приятель того времени вспоминал, как приезжал пить вино с Эрнестом и Карлом. Они засиделись допоздна и приятель, лежавший на полу, уже засыпал, но Эрнест настойчиво держался за бутылку с дешевым красным вином и читал вслух Роберта Браунинга.
Больше всего писем Эрнест написал Марселине, когда она училась на первом курсе в Оберлине на музыкальном факультете. Письма веселые и вульгарные, написанные малопонятным семейным жаргоном и тем странным языком, который Эрнест придумывал с друзьями в «эпистолах». Он подшучивает насчет мальчиков, она в ответ шлет ему шпильки о девушках. В феврале он решил сделать ее своей наперсницей в любовных делах и стал рассказывать о маловероятных отношениях с кинозвездой, оказавшейся проездом в Канзас-Сити. «Я ужасно влюбился в Мэй Марш», – пишет Эрнест Марселине в постскриптуме к письму около 12 февраля 1918 года.
Эрнест встретился с Мэй, которая направлялась на Западное побережье, в двенадцатиэтажном отеле «Мюльбах», лучшем в Канзас-Сити. В «Мюльбахе» был шикарный пресс-центр, с пишущими машинками и телефонами, современная туалетная комната и мягкие кресла, где можно было побеседовать или подремать. Один раз Эрнест заснул в ванне после особенно тяжелого дня. Хотя одной из его обязанностей было интервьюирование всех знаменитостей, которых он встречал в вестибюле отеля, неизвестно, познакомился ли он с актрисой именно таким образом. Мэри Уэйн Марш[8] была довольно простой девушкой, из провинции. Она родилась в Нью-Мексико в 1894 году и была на пять лет старше Эрнеста – эта разница в возрасте станет постоянной чертой в его отношениях с женщинами – и тогда была на пике карьеры. Свою первую главную роль Мэй Марш сыграла в фильме 1910 года
Хотя отношения Эрнеста с Марш, скорее всего, так и не зашли дальше дружбы, в своем воображении он, видимо, полагал, что между ними роман, и так он и представлял все в письмах друзьям и семье. Дружба продолжится в следующие месяцы, и Эрнест увидит Марш снова, когда окажется в Нью-Йорке. Предыдущие биографы, в распоряжении которых не было некоторых писем Эрнеста, относились к эпизоду с Марш как к шутке, фантазии Эрнеста. Однако о недавно возникших отношениях Эрнест написал три письма Марселине, два письма отцу (и еще отправил ему телеграмму), одно письмо семье и одно – Дейлу Уилсону, другу из
Вполне вероятно, что актриса остановилась в Канзас-Сити во время поездки по железной дороге в Голливуд и что Эрнест встретился с ней, когда находился при исполнении служебных обязанностей. Правда же в том, что писем от Марш Эрнесту не существует. Кроме того, несколько странно, что Хемингуэй, кажется, не испытывал к актрисе чувств и что нет никаких свидетельств, относящихся к концу их дружбы, – хотя, возможно, их отсутствие скорее означает, что Эрнест встречался и флиртовал с Марш, когда она проезжала через Канзас-Сити, и потом решил долго пересказывать фантазии о ней. Роман, если он на самом деле был, все так же окутан тайной.
По словам Эрнеста (возможно, только в его воображении), они почти сразу стали разговаривать о браке. Эрнест называл Мэй «будущей госпожой Хемингштайн», и, пока длился их роман, до тех самых пор, пока он не уехал за границу служить в «Скорой помощи» Американского Красного Креста, Эрнест упорно говорил о Мэй как о своей будущей супруге. Несомненно, на это повлияла царившая повсюду тогда спешка, всегда сопровождавшая любовные романы перед надвигающейся войной, когда брак становился очень реальным и, как правило, осуществляемым вариантом. В том же письме к сестре мы можем отметить еще одну особенность, характерную для таких романов: Эрнест говорит, что девушка будет «ждать» его. Когда он писал Марселине, Мэй (он называл ее Мэри) только что уехала на Восточное побережье на съемки фильма, в место под названием Вудс-Хол в Массачусетсе. Она писала ему дважды в неделю или даже чаще, рассказывал Эрнест, и на обратном пути в Голливуд снова должна была проехать через Канзас-Сити. Через три недели Эрнест пытался выяснить, видела ли Марселина со своим последним кавалером недавнего
Какие бы отношения ни связывали Эрнеста с Мэй Марш, это был военный роман. Поскольку, хотя времени на размышления было мало, и еще меньше – чтобы строить какие-то планы, за месяцы, проведенные в Канзас-Сити, помимо репортерской работы и романа с Марш (или влюбленностью в нее), Эрнест ломал голову над тем, как найти способ отправиться на войну, в которую США вступили 6 апреля 1917 года. В последний год в школе он уже узнал о довольно сильном сдвиге в сторону милитаризма в душе народа. Это выражалось в проведении парадов в городах по всей стране, выступлениях за укрепление вооруженных сил и подготовке к неизбежному присоединению Соединенных Штатов к конфликту.
В ноябре прошлого [1916. –
Все чаще события войны вытесняли другие новости на первых полосах газет. Однако Эрнест знал и о противодействии «интервенции», особенно в больших городах, как Чикаго и Канзас-Сити. Против вступления в войну были антимилитаристы всех мастей, но особенно левые, считавшие ее средством раскола международной солидарности рабочего класса – и еще они видели фундаментальный экономический интерес предпринимателей, рассчитывавших получить выгоду от конфликта. В той мере, насколько он раздумывал об этой проблеме вообще, Эрнест, наверное, чувствовал, что разрывается между мальчишеским увлечением и военной службой, а также темпераментным стремлением принять сторону аутсайдера и, может быть, восхищением чикагца перед Джейн Аддамс, главой местной благотворительной организации, чей голос против войны звучал громче остальных. Однако, когда Эрнест осенью 1917 года приехал в Канзас-Сити, США уже отправляли солдат в Европу, и американский средний класс более или менее поддерживал военные действия. Начинающий репортер следил за вестями с полей сражений с повышенным интересом и надеялся вскоре присоединиться к американским войскам за границей.
Сама война, которая обрела форму новых, особенно жестоких траншейных сражений, перешла для США и их новоиспеченных союзников в следующую, более тревожную фазу. Западный фронт во Франции находился в безвыходном положении, и Германия со своим союзником Австро-Венгрией одержала главную победу над Италией в битве при Капоретто в октябре. Два месяца спустя революционная Россия заключила с Германией мир и вышла из войны. Дальнейшее казалось ясным: Германия должна была бросить все силы на новое наступление против Франции, Великобритании, а теперь еще и американцев на севере Франции. Спустя некоторое время после прибытия в Канзас-Сити осенью 1917 года Эрнест записался в 7-й Пехотный миссурийский полк Национальной гвардии, получил военную форму (внешний вид которой он детально описывал в письмах семье и особенно Марселине) и стал участвовать в регулярных строевых учениях. Он очень хотел отправиться на войну и проявлял нетерпение, но Эд Хемингуэй не давал своего согласия до Рождества 1917 года. Даже тогда отец с сыном оба знали, что плохое зрение Эрнеста[9], по семейной легенде, унаследованное от матери, не позволит ему попасть в какое-либо воинское подразделение. И хотя Эрнест легкомысленно рассуждал о том, что вступит в канадскую армию, присоединится к морским пехотинцам или уйдет в авиацию, его плохое зрение оказалось настоящим препятствием.
