Слабо соображая, я выскочила из кареты, пронеслась по крыльцу, не замечая наледи и снега, рванула примерзшую, тяжелую дверь, влетела в черные сени…
На мое счастье, кругом было пусто. Первая моя забота была отдышаться и обдернуть домино. Что-то мне мешало, ах да, его подарок мне… Нет, Семирамиде, его Иде! Я чуть не отшвырнула мешочек, но тут послышались шаги, я сунула его в карман домино и ринулась со всех ног в гардеробную, где ждала горничная. Я горько сожалела, что Ариша моя больна и со мной поехала другая, при которой нельзя дать себе волю, которая не должна даже заподозрить, что с барыней что-то неладно.
– Едем домой, зови карету, – с трудом произнесла я и больше ничего не сказала, потому что боялась: со словами вырвутся слезы.
Однако надо было еще найти в себе силы проститься с хозяином… Ну нет, этого я уже просто не могла. На счастье, мы с Энгельгардтами на короткой ноге, напишу из дому, отговорюсь, что у меня внезапно началась мигрень, а они-де были заняты с гостями, повинюсь, они меня любят, они простят…
Прибежала девка с шубой, меховыми сапожками и вестью, что карета подана. Я закуталась в свои соболя, сбросила атласные туфли, надеясь, что горничная не заметит мокрых от растаявшего снега подошв, сунула ноги в сапоги и, даже не покрывая головы тонкой шалью, кинулась на крыльцо.
В каретах всегда было тепло, натоплено, но я забилась в угол, трясясь.
– Уж не простыли ли вы, барыня? – робко спросила горничная, но я промолчала.
Хорошо бы в самом деле заболеть, подумалось мне.
Дома я немедля отослала девку за горячим чаем и принялась раздеваться в туалетной. Конечно, было бы кому принести чаю и кроме нее, и было бы кому мне помочь! Я просто хотела остаться одна, опасалась, что девушка почувствует запах, от меня исходящий. Мне чудилось, я вся была пропитала ароматом нашего соития. Он нервировал меня, возбуждал и вышибал слезы.
Плеснув в таз воды, я намочила губку, чтобы обмыться, как вдруг увидела выпавший из кармана мешочек. Тот самый! Подарок для Семирамиды, для Иды! Острое желание поглубже вонзить нож ревности в свое раненое сердце овладело мной неудержимо, я развязала мешочек…
Небольшие жемчужины, нанизанные на простую нитку, лежали там. Их было штук полсотни, не меньше: отборных по цвету и форме, одна в одну. У меня вдруг до боли, до муки, забилось сердце, и, чудилось, я уже заранее знала, что окажется в записке, спрятанной на дне мешочка:
И тут, едва держась на ногах, ошарашенная, смущенная, восхищенная, потрясенная, я вспомнила, отчего лицо Жерве показалось мне знакомым. Он был тот самый молодой человек, за чью руку я ухватилась, испугавшись бывшей свекрови моего мужа! Судьба еще вон когда начала нас сводить, подумала я – и покорно предалась ей.
…Как ведут себя дамы в свете, когда взяли на примету какого-то мужчину и хотят немного поразвлечься? Они кокетничают. Кокетство – это проявление женщиной своей власти над мужчиной. Каждая кокетка хочет, чтобы мужчина принадлежал ей, но сама и в мыслях не имеет ему принадлежать. Все дамы в свете убеждены, что женщине можно принимать любовь и поклонение, не разделяя их, не отвечая на признания признаниями, отдавая лишь скудную милостыню кокетства взамен на щедрость поклонения.
Я тоже была такова, и некоторое время подобные игры, столь же далекие от истинных чувств, как бенгальский огонь далек от пожара, очень меня занимали. И вот теперь я забыла пустые забавы и предалась любви всецело. Мечта обладать и желание принадлежать владели мною с равной неодолимой мощью, и противиться ей у меня не было ни сил, ни воли.
