Попросвещать! Еще!
Насчет
чего бы?
Сам не свой,
красноречив и краснощек
экскурсовод.
Прискорбно, будто сам погиб,
лепечет про дуэль,
какой подметки сапоги,
чем запивал, что ел,
какой обложки первый том,
количественность ласк,
пятьюжды восстановлен дом,
а флигель няни — раз…
Когда и кем,
когда и кем
название «аллея Керн»?
Вещественны заплаты лип,
цементность на руке.
Был Пушкин, дом, аллея
и
мгновенье —
но не Керн!
3. 29 января 1837 года, 2 часа 45 минут пополудни
А над Петербургом белели морозы. Чиновники, лавочники, студенты. — Моченой морошки! Моченой морошки! — кричали на Невском, на Мойке и где-то. — Моченой морошки! — скакали с кульками. Кто первый? — Умрет… Хоть немножко… До завтра… Тревога росла, напрягаясь курками взведенными — резко — как ярость Данзаса. — Не мстить за меня. Я простил. — В шарабанах в трактирах, в хибарах, сумеют, посмеют простить императора, шалопая, жену — для детей, для изданий посмертных? Две ягодки съел. Розоватое мясо с кислинкой. Затверженно улыбаясь, жену утешает. Наталью. Неясно, — что Пушкин — один. Гончарова — любая. — Жизнь кончена? — Далю. Даль: — Что? Непонятно. — Жизнь кончена. — Нет еще… Шепотом — криком: — Прощайте, друзья. Все. — Жизнь кончена, — внятно. — Прощайте, друзья! — ну конечно же, книгам. — Дыханье теснит… А кому не теснило поэтам? Разве которые — ниц. И только предсмертно, как будто приснилось, вслух можно: — Дыханье теснит. Виденье последнее. Радостно — Далю: — Пригрезилось, будто на книжные вышел на полки. Лечу! Выше! Книжные зданья. Лечу. Небо в книгах. Но выше, но выше. Легенда была. не из главных. Середка. В привычку она, в повседневность вменяла на все времена обязательность взлета над книгами, небом над, над временами. 4. Святогорский монастырь
А снежинки — динь-динь-динь — клювами в окно. Я в гостинице один. Кто на огонек? Друг ли, недруг — обниму, выпьем, в разговоры. Только бы не одному возле Святогора. Первый богатырь! Гора первая. Вершина! Гири желтые горят — под окном снежины. Под окном кустарник тощ — скрип да скрип! — надсадно. Вот в такую ночь — точь-в-точь — гроб везли на санках. Снег валился наповал — на спину! Наверно, сам фельдъегерь напевал «Чудное мгновенье»… Ночь как Вий. А Вий как ель — дремучие ветки. Поднимите веки ей! Поднимите веки! Ведь под веками глаза голубые, солнечные! Гоноболь, голоса голубей, сосны! Ночь обязана понять, — поднимите! Выше! Только некому поднять. Легче так. Привычней. Реет… Захватило дух… Реет снег… О, рей! Две могилы первых двух на одной горе — супротив одной орды рядом полегли. Я в гостинице один. Гость я. Пилигрим. Поклоняюсь всем что есть — первым! Жгу окно. Завтра станция. Отъезд. Кто на огонек? Крокодильи слезы
(иностранная хроника)
В Нью-Йорке, в богатых семьях, детям — для забавы — покупают крокодилов. Вырастая, животные становятся опасны, и их выбрасывают в канализационные люки.