Приятель Эрнеста репортер Тед Брамбэк, сын канзасского судьи, предложил другую возможность. Брамбэку пришлось оставить Корнелл, когда во время игры в гольф, из-за несчастного случая, он потерял глаз и, таким образом, был непригоден к службе. Он поступил в полевую службу США в 1917 году и провел четыре месяца за рулем машины «Скорой помощи» во Франции, до того, как пришел в
Недели, которые Эрнест провел в Канзас-Сити, дали ему материал для миниатюры, которая появится между главами его первой книги
Ни один из этих рассказов нельзя назвать в числе лучших, однако на самом деле упоминание о рассказе (или рассказах) из сборника
Он добился признания и как молодой мужчина. На него обращали внимание. Наружность Эрнеста была привлекательной (и должна была быть такой, если им увлеклась кинозвезда), однако окружающих пленяла именно энергия. Пит Веллингтон как-то отметил, что Эрнест был «крупным, добродушным мальчиком, всегда готовым улыбаться». Тед Брамбэк позднее напишет, что поначалу Эрнест произвел на него «впечатление крупного, красивого парня, которого переполняла энергия. И энергия эта была замечательной. Он мог выдать больше материала, чем два репортера, вместе взятых. В конце дня он никогда не выглядел уставшим». Не считая раздраженного письма отцу, который, по его мнению, не осознавал требований его работы, в письмах Эрнеста нет ощущения собственного превосходства и самооправданий, которые будут характерны для большей части его переписки. Более того, в своих письмах и рассказах о
Глава 3
Братство: едва ли Эрнест Хемингуэй чувствовал себя когда-нибудь счастливее, чем в окружении группы друзей-мужчин. Он всегда собирал вокруг себя духовных единомышленников, с которыми разделял увлечение рыбалкой, охотой и спортом в целом – или, как стало очевидно уже в ранние годы, военную службу. В общем, есть некоторые признаки того, что он считал войну событием той же категории, что и другие занятия: в поздние годы жизни он рассказал, что был «ужасным придурком» в первую войну, «помню, думал, мы хозяева поля, а австрийцы – команда гостей». (Пол Фасселл писал об этой тенденции рассматривать войну как своего рода спорт и упоминал британского капитана В. П. Невилла, который в битве на Сомме повел своих солдат в атаку с четырьмя футбольными мячами на передовую немцев, пообещав награду победителю. «Невилл был тут же убит», – отмечал Фасселл.) К концу жизни его компаньонами оказались прихлебатели и подпевалы, однако молодым человеком он, похоже, считал, что товарищество придает блеск жизненному опыту, которого в ином случае не было. Это дает понимание несколько необычного подхода Эрнеста к спорту. Он никогда не любил командные виды спорта и не выделялся в них. У него бывали периоды, когда он много играл в теннис, однако успехов особых не добился, поэтому не уделял ему внимания. Кажется, о гольфе он никогда не задумывался, даже при том, что этот вид спорта был очень модным в 1920-е. Эрнест всю жизнь любил бокс, в котором, как и в теннисе, требовался партнер, любил и как зритель, и как увлеченный и талантливый спортсмен. Однако, помимо спорта, Эрнест на протяжении всей своей жизни будет со страстью отдаваться охоте и рыбалке – и предпочтительно в компании друзей. Все это вовсе не значит, что Хемингуэй не был индивидуалистом. Он верил в одиночество человека как философский принцип, но любил получать удовольствие от радостей жизни вместе с друзьями.
Война – она была делом мужчин, одновременно и беззаконие, и подчинение строжайшим правилам. Двое друзей из
Эрнест, не теряя времени, уехал. В Оак-Парк он заглянул лишь ненадолго; Брамбэк встретится с ним в Нью-Йорке. Уже в поезде Эрнест напишет письма родителям и бабушке с дедушкой с рассказом, как же так вышло, что он едет сейчас вместе с группой таких же добровольцев из Красного Креста из чикагских пригородов Нью-Трир и Эванстон. В отеле «Эрл» в Гринвич-Виллидж Эрнест познакомился еще с несколькими добровольцами Красного Креста из Гарварда, которые уезжали только на лето (большинство волонтеров служили по шесть месяцев) и которые, как выяснилось, отправлялись за границу на неделю раньше остальных. Пока Эрнест находился в Нью-Йорке, он получил около 200 долларов за военную форму и другое снаряжение, в том числе чемодан с нанесенными на него через трафарет именем и номером подразделения и «краги летчика». Эрнест изо всех сил пытался донести до семьи, что у него такая же форма, которую носили «офицеры регулярной армии Соединенных Штатов» и что у них «все знаки отличия американских офицеров». Как многие молодые люди, незнакомые с военной жизнью, Эрнест скоро заинтересовался градацией званий (что, в свою очередь, отражалось на форме). Во-первых, он был рад узнать, что рядовые и сержантский состав должны были «бойко» отдавать им честь, и объяснял, что в силу «новых правил» добровольцы Красного Креста являлись офицерами, «вроде как замаскированные» первые лейтенанты.