Поздним вечером, открыв все верной Арише и подняв ее с постели (собственно, услышав о приключившемся, она забыла о болезни и даже слышать не хотела о том, чтобы отпустить меня одну), я уехала из дому на тайно взятом извозчике. Ариша была со мной. Я не вполне твердо понимала, чего хочу, куда поеду и что буду делать. Мне хотелось посмотреть в глаза этому человеку…
Кавалергарды стояли в казармах близ Таврического сада, но соваться в казармы мне никакого резону и охоты не было. Однако я надеялась, что он у себя на квартире. Я помнила этот адрес: угол Морской и Адмиралтейской, дом Гиллерме. И решила поехать туда. В полуподвальном оконце швейцарской чуть теплился огонек, но мужик, видимо, заспался и никак не отворял. Ариша довольно долго теребила шнурок звонка, но вот дверь приоткрылась, какой-то лысый и бородатый (петербургские швейцары в доходных домах все какие-то на одно лицо!) высунулся, в ответ на ее тихий вопрос: «Здесь ли живет господин Жерве и дома ли он?» – приподнял повыше свечку, словно пытался меня разглядеть, но я таилась в глубине возка, – а потом проговорил, зевая:
– Извольте во второй этаж, налево, сударыня, небось барин Николай Андреевич еще не спят, они полуночники-с отъявленные-с!
Ариша сделала мне знак, я выскочила, причем надежно упрятала лицо в складки своей шали, отворачиваясь от чрезмерно любопытного швейцара, и мы вместе поднялись по неширокой лестнице. На площадке Ариша позвонила в звонок возле левой двери. Снова долго не отпирали, и вдруг ужасная мысль поразила меня: а что, если у него там дама?!
Но вот звякнул засов (в то время на всех дверях были засовы, предпочитали изнутри на них запираться, а не ключами), дверь приотворилась… Заспанная рожа денщика высунулась, пробормотала:
– К барину, что ль? Да они вроде никого не ждали… а ладно, извольте пройти, вон, прямо!
– Кто там, Дронька? – послышался голос, от которого у меня подкосились ноги, и силуэт с шандалом в руке возник в проеме распахнувшейся двери. Я помню его белую рубашку, расстегнутую на груди, его глаза, окруженные тенями, растрепанные волосы… все лицо его в неверном свете чудилось измученным, трагическим, и вдруг он изменившимся голосом не прошептал, не воскликнул, а выдохнул из глубины сердца: – Вы?!
И я вбежала в его комнату, в его объятия, в его жизнь.
Помню, в ту ночь до утра мы не только исступленно ласкали друг друга, но и много смеялись, целуясь и оттого беспрестанно прерывая смех новыми ласками. Жерве признался, что сразу меня узнал, когда я заговорила с ним на маскараде, хотел поинтриговать, думая, что я приняла его за своего любовника, но устыдился и завел разговор о поездке к себе на квартиру, чтобы дать мне возможность понять: я ошиблась. Но я продолжала игру, и Жерве решил воспользоваться случаем… И воспользовался им, так сказать, к нашему общему счастью.
Уехала я от него лишь под утро, отчаянно зевая и почти не слыша воркотни сердитой Ариши. Нет, не на меня она сердилась, а на денщика Дроньку, который всю ночь ее отчаянно домогался и уверял, что, коли баре слюбились, то слугам сам Бог велел, так, мол, и в водевилях водится!
Езживала я к своему возлюбленному часто, бывало, несколько ночей подряд выскальзывала из дому – и к нему. В конце концов Дронька понял, что Аришу никаким приступом не взять, а оттого, лишь я удалялась в комнату его барина, слуги укладывались спать – но на разные тюфячки, – а лишь начинало брезжить, мы с Аришей мчались домой на первом утреннем извозчике, за которым бегал, шатаясь спросонья, растрепанный Дроня. Вообще-то Жерве пополам с приятелем нанимал карету помесячно, но я уезжала слишком рано, во всех казармах только-только отбивали утреннюю зорю, и в тихих петербургских улицах извозчики летели со всех сторон. Я ни разу не воспользовалась ни одной из наших домашних карет, храня тайну своих ночных вояжей, однако тайна сия все равно перестала быть таковой: ведь стоило кому-то посмотреть на меня и Жерве, когда мы оказывались рядом, – и самый непроницательный человек ясно видел наши чувства.