(Из газет) 1
«Вот Африка…»
Вот Африка. Рассвет. Начало сказки. Вполголоса беседуя, слоны брели на водопой. Шипучки — змеи злокачественно по земле змеились. Две обезьяны — обе с явной целью прославиться, кричали о своем человекоподобье. Лысый лев, зверь-изверг, был настроен агрессивно. Вот Нил. Песчинки. Продолженье сказки. Вот из песчинки выполз крокодил — подумал о проблемах пресмыканья. Вот прилетела птичка — стоматолог, она включилась, будто бормашина, включилась, будто бормашина, включилась, и включилась в дело птичка, и стала выковыривать волокна мясистые из крокодильей пасти. Не многообещающий философ, но любознательный вполне ребенок сказал мне как-то, что не любит сказки. — А почему? — спросил я. Вот ответ: — Люблю начало сказки, продолженье… Но окончанье не читаю — грустно. Не потому, что окончанье грустно, а грустно потому, что окончанье. 2
«Слова на „го“ обозначают нечто…»
Слова на «го» обозначают нечто возвышенное: го-лова, го-ра, го-лубизна, го-дина, го-рдость, го-сть. И, значит — го-род, если на горе. Давно не строят городов на горах. На возвышеньях много ветра дует. Какой же город? Город продувной? И город — ветреник? И город ветрогон? По низменностям громче ораторьи под-над-наземных деловых экспрессов. По низменностям глуше бессловесность наземной нищеты. И незаметна низость накоплений. И города приравнивают к морю. (Построены на уровне одном.) И города приравнивают к горам. (Такого же размера, как и горы.) Приравнивают! Но моря молчат, набравши в рот воды. Молчат и горы. 3
«А под Нью-Йорком протекают реки…»
А под Нью-Йорком протекают реки. Но не географические реки. И умозрительные рыбаки не наслаждаются у побережий. И вербы в реки не роняют пух. И физико-химический состав тех рек так сложен, так многообразен, что незачем его публиковать. И крокодилы, молодые звери, и злые звери, плавают в тех реках. Им, плотоядным, нет живого мяса! Они ревут, ревут от омерзенья, но все же — поглощают нечистоты. И, выползая из канализаций на бетонированные площадки, глядят на океан. Огромны веки! Отчаянны раздвинутые веки! Где океан? Вот эти гектолитры воды, где растворяются отбросы? Где океан? Вот это продолженье канализаций — это океан? Они глядят, глядят, глядят, и, глядя на океан, — не видят океана. И, задвигая веки, тихо плачут. Обильно плачут. Крокодильи слезы! Человек и птица
1. Ворона
Наехал на ворону грузовик. Никто не видел номера машины, но видели — изрядного размера. Ну, что ворона! Темное пятно на светлой биографии кварталов. На мамонтовых выкладках гудрона и голубей-то мало замечают по будням с предприятий возвращаясь. А тут ворона! Пугало — всего лишь! Картавый юмор, анекдот — не больше. Сперва она кричала. И не так она кричала, как деревья, — криком отчаянным, беззвучным, беззащитным под электропилой, — она кричала, перекрывая дребедень трамваев и карканье моторов! А потом она притихла и легла у люка железного и мудрыми глазами и мудрыми вороньими глазами внимательно смотрела на прохожих. Она — присматривалась к пешеходам. А пешеходы очень торопились домой, окончив труд на предприятьях. 2. Мальчик
Он чуть не год копил на ласты деньги, копейками выкраивая деньги, из денег на кино и на обед. Он был ничем особым не приметен. Быть может — пионер, но не отличник, и не любил футбол, зато любил и очень сильно маму, море, камни и звезды. И еще любил железо. В шестиметровой комнате устроен был склад — из гаек, жести и гранита. Он созидал такие корабли — невиданных размеров и конструкций. Одни — подобные стручкам акаций, другие — вроде окуня, а третьи — ни одному предмету не подобны. Жил мальчик в Гавани. И корабли пускал в залив. Они тонули. А другие — космические — с крыши — космодрома — в дождливый, серый, ленинградский космос он запускал. Взвивались корабли! Срывались корабли. Взрывались даже. И вызывали волны возмущенья у пешеходов, дворников и прочих. Он чуть не год копил на ласты деньги. Но плавать не умел. — Что ж, будут ласты, — так думал он, — и научусь. Ведь рыбы, и рыбы тоже не умели плавать, пока не отрастили плавники. — Сегодня утром говорила мама, что денег не хватает на путевку, а у нее — лимфаденит с блокады, а в долг — нехорошо и неудобно. Так мама говорила, чуть не плача. Он вынул деньги и сказал: — Возьми. — Откуда у тебя такие деньги? — Я их копил на ласты. Но возьми, я все равно ведь плавать не умею, а не умею — так зачем и ласты? 3. Ворона и мальчик