Эрнест написал семье 14 мая, что виделся с Мэй Марш в Нью-Йорке и что, по-видимому, тронутый названием или очаровательным обликом «Маленькой церкви за углом» на 29-й Ист-стрит, он раздумывал о венчании в ней: «Я всегда собирался жениться, если когда-нибудь стану офицером, вы понимаете». Грейс и Эд по-настоящему встревожились и стали посылать Эрнесту потоки писем и телеграмм, прося объяснений и убеждая его пересмотреть решение. (Грейс казалось, что она, видимо, «очень плохо преуспела как мать», если он не доверился ей и не рассказал о своей личной жизни, и предупредила, что он не осознает, «каким посмешищем» выставил бы себя, если бы продолжал упорствовать в своих планах.) Эрнест отвечал на их отчаянные расспросы, притворяясь, что не понимает вопросов, пока, наконец, не облегчил их страданий телеграммой от 19 мая. Тем временем Эрнест рассказал Дейлу Уилсону[10], что Мэй, как она призналась, не хочет быть «вдовой военного», хотя будет ждать его и уверена, что когда-нибудь он станет великим журналистом. Он сообщил Уилсону, что потратил 150 долларов, посланные ему отцом, на обручальное кольцо для актрисы (и на одном дыхании доверительно поведал, что купил за 30 долларов пару «ботинок из кордовской дубленой кожи»), и попросил Уилсона не рассказывать «банде» о его помолвке – хотя ничего страшного в том, чтобы сообщить об этом коллеге по
Во время недолгого пребывания в Нью-Йорке весной 1918 года Эрнест был слишком захвачен важными новыми событиями и ожиданием отправки за границу и не задерживался на вопросах, которые в другое время, пожалуй, имели бы для него большее значение. Добровольцы были заняты получением паспортов, виз и пропусков для зоны военных действий. Когда они отправились посетить мавзолей Гранта, Арсенал, аквариум и смотровую площадку на верхнем этаже Вулворт-билдинга, Эрнест был настолько же занят тем, как он выглядит в своей новой военной форме, сколько и осмотром достопримечательностей. Он сказал родителям, что, когда тебе отдают честь, это приятно, но отдавать честь в ответ – не очень. И тем не менее он очень счастлив был оказаться в центре первого ряда на параде, проходившем по Пятой авеню, ради сбора средств для Красного Креста. Перед парадом он сказал родителям, что, будучи «капралом 1-го отряда», он возглавит парад, однако позже признался, что вывел «второй взвод на середину авеню самостоятельно» и приветствовал президента и его жену, стоявших на трибуне на Юнион-Сквер.
Он отбыл на французском пароходе
Немцы постоянно обстреливали город из новейшей «Большой Берты». Эрнест уговорил Теда Брамбэка сесть на такси, и они неслись туда, куда, как им казалось, падали снаряды. Он вел себя, по словам Теда, так, «будто его отправили на специальное задание, освещать крупнейшее событие года». Действительно, подход Эрнеста к событиям 1917 и 1918 годов характеризовался именно этим напористым энтузиазмом, и, опять же, его отношение к событиям было пронизано какой-то наивностью. В последнюю ночь в Париже он сообщил семье о своем удовольствии от того, что доукомплектовал форму «нахальной фуражкой» и офицерской портупеей. Он выглядел на «легендарный миллион долларов, – заверил он родных. – Ета веселая жисть».
Добровольцы Красного Креста сели на поезд в Милан через несколько дней после приезда в Париж. Переезд через Альпы произвел на Эрнеста должное впечатление. Сразу же по прибытии добровольцев отправили в соседний город с неожиданной миссией: собирать тела и части тел, оставшиеся после взрыва на заводе по производству боеприпасов. Им было поручено собрать как можно больше трупов, а затем снять останки, зацепившиеся за забор из колючей проволоки вокруг завода. Эрнест отправился на задание, скорее всего, с круглыми от страха глазами. Он был заворожен кровавой бойней, потрясен зрелищем разбросанных останков; позднее он расскажет: страшнее всего было видеть, что большинство тел – женские, о чем они поняли по длинным волосам. Пережитое оставило в нем глубокий след. В будущем он включит в книгу
Девятого июня 4-е отделение отбыло на фронт. Сначала они направились в Вицену и затем в городок Скио в предгорьях Доломитов. Менее чем за год до этого итальянская армия потерпела сокрушительное поражение при Капоретто, и этот разгром вынудил итальянцев вернуться на другую сторону реки Пьяве. Сразу после того, как отступавшие солдаты перешли через реку, по случайности произошел разлив, который остановил австрийцев. Здесь Эрнест и другие мужчины приступили к своим обязанностям, заключавшимся в сопровождении опытных водителей машин «Скорой помощи» до перевязочных пунктов на линии фронта, где они будут забирать раненых и перевозить их в больницы. Водители жили на втором этаже суконного завода, над общей столовой, где подавали тарелки спагетти, колбасу, хлеб и столько красного столового вина, сколько им хотелось. Эрнест со своими друзьями Хауэллом Дженкинсом и Биллом Хорном поглощали еду и все происходившее вокруг как губки. В те десять дней, проведенных в Скио, они купались в реке и играли в малый бейсбол. Когда редактор ежемесячной четырехстраничной газеты
Хемингуэй и его друзья жаждали действий. Вскоре их ожидания были вознаграждены: командир сказал, что Красный Крест организовал передвижные кухни возле Пьяве, где велись настоящие боевые действия. Там требовались мужчины, заведывать столовыми, где в приятных комнатах, украшенных флагами, раздавали суп, кофе, леденцы и табак. Шоферы Красного Креста должны были укреплять моральный дух бойцов, в этом заключалась их работа. Они носили форму, похожую на форму американских офицеров, что должно было порождать иллюзию, будто американская армия сражается плечом к плечу с итальянцами. Первого июля Эрнест и другие добровольцы, отобранные для работы в кухнях, включая Дженкинса и Хорна, пробились сначала в Местре и оттуда в Фоссальту, где они должны были разбить базу. Там они оказались под командованием Джима Гэмбла, капитана Красного Креста, назначенного «полевым инспектором передвижных столовых»; Гэмбл станет важной фигурой в этот период жизни Хемингуэя. Эрнест, желая как можно ближе пробраться к месту боевых действий, вызвался доехать до окопов на велосипеде и раздать паек – сигареты, конфеты, журналы и т. п. Около шести дней Эрнест разъезжал по окопам, подружившись с итальянскими офицерами.
Ходили слухи, что итальянцы собираются организовать наступление против австрийцев. Первая неделя июля в Пьяве выдалась напряженной. Восьмого июля, около полуночи, Эрнест направлялся к посту подслушивания между окопами и позициями австрийцев, когда начался артобстрел. С австрийской стороны послышались звуки окопного миномета: «Чух-чух-чух-чух», и когда неподалеку упал снаряд, выпущенный из мортиры-миномета, Эрнест ощутил взрыв, который он позже будет сравнивать с горячей волной из открытой дверцы топки. Когда дымовая завеса исчезла, послышались крики и грохот пулемета. Эрнест увидел, что один человек рядом с ним был мертв, а другому оторвало ноги. Эрнест, ноги которого кровоточили от осколков шрапнели, поднял тело третьего, тяжело раненного солдата, и, пошатываясь, пронес его 150 ярдов до укрытия Красного Креста. Он шел, как будто бы, рассказывал Эрнест, на нем «были резиновые сапоги, полные воды». По пути пулеметные пули разорвали ему правое колено и правую стопу. Когда Эрнест добрался до укрытия, он рухнул на землю. Его одежда вся была в крови солдата, которого он тащил на себе, и сначала он подумал, что сам при смерти. Он пролежал там около двух часов, приходя в сознание и снова погружаясь в забытье, пока его не обнаружили шоферы Красного Креста и не забрали на перевязочный пункт в Форначи.
