Я с трудом сдержала смех, поглядывая на даму с левретками. Я не узнавала ее: возможно, забыла лицо, а возможно, она просто не входила в число тех, кто бывал при дворе, так что мы не встречались и не были знакомы. Ведь внимание императора простиралось на дам всех сословий, вплоть до самых простых! В свое время в кулуарах шепотком, но очень оживленно обсуждался чудный по своей нелепости пассаж – как раз на эту тему. Не могу удержаться, чтобы тут его не описать, ибо он некоторым образом схож с тем приключением, которое я и сама пережила и о котором расскажу, когда придет черед.
Итак, государь очень любил гулять по Санкт-Петербургу один, в простой шинели и каске, а если ездил, то в обычных санках, без всякой охраны, не в пример своему сыну, который берегся-берегся, да так и не уберегся от неминучей судьбы… И вот как-то раз, гуляючи, Николай Павлович приметил молоденькую девушку, которая показалась ему до того привлекательной, что он не удержался и заговорил с ней, не открыв своего имени и звания. Девица скромно отвечала, что она белошвейка, живет с матерью-старушкой без особенного достатка. Государь был весьма приветлив и обходителен, а она держалась с ним наивно и запросто, словно с обычным офицером, в меру развязно и обещающе, так, что он приступил к ухаживаниям. При своей опытности он тотчас понял, что девица из тех, что ко всякому добры, однако он очень любил этакие незатейливые приключения, видя в них разнообразие бонтонности, которая в его жизни преобладала. Сговорились, что назавтра «офицер» пожалует на квартиру к своей приветливой знакомой. Люди, которые знали тонкости его натуры, уверяли, что он был в отменном расположении духа в тот день, а вечером исчез – но вскоре воротился в еще более прекрасном настроении и весь вечер вдруг, ни с того ни с сего, то и дело принимался хохотать.
Что же случилось? Вовсе не то, чего следовало бы ожидать!
Когда Николай Павлович – в своем обличье скромного офицера – постучал в калитку дома, который был подробно описан девицею, ему отворила служанка, которая при виде его скорчила гримасу и проскрежетала: «Подите вон, господин хороший, нечего вам тут околачиваться, нынче барышня никого не принимает, ей нынче не до вашего брата-офицерика, нынче к нам в гости сам царь-государь ожидается!»
И захлопнула калитку прямо перед носом самого «царя-государя»…
Случай сей – истинная правда, мне о нем рассказал граф Петр Андреич Клейнмихель, довереннейшее лицо государя и один из самых верных его друзей или рабов, кто как рассудит. А потом, спустя много лет, я сама попала в почти совершенно такую же с ним историю!
Но о той истории я расскажу попозже, когда черед в моих воспоминаниях дойдет до моей величайшей тайны, до упомянутого
Они решительно не понимали друг друга просто потому, что одна была русская, а другая – англичанка, родом из страны, где сама королевская персона уже превращалась в фигуру необязательную, где каждый человек ощущал себя в праве презрительно скривить по адресу венценосца гримасу и обсудить, и осудить его. Французы – какими я их застала и какими я их знаю вот уже более пятидесяти лет – таковы же. Наверное, надо отрубить голову своему королю, чтобы обрести эту омерзительную свободу осуждения государей. Признаюсь, живя во Франции, я этой же свободой порядочно-таки заразилась, а потому позволяла и позволяю себе поднимать брови и презрительно усмехаться, когда до меня доходили и доходят слухи о шашнях покойного Александра Николаевича или о
Однако я в то же время прекрасно понимаю различие между сутью европейца и человека исконно русского, который всегда в душе остается крепостным своего господина и для которого неповиновение воле или желанию господскому – такой же нонсенс, как для европейца – беспрекословное подчинение. Надо надеяться, ни я, ни мои потомки не доживут до тех кровавых времен, когда и в России головы самодержцев покатятся с плеч и в душах моих добродетельных и богобоязненных соотечественников воцарится то желание свободы любой ценой, которое я называю мертвящим…
Но вернемся все же ко мне и моим отношениям с государем Николаем Павловичем, вернее, к его тайным отношениям со мной.
Итак, императрица Александра Федоровна ласково отказала мне, когда я готова была заменить на дежурстве другую даму. Ну что ж, до меня доходила сплетня о том, что к одной хорошенькой фрейлине государь изволил проявить внимание, как раз когда она была на дежурстве при спальне императрицы, у которой случилось женское нездоровье. Разумеется, дама не отказала исполнить свой государственный долг в рабочем кабинете императора, куда была немедля сопровождена. Предполагалось, что ее величество об этом не узнает, но она, конечно, узнала… свет не без добрых, вернее, не без злых людей! Ну и нынче Александра Федоровна решила – поскольку у нее опять были женские дни, – что лучше ей уберечь меня и своего мужа от взаимного искушения.