— Давайте познакомимся? — Давайте. — Вас как зовут? — Меня зовут ворона. — Рад познакомиться. — А вас? — Меня?.. Вы не поймете… А зовите Мальчик. — Очень приятно. — А давайте будем на ты… — Давайте. — Слушай-ка, ворона, а почему тебя зовут — ворона? Ты не воровка? — Нет, я не воровка. Так мальчик вел беседу, отвечая на все свои вопросы и вороньи. — А почему ты прилетела в город? — Здесь интересно: дети, мотоциклы. Ведь лес — не город. Нет у нас в лесу и ни того и ни другого. Слушай, ты лес-то видел? — Видел, но в кино. Ведь лес — это когда кругом деревья. И мох. Еще лисицы. И брусника. Еще грибы… Послушай-ка, а если тебя кормить, кормить, кормить, ты будешь такой, как межпланетная ракета? — Конечно, буду. — Так. А на Луну случайно, не летала ты, ворона? — Летала, как же. — У, какая врунья! Вот почему тебя зовут — ворона. Ты — врунья. Только ты не обижайся. Давай-ка будем вместе жить, ворона. Ты ежедневно будешь есть пельмени. Я знаю — врешь, но все равно ты будешь такой, как межпланетная ракета. Так мальчик вел беседу, отвечая на все свои вопросы и вороньи. На Марсовом цвела сирень. И кисти, похожие на кисти винограда, казались не цветами — виноградом. Да и луна, висящая над Полем, казалась тоже кистью винограда. И город, белый город белой ночью благоухал, как белый виноградник! Цветы и рыбы
1
«Розы…»
Розы — обуза восточных поэтов, поработившие рифмы арабов и ткани. Розы — по цвету арбузы, по цвету пески, лепестками шевелящие, как лопастями турбины. Розы — меж пальцев — беличья шкурка, на языке — семя рябины. Розы различны по температуре, по темпераменту славы, а по расцветке отважны, как слалом. Черные розы — черное пиво, каменноугольные бокалы. Красные розы — кобыльи спины со взмыленными боками. Белые розы — девичьи бедра в судорогах зачатья. Желтые розы — резвящиеся у бора зайчата. Розы в любом миллиграмме чернил Пушкина, Шелли, Тагора. Но уподобилась работорговле розоторговля. В розницу розы! Оптом! На масло, в таблетки для нервов! Нужно же розам «практическое примененье». Может, и правильно это. Нужны же таблетки от боли, как натюрморты нужны для оживленья обоев. Правильно все. Только нужно ведь печься не только о чадах и чае. Розы как люди. Они вечерами печальны. И на плантациях роз такие же планы, коробки, субботы. Розы как люди. С такой же солнечной, доброй, короткой судьбою. 2
«О чем скорбели пескари?..»
О чем скорбели пескари? О чем пищали? Жилось им лучше аскарид. Жирен песчаник. Не жизнь, а лилиевый лист. Балы, получки. Все хищники перевелись. Благополучье. Кури тростник. Около скал стирай кальсоны. А в кладовых! Окорока стрекоз копченых! А меблировка! На дому — О, мир! О, боги! Из перламутра, перламут- ра все обои! Никто не трезв, никто не щупл, все щечки алы… Но только не хватало щук, зубастых, наглых, чтоб от зари и до зари, клыки ломая… Блаженствовали пескари. Не понимали. 3
«В страницах клумбовой судьбы…»
В страницах клумбовой судьбы несправедливость есть: одни цветы — чтобы любить, другие — чтобы есть. Кто съест нарциссы? Да никто. И львиный зев не съест. Уж лучше жесть или картон, — и враз на жизни — крест. Кто любит клевер? Кто букет любимой подарит из клевера? Такой букет комично подарить. Но клевер ест кобыла — скок!— и съела из-под вил. Но ведь кобыла — это скот. Нет у нее любви. Не видеть клеверу фаты. Вся жизнь его — удар. Гвоздика — хитрые цветы. И любят, и едят. Но чаще этих хитрецов — раз! — в тестовый раствор. А розы любят за лицо, а не за существо. 4
«Я не верю дельфинам…»