В Форначи Эрнест и другой раненый солдат соборовались капелланом итальянской армии доном Джузеппе Бьянки. Капитан Гэмбл пришел подбодрить Эрнеста до того, как итальянский хирург очистил и перевязал его раны, из которых извлек большие куски шрапнели. Оттуда Эрнеста отправили в больницу в Тревизо, где он провел пять дней. Гэмбл был его единственным посетителем в это время, и между ними завязалась дружба. Ему было тридцать шесть. В 1914 году Гэмбл переехал во Флоренцию, пожить приятной жизнью и поработать над своими картинами. Среди многих тем, которые они с Эрнестом обсуждали, пока неторопливо текли дни, была и жизнь в Европе, полная надежд, о которой мечтал художник. Если Эрнест хотел стать писателем, сказал Гэмбл, то следовало бы подумать о больших городах Европы. Три недели назад Гэмбл потерял в Фоссальте друга, художника-эмигранта и офицера Красного Креста, погибшего под снарядом; ему передали, что последними словами лейтенанта Эдварда Макки были: «Как блестяще сражаются итальянцы!» Гэмбл, возможно, узнавал в Эрнесте молодецкую энергию своего мертвого друга.
Хемингуэй нуждался в дальнейшем медицинском уходе, и Гэмбл, в конце концов, посадил его на санитарный поезд «вместе с мухами и запекшейся кровью», по рассказу пациента. Поезд шел сорок восемь часов до пункта назначения, и Гэмбл отправился в путь вместе с товарищем. Эрнест не забыл доброту старшего друга и позднее написал ему: «Все плохое во время этой поездки из Пьяве в Милан сгладилось тобой. Я ничего не сделал, только позволил тебе создать для меня идеальный комфорт».
Как только Эрнест добрался до Милана, он послал родителям телеграмму, что был ранен, но уже все в порядке и что он получит «медаль за отвагу». Примерно в это же время из Красного Креста тоже отправили родителям Эрнеста телеграмму. Однако первые детали, о которых узнали родители, содержались в письме, отправленном им Тедом Брамбэком 14-го числа, после целого дня, проведенного вместе с Эрнестом в госпитале в Милане. Самое раннее описание Брамбэка героизма Эрнеста:
В нескольких футах от Эрнеста, пока он раздавал шоколад, взорвалась огромная траншейная мина. От взрыва он потерял сознание, его засыпало землей. Между Эрнестом и снарядом оказался итальянец. Он погиб на месте, а другому, стоявшему в стороне на расстоянии нескольких футов, оторвало обе ноги. Третий итальянец был тяжело ранен, и его Эрнест, после того как тот пришел в сознание, взвалил себе на спину и потащил к первому укрытию. Он говорит, что не помнил, ни как он туда добрался, ни что нес на себе человека, пока на следующий день ему не рассказал об этом итальянский офицер и сообщил, что за этот поступок ему решили вручить медаль за отвагу.
К серебряной медали за воинскую доблесть, которая, по некоторым мнениям, давалась всем американцам, получившим ранения, прилагалось иное описание героического поступка Эрнеста: «Получивший серьезные ранения многочисленными осколками шрапнели из вражеского орудия, проникнутый замечательным духом братства, прежде чем позаботиться о себе, он оказал великодушную помощь итальянским солдатам, которые получили более серьезные ранения вследствие того же взрыва, и не позволил перевезти себя в другое место, пока их не эвакуировали». По одним сообщениям, Эрнест вынес раненого товарища с поля боя, другие утверждают, что он отказывался от помощи до тех пор, пока сначала не осмотрят его товарищей. Все это породило какую-то колоссальную путаницу о ранениях Эрнеста Хемингуэя и природе и степени его героизма. В следующие недели и месяцы появится много версий этой истории, когда Эрнест начнет рассказывать, пересказывать и приукрашивать рассказ о своих подвигах. Действительно, все оставшиеся годы жизни он со страстным упорством будет возвращаться к истории своего ранения и героизма, в зависимости от обстоятельств изменяя рассказ. Предыдущие биографы фиксировали эти несоответствия, но расхождения будут вновь появляться в этих рассказах. Сейчас достаточно будет сказать, что слухи упоминали «темноглазую красавицу[11] с оливковой кожей», оставшуюся в Италии, и сексуальный контакт с печально известной Матой Хари (шпионка была казнена в 1917 году).
И все же Хемингуэй частенько будет оставлять намеки, которые могли указывать на правду. Перечитывая сцену из своего романа
В этом романе и двух рассказах писатель как будто бы признается о собственных переживаниях на войне, обо всем, что он рассказывал. Конечно, мы не можем считать даже, казалось бы, автобиографический рассказ полноценной истиной. Хемингуэй, будучи писателем, прекрасно знал об этом. В обоих рассказах, о лжи и о войне, он говорит очень глубокие вещи о лжи и вымысле, о героях в реальной жизни и героях в художественной литературе. Но было бы нечестно закрывать глаза, когда Хемингуэй показывает нам лгущих, или неискренних, персонажей. Он хочет, чтобы мы, по крайней мере, задались вопросом, не солгал ли он сам о войне. Писатель тоже говорит неправду и выдумывает, как, похоже, говорят нам рассказы. Но что это означает в контексте последствий войны? Осталась ли какая-то правда или достоверность?
«Дома» и «В чужой стране» говорят и о последствиях войны для солдата. Из-за всего пережитого на войне герой «В чужой стране» боится того, что произойдет, когда он вернется на фронт, он боится умереть. Рассказ «Дома» более основательно показывает глубокое отчуждение, которое чувствует Кребс, вернувшись домой. Мать Кребса спрашивает, любит ли он ее, и он отвечает, что нет, он никого не любит; когда она становится на колени на полу в столовой и просит его помолиться вместе с нею, он отказывается.
Невроз военного времени[12] – термин был введен в обращение в Первую мировую войну и впервые упоминался в британском медицинском издании
Много чернил было пролито, чтобы прояснить вопрос, страдали ли герои Хемингуэя от военного невроза – особенно Ник Адамс, который в разных рассказах Хемингуэя, и в частности «На сон грядущий» и «На Биг-Ривер», с трудом держит себя в руках и справляется с помощью ритуальной рыбалки и жизни на природе. Выдвигаются предположения, мог ли создатель Ника страдать от того же расстройства. Доказательства неубедительны, потому что ни в одном медицинском отчете того времени о состоянии здоровья Хемингуэя оно не упоминается, за одним не очень убедительным исключением. Один доктор из Бойн-Сити, видевший Хемингуэя летом после того, как тот вернулся с войны, рассказывал исследователю: «Психическое здоровье Эрнеста было страшно расстроено, когда он приехал на лечение летом 1919 года… Пациентом он был мужественным, но очень нервным». Помимо сомнительных свидетельств в прозе, Хемингуэй открыто признавался в письмах, что после войны не мог заснуть без света.