В свете мы виделись довольно часто. Жерве приглашали во многие дома: он был прекрасный танцор, а такие всегда в цене. Кроме того, отлично владел искусством весело болтать, играть словами, быть остроумным без натуги. Каламбуры, эти французские светские забавы, тогда очень вошли в моду; потом, по-прежнему в свете любили игру в вопросы и ответы, но не так, как раньше, когда две группы участников писали вопросы и ответы на бумажках (не зная, каков вопрос!) и поочередно вытаскивали из какой-нибудь нарядной корзинки или вазы, так что было невыносимо смешно от полного несоответствия вопроса и ответа! Теперь играли немного иначе: в одной группе придумывали совершенно дурацкий вопрос, а в другой должны были дать на него вполне вразумительный ответ. Жерве обладал невероятным талантом как придумывать вопросы, так и давать остроумные комичные ответы. Я уж позабыла все эти глупости, однако и по сю пору помню, как насмешник и весельчак князь Петруша Вяземский попросил рассказать всю свою жизнь двумя словами, а Жерве с мечтательным видом (его некрасивое лицо было удивительно выразительным и могло стать любым, даже прекрасным!) ответил: «Всякое бывало!» Гости так и покатились со смеху! Поскольку мой супруг обожал такие игры чуть ли не больше театральных спектаклей, Вяземский и Жерве – завзятые остряки – были нашими частыми гостями, и даже когда Борис Николаевич догадался о наших отношениях, он не перестал Жерве приглашать, чтобы «не потерять лицо», и частенько не мог удержаться от смеха при его каламбурах.
Для нас с моим возлюбленным эти появления его в нашем доме были весьма ценны: что мы могли видеть друг друга, да еще и целоваться – и благодаря обрядам приветствия и прощания, которым все неукоснительно следовали в те годы, если только это не был особенно многолюдный и торжественный бал. При встрече и при прощании гость целовал хозяйке руку, а она его в лоб. Легко вообразить, сколько чувства пылало в этих «приличных прикосновениях».
Ах, какими словами выразить то почти невыносимое, почти разрывающее сердце состояние, когда распорядитель кадрили подводил к Жерве меня и какую-то другую даму и предлагал выбрать одну из нас, говоря, например: «Встреча или разлука?», «Роза или незабудка?», «Веер или альбом»? – и он всегда выбирал именно то, что загадывала я – встречу, незабудку, альбом, – потому что чувствовал тот особенный смысл, который вкладывала я в эти слова – и не мог ошибиться! Кажется, я не смогла бы пережить горя, если бы он выбрал неправильно, и не могла скрыть радости от его догадки.
Да и вообще – я не в силах была притворяться, я была счастлива впервые в жизни, и все мое счастье было написано у меня на лице, особенно когда мы танцевали вместе. Диву даюсь, как мы, заключая друг друга в прилюдные объятия в вальсе, удерживались и не обменивались еще и поцелуями! Иногда я замечала торопливо спрятанные усмешки, иногда – сочувствие в чьих-то глазах, иногда – осуждение, видела делано-безразличное лицо моего мужа и страдальческий излом бровей государя… Ах, Боже мой, да мне ведь совершенно безразлично было все на свете, кроме него! Наши свидания прекращались, когда меня призывали обязанности двора или когда князь Борис Николаевич увозил нас с сыном то в Москву, то в Спасское-Котово, когда Кавалергардский полк Жерве уходил на учения или в летние лагеря, но, стоило нам одновременно оказаться в Петербурге, мы снова бросались друг другу в объятия, и я забывала все в своей любви.