Я не верю дельфинам. Эти игры — от рыбьего жира. Оттого, что всегда слабосильная сельдь вне игры. У дельфинов малоподвижная кровь в склеротических жилах. Жизнерадостность их — от чужих животов и икры. Это резвость обжор. Ни в какую не верю дельфинам, грациозным прыжкам, грандиозным жемчужным телам. Это — кордебалет. Этот фырк, эти всплески — для фильмов, для художников, разменявших на рукоплескания красок мудрый талант. Музыкальность дельфинов! Разве после насыщенной пищей недели, худо слушать кларнет? Выкаблучивать танец забавный? Квартируются в море, а не рыбы. Летают, а птицами стать нет надежды. Балерины — дельфины, длинноклювые звери с кривыми и злыми зубами. 5
«Так давно это было…»
Так давно это было, что хвастливые вороны даже сколько ни вспоминали, не вспомнили с точностью дату. Смерчи так припустили. Такие давали уроки! Вырос кактус в пустыне, как все, что в пустыне, уродлив. А пустыня — пески, кумачовая крупка. Караваны благоустраивались на привалах. Верблюды воззирались на кактус с презрительным хрюком: — Не цветок, а ублюдок! и презрительно в кактус плевали. Вечерами шушукались вовсе не склонные к шуткам очкастые змеи: — Нужно жалить его. Этот выродок даже цвести не умеет. Кактус жил молчаливо. Иногда препирался с ужами. Он-то знал: он настолько колюч, что его невозможно ужалить. Он-то знал: и плевки, и шипенье — пока что. Он еще расцветет! Он еще им докажет! Покажет! Разразилась жара. И пустыню измяли самумы. Заголосили шакалы — шайки изголодавшихся мумий. Убежали слоны в Хиндустан, а верблюды к арабам. И барахталось стадо барханных орлов и орало, умирая, ломая крылатые плечи и ноги. Эти ночи самумов! Безмлечные ночи! Так афганские женщины, раньше трещотки в серале, умирая, царапали щеки и серьги, и волосы рвали. Опустела пустыня. Стала желтой, голодной и утлой. Ничего не осталось ни от сусликов, ни от саксаулов. И тогда, и тогда, и тогда — видно время шутило, — кактус пышно расцвел над песчаным, запущенным штилем. Он зацвел, он ворочал багровыми лопастями. Все закаты бледнели перед его лепестками. Как он цвел! Как менялся в расцветке! То — цвета айвы, то — цвета граната. Он, ликуя, кричал: — Я цвету! Мой цветок — самый красный и самый громадный во вселенной! Кактус цвел! И отцвел. Снова смерчи давали шагающим дюнам уроки. Снова горбился кактус, бесцветен, как все, что в пустыне, уродлив. И слоны возвратились. И верблюды во время привалов, с тем же самым презреньем в стареющий кактус плевали. Молодые орлы издевались: — Какой толстокожий кувшин! Змеям выросла смена. И так же шушукалась смена. Как он, кактус, когда-то расцвел, как имел лепестки — размером с ковши! — только ящерка видела, но рассказать никому не сумела. 6
«Дождь моросил…»
Дождь моросил. Дождь вздрагивал. Нева то взваливала волны на причалы, то снова в воду сваливала волны. И фонари вдоль набережной узкой светили тускло, будто сквозь фанеру. Мы говорили о цветах и рыбах… Что орхидеи, не в пример пионам, теплы, что окунь вовсе и не рыба, а лебедь — только с красными крылами… Мы уезжали за город, туда, где бабочки, и где наторкан в почву еще несовершенный лес. Под жилами и хлорофиллом листьев мы говорили о цветах и рыбах, о ящерицах — о вееропалых гекконах — вот живут же — прилипают и к потолку, и к зеркалу, и к шкафу. А нам к сиим предметам не прилипнуть. Палатка. Одеяло. Фляга. Спиннинг. Наш лагерь. Наше логово. Наш дом. Мы ищем тот проклятый «чертов палец», тот белемнит, обломок добрых прошлых взаимоотношений… Не найти. Мы бродим, пожираем плотоядно щетинистых и худосочных щук, закрюченных на мой могучий спиннинг захватнический. В перебранках грома мы наблюдаем фотовспышки молний и чертим планы линиями ливней… И тихо улыбаемся, как рыбы, своим воображаемым цветам. Рыбы и змеи
1
«Речная дельта…»
Речная дельта, как зимняя береза, бороздила мерзлый грунт корнями. Морской окунь плыл к дельте, подпрыгивая, окунаясь в пригорки волн. Речной окунь тоже плыл к дельте, шевеля плавниками — красными парусами. — Здорово, старик! — закричал речной окунь и хлопнул морского окуня хвостом по плечу. — Чего молчишь? — закричал речной окунь. — Зазнался, старик? Ведь и ты и я рыбы. И ты и я пьем воду. — Правильно, — сказал морской окунь. — — И ты и я рыбы. Только ты пьешь воду, а я пью океан. 2