Эрнест провел немногим больше месяца на службе в Американском Красном Кресте в Италии – всего неделю в зоне боевых действий рядом с Пьяве и еще семь месяцев в Европе. Однако ранение оставило в нем глубокий след, что обернулось, вероятно, не только неврозом военного времени (который сегодня мы назвали бы боевым посттравматическим синдромом), но и вызвало в нем серьезные перемены в психологическом и философском смысле. Он описывал, довольно убедительно, ощущения, когда оказался на волосок от гибели: ему казалось, что душа покидает его, точно так, как будто из кармана вытаскивают белый носовой платочек. По-видимому, он действительно заглянул смерти в глаза; он больше никогда не станет прежним. Однако письма домой, в которых он описывал свои переживания, когда речь заходила о том, насколько все пережитое изменило его, напоминают пустые клише. В письме от 18 октября он написал родным, что все солдаты жертвуют тела, но «избраны будут немногие… Смерть – очень простая штука. Я смотрел смерти в лицо, я знаю. Если бы мне пришлось умереть, это было бы очень легко». Становится понятно, что он очарован собственной риторикой, когда обращается напрямую к матери, не просто признавая ее «жертву», потому что она позволила сыну отправиться на войну, но обращая к ней высокопарные слова: «Когда мать производит сына на свет, она знает, что когда-нибудь ее сын умрет. И мать сына, который погиб за свою страну, должна гордиться и быть самой счастливой женщиной в мире». Он доверительно сообщает родным: «Ужасно приятное чувство – страдать от ран, тебя отмутузили за благое дело».
Впрочем, потом Хемингуэй поднимет большой шум, когда критик Филип Янг опубликует исследование с гипотезой о влиянии «ранения» на его жизнь и творчество. Согласно гипотезе, если изложить ее простыми словами, герой Хемингуэя (которого Янг считал альтер эго автора) так и не оправился после ран, полученных в сражении, и для того, чтобы предотвратить полный распад личности, он разрабатывает кодекс поведения и намеревается твердо придерживаться его. Янг лучше всего описывает это на примере рассказов о Нике Адамсе: «Герой Хемингуэя, большой, суровый человек, привыкший к жизни под открытым небом, был ранен, и описание некоторых сцен из жизни Ника Адамса поясняет, каким образом это случилось. Этот человек умрет тысячу раз до того, как придет настоящая смерть, но от ран он так и не оправится, пока Хемингуэй жив и продолжает описывать его похождения».
Книга Янга была первым из трех критических исследований (авторами двух других были Карлос Бейкер и Чарльз Фентон), и Хемингуэй пришел в ярость, когда узнал, что Янг пишет о его жизни, пользуясь какими-то отрывочными биографическими сведениями, но главным образом – извлекая доказательства из его литературного творчества. Полный решимости защитить частную жизнь, Эрнест выступил против публикаций биографии ныне здравствующего писателя – но в особенности биографии, факты которой извлекались из художественной литературы. Книга Янга едва вышла из печати, поэтому многочисленные проблемы подтолкнули Хемингуэя к этому пути. Он высмеял мысль о том, что ранение, которое он получил в возрасте восемнадцати лет, могло оказать влияние на целую жизнь и стать преобладающим мотивом его творчества. В письме к Харви Брейту, другу писателя, написанном в 1956 году, он говорит: «Конечно, много ран в 1918-м, но к 1928 году симптомы исчезли».
Возражения Хемингуэя против издания биографий современников, основывавшиеся на неприкосновенности частной жизни, конечно, понятны, равно как и его решительное неодобрение желания считать героев художественной прозы прямым продолжением автора. Более того, он терпеть не мог говорить о душевных травмах. Объявить, что у человека невроз, писал он Карлосу Бейкеру, настолько же ужасно, как и сказать, что он страдает от венерической болезни. Будучи одним из пионеров модернизма, Хемингуэй проявлял консерватизм, когда дело касалось психологии. Его персонажи показывают разнообразные неврозы, неуравновешенность и отклонения, но никогда не ищут психологического объяснения. Сам Эрнест, что примечательно, не пользовался психиатрической помощью или другими видами терапии до последних месяцев жизни.
Впрочем, в 1918 году прозаическое осмысление ранений, полученных на войне, пока что представлялось отдаленным будущим, когда Хемингуэй находился на лечении в госпитале Красного Креста в Милане. В то время ранение было основной вехой его недолгой жизни; молодым человеком он посвятит большую часть своего творчества обдумыванию этого. Война – значимый мотив его раннего творчества, но примерно после 1928 года – если мы примем во внимание год, к которому, по словам Хемингуэя, он избавился от последствий ранения, – он более не обращается к войне за вдохновением. Существует множество других факторов, побуждающих вымышленных героев Хемингуэя к действиям, и, безусловно, будет ошибкой ставить жизнь человека в зависимость от ранения, которое он получил в Первую мировую войну. Однако пока Хемингуэй продолжает рассказывать и пересказывать историю своих ран, часто приукрашивая ее, разыгрывая разнообразные героические сценарии. Ему действительно нужно было понять, что с ним случилось и как это изменило его мир.
Вторым по значимости после ранения, как принято считать, был сокрушительный эмоциональный удар, который Эрнест перенес из-за первого любовного романа с медсестрой Американского Красного Креста Агнес фон Куровски. Биограф Питер Гриффин писал: «Я считаю, что настоящие раны, оказавшие воздействие на жизнь Хемингуэя, причинили ему отношения и разрыв с Куровски, а не сам… реальный взрыв».
Отказ, сообщал его коллега по Красному Кресту Генри Виллард, переписывавшийся с исследователем творчества Хемингуэя Джеймсом Наджелом, «причинил ему сильную боль, настолько глубокую, что он писал об этом всю свою жизнь». Эрнест действительно упомянет Агнес в автобиографических фрагментах рассказа «Снега Килиманджаро» (1936), однако помимо этого упоминания мы почти больше не встречаем ее имени – кроме, если уж об этом зашла речь, нескольких писем, впрочем, написанных сразу после окончания отношений. Существует, конечно, известное исключение: любовная история в его лучшем, пожалуй, романе
Эрнест познакомился с Агнес на второй неделе пребывания в госпитале. Центр Американского Красного Креста в Милане был новеньким, Эрнест стал первым его пациентом. Больничные палаты занимали верхний этаж четырехэтажного особняка, медсестры жили этажом ниже. Всего в доме было восемнадцать спален, которые «сообщались» друг с другом, поэтому в действительности госпиталь представлял собой одну большую палату, хотя и роскошную: половина комнат была с балконами, а другая половина выходила на большую террасу.