Ну что ж… Я не гадалка и не стану даже пытаться предсказать, что
В самом деле, история в тот вечер вышла презабавнейшая! На смену заболевшей была вызвана фрейлина Катрин Мусина-Пушкина. На нее государь давно поглядывал недвусмысленно, а узнав, что нынче она на дежурстве, решил осуществить свои мужские намерения. Однако получил отказ, и какой решительный! Девица, отбиваясь, шипела: она-де не способна на низость по отношению к милой, доброй императрице… Государь был так изумлен, что оставил ее в покое и впервые в жизни ощутил уважение к другой женщине, кроме жены. Отныне он поглядывал на Катерину Петровну чуть ли не как на святую непорочную деву, как вдруг… как вдруг, спустя год или два, она занемогла, отпросилась в отставку и перестала появляться при дворе, а вскоре по Петербургу пополз слух: Мусина-Пушкина, мол, беременна. Называли и того, кто
Так вот о Трубецком. Государь сразу понял, что Мусина-Пушкина отказала ему – ему! – потому, что была влюблена в другого. Особенно разъярило его то, что этим другим оказался Трубецкой, брат кавалергарда Александра Трубецкого, по прозвищу Бархат, которого весьма отличала и с которым даже кокетничала – о, совершенно невинно, но все же кокетничала! – императрица. Оказывается, старшие Трубецкие – а может, и Мусины-Пушкины, теперь уж не припомню – не давали любовникам согласия на брак. Государь немедля распорядился их поженить, сообщив всем, что они уже год как тайно обвенчаны, а потому ребенок их родится в законном браке. Их дочь назвали Софьей, и я хорошо ее знала в последующие годы в Париже, куда она прибыла как супруга бывшего посла Франции в России герцога Шарля де Морни, единоутробного брата императора Наполеона III. Собственно, их брак устраивался, еще когда я была в России, и мой роман с Луи-Шарлем Шово происходил отчасти под покровительством де Морни, при котором мой будущий супруг служил.
Еще несколько слов о Трубецких: после рождения дочери они расстались (ползали по столице гнусные слухи, будто ее отцом был император, и хотя Сергей отлично знал, кто именно обрюхатил его любовницу, все же у него недостало ума не верить глупостям: он корил жену, ревновал, подозревал и превратил ее и свою жизнь в сущий ад), Сергей уехал с Лермонтовым на Кавказ и был – вместе с Жерве – его секундантом в день роковой дуэли. Потом, уже в зрелые годы, он увел жену у господина Жадимировского, оба очень страдали из-за своей любви, и их можно только жалеть. Сплетничали, будто и тут Трубецкой перешел дорогу императору, но, по моему мнению, это сущая чепуха, – ну вот что за манера описывать этого великого человека, русского государя, каким-то пошлым юбочником!
Пора теперь поговорить о моей семейной жизни, которую трудно было называть удачной, и это никакая не тайна, а общеизвестная вещь. Своей необузданной страстностью в первые месяцы после нашей свадьбы мой муж уничтожил во мне всякую к нему тягу. Конечно, и воспоминания о моей предшественнице, его несчастной супруге, тут продолжали играть свою губительную роль. Я нипочем не желала ездить в Спасское-Котово, в церкви которого была могила бедной жертвы страстей князя Бориса Николаевича, и стыдно пересказать, к каким только уловкам я для этого не прибегала, как подкупала врачей, чтобы они снова и снова свидетельствовали, что я нипочем не могу исполнять свой супружеский долг!
Как ни была я занята собой, я все же замечала, что прислуга во всех наших домах постоянно меняется: то одна, то другая горничная девка, посудница или швейка делались брюхаты и удалялись в деревни, где выдавались замуж за вдовцов или бобылей и рожали… как я отлично понимала, побочных детей моего мужа. Для сих отпрысков существует много омерзительно – грубых и оскорбительных слов, однако я всегда избегала употреблять эти слова, потому что несчастные младенцы совершенно не виноваты в тех непростых отношениях, которые сложились между мной и князем Борисом Николаевичем.
Шло время. Муж мой видел, что я с охотой провожу время в свете – и как можно меньше стараюсь оставаться в его обществе; что мое «слабое здоровье», о котором ему постоянно твердят врачи, совершенно не мешает мне танцевать бал за балом напролет; что унылое выражение, видеть которое он привык на моем лице, сменяется счастливой улыбкой, стоит мне оказаться среди любезных кавалеров, коих всех превосходил любезностью император.
Что и говорить, я с самого рождения имела все необходимые свойства для роли кокетки, а светская жизнь довела их до совершенства!
И вот Борис Николаевич, даром что слыхом не слыхал о Сильвестре Медведеве и его «любви государя», вообразил, что император Николай Павлович – его удачливый соперник или вот-вот станет таковым. Я уже говорила, что характер у моего супруга был особенный. Ему чудилось, что баснословное богатство и особенное положение его весьма уважаемого отца дает ему право на любые причуды, в том числе, как выразился один умный человек, граф Модест Андреевич Корф, «ничем не стеснять себя в выражениях своих мыслей и понятий, ни в свете, ни даже в разговорах с государем, и позволять себе такую непринужденную откровенность изъяснений, которой не спустили бы никому другому».