«За столом сидели змеи…»
За столом сидели змеи. Чешуя, что черепица. Злоязычная семейка занималась чаепитьем. И беседовали с жаром змеи: (о, змеиный жар!) кто кого когда ужалил, кто кого когда сожрал. За веселым чаепитьем время голубое смерклось. Застучала черепицей миловидная семейка. Обнялся клубочек милый спать на дереве сторогом. Дурень-кролик ходит мимо змей. А надо бы — сторонкой. 3
«За городом…»
За городом, за индустрией — курганы. Торгуются с ветром древа — пирамиды. Там сучья стучат боевыми курками, прожилки мильонами ливней промыты. Там чавкают — да! — кабаны каблуками. Там что ни цветок — больше скверовой клумбы. Там змеи — там змеи повисли клубками. Змеиные блоки. Змеиные клубы. Сползаются змеи, скользя и лукавя, они прободают любые пласты! Клубками, клубками, клубками, клубками диктаторы джунглей, степей и пустынь. И кажется — нет на земле океанов. Сплошное шипенье. Засилье измен. Сплошь — беспозвоночность. Сплошное киванье осклизлых, угодливых, жалящих змей. И кажется — нет на земле окаянной ни норки тепла, что сломались орлы. И все-таки есть на земле Океаны, апрельские льдины, что зубья пилы! Да, все-таки есть на земле Океаны, и льдины, что ямбы звонят, что клыки! Идут океаном апрельские ямбы… Им так наплевать на клубки. «А крикливые младенцы…»
А крикливые младенцы возомнили вдруг — орлами… Вы, младенцы благоденствий, аккуратней окрыляйтесь! Ваши крылья от кормлений хилы. Выхолены лапы. Если это — окрыленье, какова ж тогда крылатость? Ваш полет не торен. Сдобрен жиром. Устремленье жидко: с лету, к собственным гнездовьям. Безразлично — падаль — живность! Рев о деле, а на деле кувырканье да оранье… А крикливые младенцы возомнили вдруг — орлами… У орлов на клювах шрамы, а на крыльях раны ружей, но орлы гнилье не жрали — было нужно иль не нужно! Подыхали — но не жрали! Подыхали — клювом кверху! Подыхали — глотку рвали птице, зверю, человеку, без слюней, без жалоб, немо — клювы в глотки! когти в рыла! За утраченное небо! За изломанные крылья! Подыхали, веря: где-то, скоро — исполна за раны. А крикливые младенцы возомнили вдруг — орлами… Гимн гномам
Если молнии-горнисты протрубят конец Бастилий, ураганами гонимы, гномы гомонят бессильно. Ураганы — к переменам, перемены — к мерам новым. Перемены непременно выйдут боком всяким гномам! Не до дремы, не до нормы — топоры торчат над холкой! Гномы уползают в норы и хихикают тихонько. Любо в норах бесноваться, переваривать запасы. Пусть немного тесновато, но намного безопасней! Ураган прошел. Посуху установлены каноны. Глазом не сморгнешь — повсюду гам и гомон! Гном на гноме. И горнистам, тем, что пали (ну, а пали все горнисты), воздвигают мрамор в память, восхваляют безгранично! Гномы воздвигают, моют, роют — глядь: к рукам прибрали все остатки малых молний и больших протуберанцев. Лето
Дождь грибной по кустам гривами! Лентами! От орла до крота все довольны летом! Белки — безо всяких уз — к небу — вверх ногами! Ручейки не дуют в ус — кулаками камни! Муравня — хоть куда! К пням, что к тронам, трется! От куста до куста паутины — тросы. Приутихли петухи, паутины — туго! Акробаты — пауки дышат ратным духом! Перевыполнили план ягоды, грибы, отчиталась перед черным полем яровая… От тепла до тепла девять месяцев ходьбы — девять перевалов! Мужество
А может, мужество в проклятье, в провозглашенье оды ночи, и в тяготении к прохладе небритых, бледных одиночеств? А может, мужество в мажоре, в высоколобом отстраненье, в непобедимости моржовых клыков, или в тюленьей лени? Я видел — и моржи робели, тюлени не держали марку, неколебимость колыбелей расшатана распутством мамок. Я видел, как сражались кобры, встав на хвосты, дрожа от гнева. Их морды — вздувшиеся колбы раскачивались вправо — влево. Казалось, что танцуют гады, что веселятся на колядках. Но каждая ждала: другая сбежит от каменного взгляда. Крапива