Агнес фон Куровски родилась в Пенсильвании, на семь лет раньше Эрнеста. Отец Агнес был немцем, а мать – американкой. До того, как она присоединилась к программе ухода за больными в нью-йоркской больнице Белльвью, Агнес работала библиотекарем. Она приехала в Европу вскоре после Эрнеста и стала одной из первых медсестер в миланском госпитале. Она была высокой и худенькой (Билл Хорн, друг Эрнеста по службе в «Скорой помощи», как и он, находившийся в госпитале, вспоминал, что у нее была самая узкая талия, которую он видел), с темно-каштановыми волосами и серыми глазами – поразительно хорошенькая, по общему мнению, и исключительно веселая, хотя медсестрой она была серьезной и компетентной.
Эрнест уже подружился с другими медсестрами, но когда он встретил Агнес, то был немедленно сражен ею. Развитию отношений поспособствовало то, что Эрнест, страдавший бессонницей, проводил с нею долгие часы, когда она находилась на ночном дежурстве. К концу августа, после двух операций по удалению остатков шрапнели из ран, Эрнест и Агнес почти все время проводили вместе, днем осматривали достопримечательности и ходили на скачки в Сан-Сиро, когда Эрнесту, который теперь ходил с тростью, разрешали покинуть госпиталь. Он не был одинок в своем восхищении Агнес: все мужчины в госпитале, в том числе Билл Хорн и Генри Виллард, были влюблены в нее. Она, без сомнений, была кокеткой. В Нью-Йорке у нее остался жених, врач средних лет; самым серьезным женихом Агнес в госпитале, когда там находился Эрнест, был бравый одноглазый итальянец, капитан Серена, к которому Хемингуэй ужасно ревновал. Отношения между Агнес и Эрнестом были достаточно серьезными, чтобы заходила речь о браке. В своем дневнике Агнес называла его Мальчишкой или Мистер Любимый. Еще она писала, что он «слишком любит меня», но, сколько можно судить по ее дневнику и письмам, на протяжении их отношений она редко бывала так же серьезна, как он. Отчасти причиной служила семилетняя разница в возрасте между ними, а кроме того, Эрнест едва достиг совершеннолетия. И тем не менее в сентябре Агнес дала ему свое кольцо, и ее письма к нему, когда она находилась с сестринской службой во Флоренции в октябре и ноябре и затем в Тревизо в декабре, подписанные «миссис Мальчишка» или «миссис Хемингштайн», были наполнены страстью.
В целом его ранение («ужасно приятное») и любовь к Агнес, должно быть, действительно придали жизни Эрнеста сладостный привкус. Одна медсестра приносила ему мартини, на поверхности которого плавало касторовое масло; Эрнест так часто посылал привратника за вином и крепкими спиртными напитками, что пустые бутылки в его комнате послужили причиной крупного скандала. Когда Виллард только познакомился с ним, Эрнест предложил ему «глоток» коньяку; Виллард, наблюдая за Эрнестом в палате, описывал окружающее того «сборище поклонников» и отмечал, что он «и несколько других родственных душ сформировали ядро вокруг почетного пациента». Внешность Эрнеста была достаточно фотогеничной, чтобы камера, снимавшая кинохронику, поймала его в инвалидном кресле на крыльце госпиталя, размахивающего костылем. Его старшая сестра Марселина, которая случайно увидела эти кадры в чикагском кинотеатре перед сеансом художественного фильма, пришла в неописуемое волнение; после этого остальные члены семьи по нескольку раз покупали билеты в кинотеатр ради возможности увидеть Эрнеста в хронике. На фотографии, которую Эрнест отправил домой, он предстает очень красивым: он лежит на больничной койке в военной фуражке, перевернувшись на бок, чтобы оказаться лицом к фотографу, а его губы сложены так, как будто он весело посвистывает; этот снимок стал почти таким же легендарным, как фотография на обложке первого романа Трумена Капоте
И все же характер Эрнеста, во время его пребывания в госпитале, был не таким радужным, как заставляет зрителя верить фотография. Виллард отмечал, что он «был трудным пациентом… он мог отстаивать свое без малейшего на то права, если все складывалось как-то не так или если он считал безжалостную дисциплину [госпиталя] слишком утомительной». Норов Эрнеста проявился в миланском госпитале так, как никогда прежде; кажется, теперь его гнев, раньше не представлявший проблемы, нередко становился неуправляемым. Свое время он занимал выпивкой, флиртовал с Агнес и выковыривал шрапнель из ног, складывая осколки в миску рядом с койкой и щедро раздавая их в качестве сувениров. Потом Агнес скажет Вилларду, что считала Эрнеста «совершенно испорченным», что он «наслаждался лестью» и «научился играть на сочувствии, которое к нему испытывали». Со всеми этими нашивками за ранение и медалями, говорила она, он выглядел «самовлюбленным». При параде, с тростью, в итальянской военной форме, которую он заказывал специально, и в плаще, он казался «посмешищем». И хотя Агнес во время этой беседы была явно разгневана, ее наблюдения едва ли были надуманными. Виллард согласился с тем, что Эрнеста «слишком избаловали» в госпитале, и это «полностью изменило его свежий, мальчишеский характер и заложило основы эгоцентризма, который будет проявляться в каждом поступке». Нет сомнений, что те недели в госпитале оставили в нем след.
Во всяком случае, ему не терпелось вернуться, и, когда в конце октября он получил разрешение прибыть на фронт, Эрнест возликовал. Это было особенно волнующее время. Итальянцы вот-вот должны были разгромить австрийцев в сражении под Витторо-Венето. Однако Эрнеста постигло огромное разочарование, потому что он свалился с желтухой почти сразу же, как приехал на фронт, и снова был отправлен в госпиталь Красного Креста в Милан. Он так сожалел об упущенной возможности сражаться с итальянцами бок о бок в их финальной победной битве, что не раз потом рассказывал, будто участвовал в ней. Своей семье Хемингуэй не только рассказал, что принял участие в битве, но и что за свои действия был награжден Военным крестом («Кроче Д’Герра»). Эта ложь была сказана с таким пренебрежением к тому, что может быть раскрыта, что мотивы Эрнеста кажутся просто странными. Он видел свою судьбу в Италии и строил планы вернуться туда в ближайшем будущем, надеясь, что Агнес будет рядом с ним и будет его женой. В сентябре он отправился на озеро Маджоре, где познакомился с дипломатом, графом Греппи, который станет прототипом графа Греффи в
Сразу после Рождества он уехал на неделю к капитану Красного Креста Джиму Гэмблу, в Таормину, очаровательный городок со славной историей на восточном побережье Сицилии, на виллу, арендованную Гэмблом. О событиях той недели известно мало. Некоторые исследователи предполагали, что двое мужчин вступили в это время в гомосексуальную связь. Своему новому знакомому, Э. Э. Дорман-Смиту, колоритному ирландскому солдату, которого Эрнест называл прозвищем Чинк [
То немногое, что известно о Гэмбле, дает нам несколько ключей к разгадке, что же могло происходить в те лунные ночи в Таормине. Гэмбл родился в 1882 году и, следовательно, был на семнадцать лет старше Эрнеста. Он происходил из богатой семьи Вурхизов из Уильямспорта, штат Пенсильвания; его дедушка был президентом железнодорожной компании. После Йеля (1906) он учился в Пенсильванской академии изящных искусств и занимался живописью во Флоренции, когда началась Первая мировая война. Отслужив, Гэмбл уехал в Париж, был недолго женат на дебютантке из Филадельфии и остаток своей жизни он прожил с сестрой в Филадельфии и в летнем коттедже семьи «Альтамонте» в Иглс-Мире, на озере Аллегейни.