Таким же был, или, вернее, казался мне, и Жерве.
Много лет спустя, уже после его смерти, незадолго до смерти своей, во время нашей почти случайной встречи в Вене Долли Фикельмон, жившая там с дочерью и ее семьей, прочитала мне, что записала тогда в своем дневнике насчет нас, вернее то, что сочла нужным мне прочитать:
Произнеся заключительные слова, Долли многозначительно замолкла, глядя на меня с видом сивиллы, чьи предсказания сбылись. Я уже говорила, что легко быть умной и предусмотрительной задним числом, выдавая последующие знания за прозорливость, но эта фраза – «может быть, более ловкий, чем его считают» – ударила меня в сердце – пусть даже сердце мое уже билось для другого человека. Живо вспомнилось, с какой внезапной, оскорбительной легкостью разрушился наш прекрасный роман, причем в глазах многих виновницей разрыва и всех последующих событий оказалась я… Что ж, я была богата и красива, Жерве – беден и невзрачен, значит, если следовать житейским привычкам, я должна была его бросить! А вышло наоборот.
Я уже вскользь упомянула где-то раньше, что Жерве был весьма дружен с компанией, в которую входили забияки вроде Сергея Трубецкого, Лермонтова, Алексея Столыпина и прочих веселых, привлекательных и при этом совершенно несносных молодых людей весьма родовитых, а порой и очень богатых фамилий. Их тогда называли повесами. Это было не только картежничество, пьянство или бретерство завзятых дуэлянтов. Повесничанье – дерзость, эпатирование приличий – было в большой моде среди гвардейской молодежи. Они в ответ на упреки очень любили читать из Пушкина, из его послания «Каверину», а Каверин, стоит заметить, был среди этих юнцов образцом повесы:
В свете постоянно ходили рассказы об этих «безумных шалостях» – иногда более, иногда менее невинных. Я уж теперь кое-какие позабыла, но некоторые в памяти живы.
Был как-то раз большой прием в поместье Румянцевых на Елагином острове, где присутствовали их величества и весь свет. Компания великовозрастных озорников, в которую входил и Жерве, за что-то невзлюбила старшую графиню Бобринскую, свекровь императрицыной ближайшей подруги Софи Бобринской. Узнав, что графиня решила вместе со своей невесткой прибыть водою (она не любила карет), эти озорники вознамерились в шутку ехать ей навстречу в лодке-катафалке, с зажженными факелами и пустым гробом! Завидев графиню, какой-то человек в черном, стоявший около гроба, показал на него и крикнул дурашливым голосом:
– Анна Владимировна, не желаете ли занять свободное место? Вам самое время!
Графиня от страха едва не лишилась чувств, а человек в черном самым оскорбительным образом расхохотался ей в лицо. Анна Владимировна воротилась домой почти в обмороке, не прибыв на Елагин остров и отправив Румянцевым только человека с известием о случившемся.
Императрица была страшно расстроена, оскорблена за графиню, опечалена неприбытием своей любимой подруги. Она требовала найти и наказать виновного. Праздник чудился непоправимо испорченным. Вдруг к государыне подошел Григорий Скарятин, один из ее кавалергардов, непревзойденный танцор и лучший партнер в вальсе, о каком только можно мечтать, и что-то несколько минут негромко говорил. Под действием этих слов гнев угас в глазах государыни, она засмеялась – и велела продолжать гулянье, не обращая внимания на глупые шалости. Стало известно, что потом она уговорила императора не наказывать виновных, сославшись на то, что старшая Бобринская в самом деле пренесносная особа, донимает даже свою милейшую и кротчайшую невестку, так что вполне могла жестоко оскорбить кого-то из шутников, а значит, весьма вероятно, получила по заслугам.