У лужайки пена мха как пиво. На лужайке даже в мае жарко. Вымахала с петуха крапива. Агрессивные вздымала жала! А мечтала: о ноздрях лосиных, о коленях оголенных женщин, чтоб ни свет и ни заря в лесинах, в поселеньях, в огородах жечь их! На болоте мхи крепили холку, верещали на гону зайчата. Так как не было крапиве ходу, то крапива на корню зачахла! Занималась над садами зона голубой зари — наклоном к логу. И крапива назидала зернам жить добрее, экономить злобу. Березы
1
«Бывают разные березы…»
Бывают разные березы. В повалах — ранние березы. А на переднем плане — дряблые, корявые, как якоря. Бывают черные березы, чугунно-красные, чернильные, горчичные и цвета синьки… А белых нет берез… Их красят зори, ливни беглые, бураны — оторви да брось! А люди выдумали белые. А белых нет берез. 2
«Художник брезговал березой…»
Художник брезговал березой. Творец оберегал палитру. Писал он образно и броско бананы, пальмы, эвкалипты. И кисть игривая играла и краски клумбами макала. Его холщовые экраны дымились лунными мазками! Однажды как-то, ради шутки, художник за березу взялся. Но краски скалились, как щуки, и из-под кисти ускользали. Тогда он разложил березу. Нарисовал отдельно крону, порезы на коре, бороздки и даже соки под корою. Все было глянцево, контрастно, с предельной правильностью линий. А вот березы, как ни странно, березы не было в помине. Сегодня
Какие следы на гудроне оставили старые ливни? Кто ищет гармонию в громе? Кто ищет отчетливых линий? Изгиб горизонта расплывчат. Запруды затвердевают. Кто ищет счастливых различий в звериных и птичьих дебатах? Над каждой звездой и планетой, пусть наиярчайшей зовется, над каждой звездой и планетой другие планеты и звезды! И каждая новая эра — к смещению прошлых поэтов, и новые лавы поэтов бушуют, как лавы по Этне! И самые вечные вещи сегодня лишь — зримы и явны, и Солнце — сегодня щебечет! и Птицы — сегодня сияют! И ходят за грубые скалы влюбленные только сегодня. Их груди прильнули сосками! За голод, за подлость, за войны их месть под кустом веселится, вдыхая озона азы! И в солнечном щебете листьев зеленые брызги грозы! Городской лес
Осеннее
Комариные укусы дождика на лавках. Ходят листья, словно гуси на огромных красных лапах. Над булыжником плакат: — Осторожно, листопад! И трамваи — набок, набок! Эх, по рельсам — по канатам! Осторожничать не надо, все идет как надо! Развороченная гильза лист. Но ныне — присно без излишнего трагизма умирают листья. Умирая, протоплазма объявляет праздник! Горожанин, как пила, — загружен полностью: трикотажные дела, булочные промыслы… Но не понимает лес трикотажность, булочность — празднует, наперерез беспробудной будничности! * * * Листья, листья! Парашюты с куполами алыми. Вы, дожди, располосуйте асфальтовые ватманы! Вы деревьям изомните деревянный сон! — Сколько время? — Извините, не ношу часов. Время крутится в моторах, отмирает в молочае. Листья мне кричат: — Мы тонем а другие: — Мы летаем! Вы тоните и взлетайте, я вам не приятель. С пешеходными зонтами ходят дни опрятные. Время! Что ж. Пришло — уйдет. Ветер свитер свяжет. Выше — ниже ли удой у дождя — не важно. Все как есть я принимаю, листья приминаю. А чего не понимаю — не перенимаю! Не вступаю в пересуды с водяными армиями. _____ Листья, листья! Парашюты с куполами алыми. * * * День занимался. И я занимался своим пробужденьем. Доблестно мыл, отмывал добела раковины ушные. — Не опоздай на автобус! — мне говорила Марина. — О, мой возлюбленный, быстро беги, уподобленный серне. — Как быстроногий олень с бальзамических гор, так бегу я. Все как всегда. На углу — углубленный и синий милиционер. Был он набожен, как небожитель. Транспорту в будке своей застекленной молился милиционер, углубленный и синий, и вечный. Все как всегда. Преднамерен и пронумерован, как триумфальная арка на толстых колесах автобус. В щели дверные, как в ящик почтовый конверт, пролезаю. Утренние космонавты, десантники, парашютисты, дети невыспанные, перед высадкой дремлем угрюмо, дремлем огромно! А после — проходим в свои проходные, то есть — проходим в рабочие дни ежедневно, так и проходим — беззвучные черные крабы, приподнимая клешни — как подъемные краны! В поисках развлечений