«Вы знаете, каким был [Эрнест], – рассказывала позже Агнес фон Куровски Карлосу Бейкеру, первому биографу Хемингуэя. – Мужчины любили его. Вы понимаете, что я имею в виду». Бейкер интерпретировал ее слова следующим образом: «В его личности было нечто, вызывавшее своего рода преклонение перед героем». Но, конечно, мы можем интерпретировать сказанное и по-другому: мужчины действительно любили его – или, скорее, он казался им сексуально притягательным. Первая жена Хемингуэя, Хэдли, позднее скажет: «Он относился к тому типу людей, которые притягивали мужчин, женщин, детей и собак». Эрнест был чрезвычайно красивым молодым человеком, его юношеский энтузиазм и дружелюбие привлекали окружающих, которые, безусловно, могли неправильно истолковать его открытость. Как-то он жаловался на англичанина, который имел обыкновение навещать его в госпитале и приносил ему марсалу. Эрнест испытывал к нему симпатию до тех пор, пока англичанин не «намок» и не захотел увидеть его перевязанные раны. «Я не знал, что воспитанные люди могут быть такими. Я думал, такими могут быть только бродяги». (Позднее он расскажет, что от бродяг, с которыми сталкивался подростком, он узнал пословицу с гомосексуальным подтекстом: «Лучше нет влагалища, чем очко товарища».) Он ответил старику, что ему это неинтересно, и отсыпал ему осколков из миски рядом с кроватью; англичанин «уехал в слезах». Кажется достаточно ясным, что до войны Эрнест избегал любых подростковых гомосексуальных контактов, в той степени, насколько он их признавал таковыми. Эта поездка в Европу познакомила его с гомосексуализмом, и он откликнулся завороженно и, возможно, в равной мере с ужасом.
Мы точно знаем, что Гэмбл пригласил Эрнеста посетить вместе с ним Мадейру и Канарские острова в течение двух месяцев. Эрнест испытывал страшный соблазн, как он признался семье и друзьям. Однако другое, более соблазнительное предложение Гэмбла ввергло его в замешательство и сомнения: старший друг пригласил Эрнеста путешествовать вместе с ним и целый год жить в Европе, причем все расходы Гэмбл брал на себя. Мысль о том, чтобы провести год в Европе, путешествовать и писать, имея для этого много свободного времени, необычайно привлекала Эрнеста, настолько, что он подавлял любые догадки, которые у него могли возникнуть насчет подобного рода отношений, которых Гэмбл, по-видимому, искал – и к кому Эрнест, неслучайно, выказывал такую большую симпатию. Агнес, которая была свидетельницей интереса англичанина с марсалой, знала о приглашении Джима и понимала, что это значит, и потому считала своим долгом сделать все возможное, чтобы Эрнест как можно быстрее вернулся в Штаты: «В мои планы входило уговорить его вернуться домой, потому что он привлекал мужчин старше себя. Они все находили его очень интересным».
Однако Агнес испытывала затруднение из-за наивности Эрнеста и отсутствия собственного опыта, чтобы напрямую обсудить с ним этот вопрос. И все-таки она призналась ему, что, когда она была вместе со своей подругой медсестрой Элси Джессап, ей хотелось вытворять «всевозможные сумасбродства – все, что угодно, только бы не возвращаться домой». Когда Эрнест был с Джимом Гэмблом, продолжала она, он чувствовал «то же самое». Таким образом, мудро дав понять, что она понимает его сомнения и двоякие чувства, она обрисовала вопрос как необходимость возвращения в Штаты: «Но мы с тобой передумали – и старые добрые Etats-Unis [
В конце концов Эрнест отверг предложение, хотя Гэмбл неоднократно будет его повторять и Эрнест неоднократно будет ощущать соблазн. Взаимное притяжение между Гэмблом и Хемингуэем пока еще никуда не делось – хотя они, по свидетельствам, так больше никогда и не увидят друг друга. Интересно, впрочем, было бы поразмышлять, какое направление могло бы принять творчество Хемингуэя, если бы он принял предложение – и о том, какой могла бы стать жизнь Хемингуэя.
Нет сомнений, что дружба Эрнеста с Джимом Гэмблом и решение не принимать покровительство друга стали следующим поворотным моментом в его жизни. Ибо верно и то, что ранение под Пьяве и роман Эрнеста с Агнес (далеко не оконченный) оставили в его душе неизгладимый след, даже если и не столь значительный, как иногда заявляли биографы. Эрнест провел в Италии всего семь месяцев, а на передовой – меньше недели. Но что-то в его характере переменилось, и не к лучшему. Он не только утратил открытую наивность, и с нею – большую долю своего юношеского задора, великодушия и экспансивности. Вместе с этим проявились и затем усилились склонность к нетерпимости, раздражительность, вспыхивавшая, если ему перечили, потребность во внимании, тщеславие и непорядочность. То, что его друзья воспринимали как восторженную и дружелюбную ребячливость, трансформировалось в эгоцентричный взгляд на самого себя и происходящие события. Все пережитое в Италии стало одним из нескольких факторов, повлиявших на формирование писателя, но также способствовало осознанию Эрнестом своей значительности.
Глава 4
Слово «харизма», которым злоупотребляют сегодня, первоначально имело, и в некоторых организованных религиях все еще имеет, определенное теологическое значение: на греческом языке оно примерно означает «дар благодати» или «божий дар». Макс Вебер первым использовал это слово для описания человеческих отношений. Слово «харизма» стало широко использоваться в его современном значении лишь с 1950-х годов, через много лет после того, как Эрнест Хемингуэй был юношей и молодым мужчиной, когда он покорял людей огромной харизмой. Термин сохраняет несколько коннотаций: он имеет смысл чего-либо дарованного, если не божественными силами, то сверхъестественными, это не всем доступно, этого нельзя добиться или приобрести; слово некоторым образом соотносится с лидерством и в целом всегда употребляется в положительном смысле, подразумевая доброту, привлекательность и самоуверенность.