Вскоре стало известно, что Скарятин – он был очень умен и хитер, этот странный, таинственный человек, по слухам, безнадежно влюбленный в актрису Варвару Асенкову, в ту самую, которая, в свою очередь, имела неосторожность без ума влюбиться в императора, что разрушило ее жизнь и свело в могилу, ибо государь остался к ней совершенно равнодушен[33], – своим вкрадчивым голосом прямо назвал императрице виновника истории – Сергея Трубецкого – и добавил, что тот должен быть наказан как можно строже. Однако еще следует выяснить, кто подал ему мысль устроить эту отвратительную шалость – уж не старший ли братец, не Александр ли? И Скарятин присовокупил, что будет счастлив, если гонения коснутся не только Сергея, но и Александра, поскольку ему невыносимо, что
Императрица мигом поняла, что «некая дама» – это она, что Скарятин безумно ревнует ее к Александру Трубецкому, а это польстило ее самолюбию. Скарятин хорошо знал женщин вообще и государыню в частности. Он действовал наверняка, пытаясь спасти своих приятелей. И спас! Чтобы Скарятин ревновал подольше, государыня умолила супруга быть снисходительным. Софи Бобринская, в свою очередь, убедила свекровь не требовать никаких карательных мер против охальника и его приятелей.
От кавалергардов не было покоя дачникам из деревни Новой, когда они расквартировывались там на летнее время. Любимой их забавой было орать в самую глухую ночную пору «Пожар! Горим!». Ходили также слухи, что доблестные воины обожают забираться под окна актрис и подглядывать, когда те совершают свой туалет. Само собой, говорили и о том, что у каждого из них в городе есть особая квартира, где они принимают своих любовниц, и порой даже нескольких разом.
И вот настал тот роковой вечер… Случилось это спустя уже многое время после начала нашей связи с Жерве. Муж мой если и не знал точно, что у меня есть любовник, то подозревал это, но у него хватило достоинства делать хорошую мину. Конечно, он не доходил до того, чтобы, уезжая, загодя предупреждать меня о своем возвращении – на всякий случай, – подобно какому-то персонажу Бальзака, но и никогда не устраивал сцен. Впрочем, возможно, в этом проявлялось его глубокое равнодушие ко мне? Раз и навсегда выставленный мною из супружеской спальни, он находил утешение, заведя себе несколько постоянных любовниц из крепостных. К слову, моя горничная Катюша держалась на первой роли среди них много лет, а когда князь Борис Николаевич умер, она его не надолго пережила. Возможно, она его любила настолько же сильно, насколько я была к нему холодна. Что ж, и простолюдины обладают сердцем, и обитают в этом сердце те же страсти, что и у благородных людей, – спустя некоторое время привелось мне об этом узнать так достоверно, что и не забыть вовеки…
Но я забегаю вперед.
Как-то приехала я на Адмиралтейскую в обыкновенное время наших полуночных свиданий. На привычной дороге разломалась деревянная мостовая (в те времена далеко не все улицы Петербурга были мощены камнями), мы подъехали в объезд, и я увидела, что дверь знакомого парадного отворена, а фигура швейцара маячит на углу улицы. Помню, я даже не озаботилась мыслью, что он там делает, потому что вся была поглощена предстоящим свиданием. Мы с Аришей вошли в парадное и только начали подниматься, как увидели, что навстречу нам спускается не кто иной, как Жерве, ведя под руку какую-то невысокую даму под густой вуалью и в бархатной накидке цвета бордо.
Я остолбенела, так что мы сошлись лицом к лицу, и Жерве безразличным голосом проговорил, поскольку я загородила дорогу:
– Позвольте пройти, сударыня.
Словно к посторонней обращался!
Я не могла сдвинуться с места, стояла без чувств, без мыслей, и Ариша буквально оттащила меня в сторону. Эти двое прошли мимо; из-под вуали блеснули глаза, окинувшие меня любопытным взглядом.
Ее любопытство и равнодушие Жерве, который очень старательно делал вид, что со мной не знаком, лишили меня всякой сдержанности. Да я вообще в жизни сдержанностью не отличалась!
– Что это значит, сударь?! – воскликнула я.