Сейчас двенадцать секунд второго. Двенадцать ровно! Я в габардины, в свиные кожи, в мутон закутан. Иду и думаю: двенадцать секунд второго прошло. Тринадцать! Шагнул — секунда! Еще секунда! И вот секунды, и вот секунды за шагами оледенели. Вымерли, как печенеги. И вот луна, она снежины зажигает, как спички. Чирк! — и запылали! Чирк! — почернели. А сколько мог бы, а сколько мог бы, а сколько мог бы за те секунды! Какие сказки! Одна — как тыща! Перечеркнуть, переиначить я сколько мог бы — всю ночь — которая необычайно геометрична. Вот льдины — параллелограммы, вот кубатура домов, и звезды — точечной лавиной. А я, как все, — примкнувший к ним — губа не дура! Иду — не сетую — беседую с любимой. Луна — огромным циферблатом на небесной тверди. А у любимой лицо угрюмо, как у медведя. Я разве чем-то задел? Обидел разве чем-то? Нет, ей, любимой, необходимы развлеченья. Вначале ясно: раз! говоры! раз! влеченья! и — раз! внесенья тел в постеленную плоскость! Для продолженья — необходимы развлеченья. Амфитеатры, кинотеатры, театры просто! Фонтан подмигиваний, хохотов, ужимок! Анекдотичность! Бородатая, что Кастро! Что ж! Сказки-джинны так и не вышли из кувшинов. Пусть их закупорены. Будем развлекаться! Эх, понеслась! Развлечься всласть! Я — как локатор ловлю: куда бы? развлечься как бы? разжечь годину Чтоб «жить, как жить!», необходимо развлекаться. Я понимаю — необходимо, необходимо. Марсово поле
Моросит. А деревья как термосы, кроны — зеленые крышки завинчены прочно в стволы. Малосильные птахи жужжат по кустам, витают, как миражи. Мост разинут. Дома в отдаленье поводят антеннами, как поводят рогами волы. Моросит, моросит, моросит. Поле Марсово! Красные зерна гранита! Поле массового процветанья сирени. Поле майских прогулок и павших горнистов. Поле павших горнистов! Даже в серые дни не сереет. Я стою под окном. Что? окно или прорубь в зазубренной толще гранита? Я стою под огнем. Полуночная запятая. Поле павших горнистов, поле первых горнистов! Только первые гибнут, последующие — процветают! Поле павших горнистов! Я перенимаю ваш горн. В пронимающий сумрак промозглой погоды горню: как бы ни моросило — не согнется, не сникнет огонь! Как бы ни моросило — быть огню! Быть огню! Он сияет вовсю, он позиций не сдал, (что бы ни бормотали различные лица, ссутулив лицо с выраженьем резины). Моросит, как морозит. Лучи голубого дождя — голубые лучи восходящего солнца России! * * * Да здравствуют красные кляксы Матисса! Да здравствуют красные кляксы Матисса! В аквариуме из ночной протоплазмы, в оскаленном небе — нелепые пляски! Да здравствуют красные пляски Матисса! Все будет позднее — признанье, маститость, седины — благообразнее лилий, глаза — в благоразумных мешках, японская мудрость законченных линий, китайская целесообразность мазка! Нас увещевали: краски — не прясла, напрасно прядем разноцветные будни. Нам пляски не будет. Нам красная пляска заказана, даже позднее — не будет. Кичась целомудрием закоченелым, вещали: — Устойчивость! До почерненья! На всем: как мы плакали, как мы дышали, на всем, что не согнуто, не померкло, своими дубовыми карандашами вы ставили, (ставили, помним!) пометки. Нам вдалбливали: вы — посконность и сено, вы — серость, рисуйте, что ваше, что серо, вы — северность, вы — сибирячность, пельменность. Вам быть поколением неприметных, безруких, безрогих… Мы камень за камнем росли, как пороги. Послушно кивали на ваши обряды. Налево — налево, направо — направо текли, а потом — все теченье — обратно! Попробуйте снова теченье направить! Попробуйте вновь проявить карандашность, где все, что живет, восстает из травы, где каждое дерево валом карданным вращает зеленые ласты листвы! Летний сад