Это слово описывает молодого Эрнеста. И харизму свою Эрнест получил, несомненно, не от сверхъестественных сил: от матери. Как и у нее, у него был дар завладевать вниманием присутствующих. Молодой Эрнест был «великолепно сложен», «крепкий, огромный, живой»; с возрастом он станет грузным. Он унаследовал телосложение от Грейс: у нее была крупная кость, она была сильной, а повзрослев, обзавелась массивной грудью и плечами, хотя талия оставалась пропорциональной телу. Дочь Грейс, Санни, утверждала: «Когда она входила в комнату, на нее все обращали внимание». Грейс описывалась как «крупная, красивая женщина», «внушительная, статная». По словам одного биографа, она была «незабываемой».
Но Грейс, очевидно, доминировала не только своими объемами или обликом. Всегда жадная до новых впечатлений, как-то раз, молодой женщиной, она услышала, что поездка на велосипеде «все равно что полет», так что она надела шаровары и попыталась уехать на новом велосипеде своего брата («Костюм, конечно, не слишком элегантный, – написала она Кларенсу, который тогда ухаживал за ней, – но благоразумный»). Похоже, ее энергия и энтузиазм, с которыми она принималась за создание детских альбомов или за пение, были безграничны. Грейс получала авторские за несколько песен собственного сочинения (в том числе «Прекрасную Валуну»). В поздние годы жизни, когда ее голос испортился настолько, что она больше не могла давать уроков, она занялась живописью и стала обучать рисованию, а также с успехом продавала свои картины. Грейс рисовала чертежи, по которым мастерили настоящую мебель. И в поздние годы она получала доходы от своей деятельности, читала лекции, посвященные Боккаччо, Аристофану, Данте и Эврипиду, а также сочиняла стихи. В конце 1930-х годов она писала Эрнесту с вопросом, понравился ли ему гобелен, который она соткала для него, – хотя других свидетельств, что Грейс занималась этим ремеслом, для которого требовались совершенно иные развитые умения и солидное оборудование, не сохранилось. В нашем распоряжении осталось огромное количество материалов, касающихся жизни Грейс, которые находятся в главном хранилище ее бумаг, в Центре Гарри Рэнсома в Остине, и которые, как и многочисленные восхищенные письма от соседей и других жителей города, благодарных учеников и их матерей, свидетельствуют о ее неистощимой энергии, обаянии и заразительной природе ее чистой любви к жизни.
Эрнест никогда не предавался столь головокружительному количеству разнообразных занятий, не в последнюю очередь из-за того, что в течение всей жизни он фокусировался на литературной работе, и, тем не менее, было бы поучительно рассмотреть в этом свете иную деятельность, которой он посвящал свое время в поздние годы – охоту, ловлю форели на ранчо, бег с быками в Памплоне, репортерскую работу во время двух войн, рыбалку на Гольфстриме и поездки на сафари (дважды) в Африку. Его энтузиазм во всех начинаниях был, по всеобщему признанию, настолько велик, что всерьез увлекал окружающих. Весьма значительно число друзей и знакомых, которым он привил любовь к одной только глубоководной рыбалке. Это была страсть к впечатлениям, которую он унаследовал от матери, более всего очевидная в молодости. Давайте учтем еще и тот неопровержимый факт, что (отставив в сторону жалобы Эрнеста на воспитание) он рос в семье, полной любви, что родители, брат и сестры его обожали, ему дозволялось делать почти все, что хочется, и плюс его интеллект, талант и обаяние – и мы не удивимся, что Эрнест Хемингуэй в юности и первые годы взрослой жизни казался всем, с кем он встречался на своем пути, человеком огромного обаяния и потенциала. Он буквально внушал любовь и восхищение и приковывал к себе внимание. Прирожденный лидер, Эрнест всегда был в центре любой компании, как и тогда, когда он «собрал вокруг себя свиту» в миланском госпитале в 1918 году. Поэт Арчибальд Маклиш позднее скажет, что Эрнест был единственным человеком, которого он знал, помимо Франклина Рузвельта, который «мог выкачать весь кислород из комнаты, только появившись в ней».
Хотя слово «харизма» несет положительную коннотацию, оно также передает смысл осознания власти – власти, которую харизматик может безжалостно использовать, чтобы добиться своего, доминировать или запугать. Грейс, без сомнений, была на это способна, и Эрнест, конечно же, перенял эту особенность у нее. После войны, из-за клинического военного невроза или серьезных изменений в мировоззрении и душевном складе, Эрнест вернулся в Оак-Парк другим человеком. Однако не в его характере было просто вернуться домой и начать жить так, как мог бы жить какой-то другой солдат. Несколько месяцев Эрнест наслаждался статусом героя-завоевателя. Если существует такое понятие, как профессиональный солдат, то Эрнест был профессиональным ветераном. В буквальном смысле, поскольку он со скромным успехом читал в Чикаго лекции о войне и у него даже были визитки, на которых перечислялись его заслуги. Во всем этом не было никакого цинизма; Эрнеста просто распирало от того, что он видел, слышал и пережил, он стремился рассказать обо всем и разделить свой энтузиазм. Сегодня мы можем сказать, что он все еще был в восторге от своего итальянского любовного романа и героизма на войне.
Он уже был готов к этому, как только ступил на американскую землю. Сойдя на берег с корабля
Марселина с отцом приехали через несколько дней встретить поезд Эрнеста, после того как Эрнест некоторое время пробыл в Нью-Йорке и заехал повидаться с Биллом Хорном в Йонкерс. Кэрол и Санни разрешили допоздна не ложиться спать, чтобы поздороваться с братом, а Лестера в тот вечер разбудили в девять, встретить Эрнеста, который тут же посадил младшего брата на плечи. Потом пришли соседи с приветствиями и поздравлениями. Несколько дней спустя местная газета
Несколько недель после приезда Эрнест провел в своей спальне на третьем этаже, где отдыхал и поправлялся, накрытый стеганым одеялом Красного Креста, которое привез в качестве сувенира, одного из многих, домой. Среди других сувениров, куда более интересных, были австрийский шлем и револьвер, а также ракетница, стрелявшая осветительными снарядами, что он и продемонстрировал на заднем дворе Лестеру и соседским детям. Он спрятал запас спиртных напитков, включая вермут, коньяк, граппу и бутылку кумеля в форме медведя, за книгами в своей комнате и предлагал выпить своим пораженным сестрам – при этом в письме другу утверждал, совсем неубедительно, что недавний стоик Эд Хемингуэй «теперь хихикает над моими рассказами о коньяке и асти». Он написал Джиму Гэмблу из дома одному из первых и жаловался, как он скучает по Италии и как ему плохо оттого, что он не в Таормине вместе с другом. Он говорил, что вынужден подходить «к спрятанному за книжной полкой у себя в комнате, [где я] наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды… и вспоминаю, как мы сидели у камина… и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя». По каким-то своим причинам он, видимо, хотел сохранить их дружбу на определенной высоте, хотя в том же письме были и новости об Агнес.