Он оглянулся и тихо сказал:
– Что вы делаете? Я сейчас вернусь.
– Кто эта особа?! – не унималась я.
– Вы себя губите! – простонала Ариша. – Ради Бога, молчите!
Те двое уже выходили на улицу.
– Кажется, субретка умнее героини, – донесся до меня жеманный голосок. Дама говорила по-русски.
Тут позорное мое положение дошло до меня, от стыда бросило всю меня в жар, мне показалось ужасным собственное поведение, я кинулась им вслед, не знаю зачем, надеясь как-то исправить случившееся, как ни пыталась Ариша меня удержать, и увидела, что Жерве подсаживает даму в пролетку. Рядом стоял Дроня, который, видимо, за ней бегал. Подскочил и швейцар, громогласно сообщив:
– Барыня еще не подъезжали, ваше благородие!
Тут он увидел меня в дверях парадного – и замер с раскрытым ртом, явно пытаясь стушеваться.
Я сжала руку Ариши, и она, поняв, чего я хочу, обратилась к Дроне:
– Сыщи нам извозчика, сделай милость.
Однако преданный денщик с места не тронулся, вопрошающе уставившись на своего офицера.
– Сударыня, – послышался жеманный голосок из пролетки, – не желаете ли проехать со мной за компанию? Охотно подвезу!
– Гони! – бешено крикнул Жерве кучеру, и лошадка резво взяла с места.
– Прикажете за извозчиком бежать? – спросил Дроня, но Жерве метнул на него уничтожающий взор – и денщик растворился в глубине темных сеней, а вслед за ним счел за благо последовать и докрасна смущенный швейцар.
– Ариша, поди сама отыщи пролетку, – нашла силы выговорить я.
– Позвольте объясниться, – быстро проговорил Жерве. – Вы меня напрасно вините!
– Ариша, скорей, – прошептала я, и моя горничная побежала к перекрестку, изредка с беспокойством на меня оглядываясь.
– Да послушай же, – тотчас сделал мне tutoyer[34] Жерве, ибо меж собой мы были, конечно, на «ты». – Эта дама приходила навестить свою старую няню, которая живет тут же, в самом верхнем этаже. Она встретилась мне на лестнице и, поскольку мы были немного знакомы в свете, попросила проводить ее и позвать извозчика, потому что ей стало нехорошо.
Я хотела сказать, что незаметно, будто ей было нехорошо, что, судя по голосу, она была бодра и весела, но боялась зарыдать, а потому промолчала.
– Я нарочно послал швейцара задержать тебя, потому что опасался именно той сцены, которая разыгралась, – умоляющим голосом проговорил Жерве. – Отчего ты не хочешь поверить, отчего подозреваешь меня непременно в дурном? Разве я когда-нибудь давал повод?!
Мне стало страшно, что я оскорбила его нелепым подозрением, что вела себя отвратительно, постыдно, что, если эта особа знает меня, обо мне могут пойти ужасные сплетни… Так хотелось броситься в его объятия и слушать, слушать слова утешения и любви, но в это мгновение он воскликнул с искренним возмущением:
– Как же ты не понимаешь: если бы я хотел тебя обмануть, я бы провел ее по черной лестнице, ты бы и не узнала ничего!
«В самом деле, – подумала я, – когда человек хочет скрыться, он прячет концы в воду, а не выставляет напоказ!» Мне так хотелось верить искренности его обиды, так хотелось, и я, наверное, поверила бы, когда бы в это мгновение не вбежала в парадное Ариша с известием, что извозчик ждет.
– Пошли его к чертям! – крикнул Жерве. – Скажи, не нужен!
– Я его едва нашла, – вдруг сказала Ариша. – В такую пору все уже спать отправились.
Поразительным было то, что моя молчаливая, вышколенная горничная вдруг осмелилась возразить барину, да еще барину постороннему, да еще моему возлюбленному, и Жерве вспыхнул было, готовый выругаться, но я остановила его жестом. Возражая ему, Ариша смотрела на меня, чудилось, она мне пыталась что-то сказать…
И, видя, что я не понимаю, она повторила:
– В такую пору все уже спать отправились!