Зима приготовилась к старту. Земля приготовилась к стуже. И круг посетителей статуй все уже, и уже, и уже. Слоняюсь — последний из крупных слонов — лицезрителей статуй. А статуи ходят по саду по кругу, по кругу, по кругу. За ними хожу, как умею. И чувствую вдруг — каменею. Еще разгрызаю окурки, но рот костенеет кощеем, картавит едва: — Эй, фигуры! А ну, прекращайте хожденье немедленным образом! Мне ли не знать вашу каменность, косность. И все-таки я — каменею. А статуи — ходят и ходят. Порт
Якоря — коряги, крючья! Баки — кости мозговые! Порт! У грузчиков горючий пот, пропахший мешковиной. Пар капустный, как морозный, над баржами, что в ремонте. Ежеутренне матросы совершают выход в море. Мореходы из Гаваны бородаты и бодры. По морям — волнам коварным! У тебя такой порыв! Ты от счастья чуть живой, чуть живой от нежности к революции чужой, к бородатым внешностям… Море! В солнечном салюте! В штормовой крамоле! Почему ты вышел в люди, а не вышел в море? Дворник
Быть грозе! И птицы с крыш! Как перед грозою стриж, над карнизом низко-низко дворник наклонился. Еле-еле гром искрит, будто перегружен. Черный дворник! Черный стриж! Фартук белогрудый. Заметай следы дневных мусорных разбоев. Молчаливый мой двойник по ночной работе. Мы привычные молчать. Мамонтам подобны, утруждаясь по ночам под началом дома. Заметай! Тебе не стать, раз и два и сто раз! Ты мой сторож! Эй, не спать! Я твой дворник, сторож. Заметай! На все катушки! Кто устойчив перед? Мы стучим, как в колотушки, в черенки лопат и перьев! — Спите, жители города. Все спокойно в спящем Ленинграде. Все спокойно. Трамваи
Мимо такси — на конус фары! Мимо витрин и мимо фабрик — гастрономических богинь, трамваи — красные быки, бредут — стада, стада, стада. Крупнорогатый скоп скота. В ангары! В стойла! В тесноте, чтоб в смазочных маслах потеть, чтоб каждый грамм копыт крещен кубичным, гаечным ключом! Тоску ночную не вмещать — мычать! Вожатый важен, как большой: вращает рулевой вожжой! Титан — трамваи объезжать! Я ночью не сажусь в трамвай. Не нужно транспорт обижать. Хоть ночью — обожать трамвай. У них, быков (как убежать в луга?), сумели все отнять. Не нужно транспорт обижать. Пусть отдохнет хоть от меня. Пльсков
Зуб луны из десен туч едва прорезан. Струи речки — это струны! — в три бандуры. В этом городе прогоном мы, проездом. Прорезиненные внуки трубадуров. Днями — город, птичьим хором знаменитый. Вечерами — вечеваньем, скобарями. Помнишь полночь? Был я — хорозаменитель. Пел и пел, как мы вплывали с кораблями, как скорбели на моем горбу батоги, а купецкие амбарины горели. Этот город коротал мой дед Баторий, этот город городил мой дед Корнелий. Третий дед мой был застенчивый, как мальчик, по шеям стучал пропоиц костылями. Иудей был дед. И, видимо, корчмарщик. А четвертый дед тевтонец был, эстляндец. И скакали все мои четыре деда. Заклинали, чтоб друг друга — на закланье! И с клинками — на воинственное дело — их скликали — кол о кол колоколами! Как сейчас, гляжу: под здравственные тосты развевается топор, звучит веревка. Слушай, лада, я — нелепое потомство. Четвертованный? Или учетверенный? Я на все четыре стороны шагаю? В четырех углах стою одновременно? До сей поры пробираюсь к Шаруканю на четверике коней — попеременно?.. Этот город? Этот город — разбежаться — перепрыгнуть, налегке, не пригибаясь. этот город на одно рукопожатье, на одно прикосновение губами. На один вокзал. А что за временами! То ли деды, то ль не деды — что запомнишь? Этот город — на одно воспоминанье, на одно спасибо — городу за полночь. «Цветет жасмин…»
Цветет жасмин. А пахнет жестью. А в парках жерди из железа. Как селезни скамейки. Желчью тропинки городского леса. Какие хлопья! Как зазнался! Стою растерянный, как пращур. Как десять лет назад — в шестнадцать — цветет жасмин. Я плачу. Цветет жасмин. Я плачу. Танец станцован лепестком. А лепта? Цветет жасмин! Сентиментальность! Мой снег цветет в теплице лета! Метель в теплице! Снег в теплице! А я стою, как иже с ним. И возле не с кем поделиться. Цветет жасмин… Цвети, жасмин!