И я наконец сообразила. Какая приличная девица задержится у «старой няни» после полуночи – одна, без провожатых, когда на улицах опасно, когда осмеливаются пускаться в путь только искательницы приключений всех мастей? Не была ли эта особа одной из них? Не была ли она любовницей Жерве одновременно со мной?! Если муж может изменять жене, то отчего не может делать то же самое любовник по отношению к любовнице? Конечно, их отношения не были столь глубоки, как наши, она, видимо, служила только для удовлетворения его буйной плотской алчбы: в этом отношении мой любовник некоторым образом напоминал мне моего супруга! И вот она задержалась дольше обыкновенного, Жерве торопился отправить ее восвояси до моего появления, но она, видимо, все же не из тех, кого можно спровадить по черной лестнице, а потому он посылает швейцара стеречь там, откуда я всегда приезжала. Но я появилась не с той стороны и застала девицу еще в парадном…
Я вспомнила ее жеманный голосок, ее смешки, ее русский говор и эти два слова: субретка, героиня…
Да это актриса! Он обманул меня с актрисулькой?! Какая пошлость!
Я кинулась к пролетке, не слушая больше Жерве, вскочила, за мной запрыгнула Ариша, крикнула «Пошел!» – и несколько перепуганный нашей спешкой извозчик подхлестнул свою утомленную конягу.
Жерве ринулся было вслед бегом, да тут послышался топот копыт кавалерийского патруля – они беспрерывно ездили по улицам, – а от Морской появился будочник[35], хрипло оравший:
– Тойдёт? Тойдёт, отвечай?
«Тойдет» означало «кто идет», обычный вопрос петербургских будочников по ночному времени.
Ответа ему не было: мы промчались мимо, а Жерве, видимо убоясь скандала, поспешно скрылся в парадном.
Я ехала, забившись в угол плохонькой пролетки, едва прикрывшись какой-то разноцветной клеенкой, которая служила тут вместо полости, у меня зуб на зуб не попадал от волнения, а в голове мельтешило одно недавнее воспоминание…
В те времена особенно модны в Петербурге были гулянья. Немецкое слово моtiоn очень в нашем словаре прижилось и заставило петербуржцев и даже домоседов-москвичей разминать ноги в публичных местах, для прогулок предназначенных. Зимой гуляли большей частью по Невскому проспекту, по той его стороне, которая была освещена солнцем, а когда становилось тепло, публика перебиралась на Дворцовую и Английскую набережные, на Адмиралтейский бульвар, в сады – Летний и Таврический. Белые ночи напролет тоже гуляли, катались в экипажах, сидели в кафе, причем очень модно было заострять общее внимание на том, сколь светло вокруг: некоторые нарочно читали среди ночи газеты. Ну а летом мы все любили ездить на Острова, еще в начале века почти необитаемые, заросшие и дикие, а затем ставшие любимыми местами для отдыха. Скажем, на Каменном острове была дача императорской семьи, но Николай Павлович любил и Елагин остров, а значит, здесь стало модным устраивать гулянья для нашей знати.
Ну и, конечно, Петергоф был и оставался всеми любимым. 22 июля там всегда праздновался день тезоименитства императрицы Марии Федоровны, и ничего, подобного этому празднику, я никогда не видела даже при дворе Наполеона III, да и многие говорили то же самое: мол, никому не удавалось превзойти этот блеск и это общее веселье. Один за одним шли балы и маскарады, причем совсем не такие скучные и однообразные, как устраиваемые в городе зимой, а со множеством перемен нарядов, но поскольку переодеваться было негде, дамы делали это у себя в каретах, завешивая их шалями или загораживая зонтиками. Бравые кавалергарды и тут отличались доблестью, словно невзначай сталкивая эти, с позволения сказать, ширмы и открывая нескромным взорам полуодетых дам.