И вот с самым невозмутимым видом – как забавно выражаются французы, tranquille comme Baptiste[19] – князь Борис однажды заявил императору и императрице, что с супругой у него вот уже более года нет сношений, что ее здоровье сильно подорвано родами, а постоянные балы усугубляют ее женскую немочь, а оттого ей надобно серьезно лечиться на водах. То же-де советуют и врачи. А посему он просит у их величеств дозволения взять меня с собой во Францию, куда отбывает со служебным поручением. Он будет заниматься делами, а я – лечиться морскими купаниями.
Ну, минеральные воды и всякие купания тогда сделались необычайно популярны! «Все шлют Онегина к врачам, те хором шлют его к водам» – помните, у Пушкина? Водами лечили все подряд, от желудочных расстройств до сердечных, в том числе и женские болезни, причем состав и качество сих вод большого значения не имели.
Разумеется, дозволение меня туда везти было князю Борису дано, хотя государь недоуменно приподнял брови: ведь муж мой в то время служил в Министерстве финансов, и, конечно, было удивительно, какие-такие служебные дела ему надо делать в Париже и не бесцеремонная ли это выдумка. Однако присутствовавший при сем Александр Христофорович Бенкендорф сделал таинственное лицо, и император сказал: «Ах да!», видимо что-то вспомнив, после чего разрешение Борису Николаевичу на отъезд было дано.
Потом, позднее, я узнала, что мой муж, который прежде состоял по Министерству иностранных дел, порою исполнял некоторые секретные поручения во Франции, вот и теперь ему было дано одно такое поручение. В этом давно нет никакого секрета, и можно рассказать, что в то время наше правительство было серьезно обеспокоено теми брожениями, которые происходили во Франции. Самодержавная политика Карла Х была весьма близка государю-императору, однако Поццо ди Борго, наш посол в Париже, сообщал, что готовящееся назначение министром правительства нелюбимого либералами Полиньяка может привести к массовому недовольству, вплоть до народных выступлений.
Со времен декабристов, которые революционной заразы набрались именно от «проклятых якобинцев», как называл император Павел французов, наш царский дом смертельно боялся иностранных влияний. С одной стороны, мы не могли без них обойтись, с другой – считали их губительными и пытались им противостоять. В описываемое время во Франции находился один человек из декабристов, который бежал за границу, чтобы спастись от ареста: Яков Толстой. Это был отъявленный фрондер, имевший знакомство с самыми левыми и опасными французами. При этом – человек редкого ума, очень смелый, отважный, изысканный интриган и умелец видеть людей насквозь. Бенкендорф – брат умнейшей и хитрейшей из женщин, которых я знала, княгини Дарьи Христофоровны Ливен, задумал непростую интригу: привлечь Толстого на нашу сторону, сделать его русским агентом во Франции, взамен сняв с него все обвинения.
Забегая вперед, сообщаю, что мужу моему, несмотря на все его старания, не удалось даже встретиться с Толстым, не то что уговорить его помогать Бенкендорфу, однако несколькими годами позднее интрига графа Александра Христофоровича все же удалась – и Яков Толстой сделался русским агентом во Франции, причем трудился во благо России, сколь я наслышана, отменно.
Итак, мы отбыли. Обычно русские баре путешествовали с огромным багажом, целыми обозами, совершенно как малороссийские чумаки: несколько возов и телег, рыдванов, дормезов, карет тянулись по дорогам, даже если это была поездка всего лишь между Москвой и Петербургом. Да и Юсуповы, которые перевозили с места на место только придворные наряды, ну и самый необходимый для дороги запас провианта (питаться на постоялых дворах тогда принято не было, да и опасно было сие для живота – в обоих значениях этого слова: как собственно для чрева, так и вообще для жизни), хотя любой из их домов был набит вещами, необходимыми не просто для проживания, но проживания роскошного, тем не менее не обходились без нескольких карет с возами.
Я воображала, что и для поездки за границу караван соберется преизрядный, однако мы поместились в трех каретах, самых легких. При мне были две горничные, при князе – два камердинера. Да еще и выбирать пришлось, которых взять, ведь прислуги в доме обитало огромное количество! Собственно, для высшего дворянства иметь мало прислуги считалось зазорным в то время, не знаю уж, как теперь, ибо давно не была в России. У Юсуповых в каждом доме имелись дворецкий, который предпочитал называться на иноземный лад метрдотелем, по три камердинера у обоих князей (один заведовал гардеробом и помогал при одевании, другой был брадобреем и лекарем, третий – куафером). При них еще состояли подкамердинеры. Мне служили горничные, в комнатах – девки. Были люди при серебре, при свечах, при белье, при буфете, при погребе, при кладовых, при леднике… Официанты, лакеи, кучера, повара, работные бабы в их подчинении, дворники, полотеры, водовозы и водоносы, судомойки и поломойки – всех не счесть! Уехав за границу, я эту глупость русскую – держать бессчетно дворни – бросила. Все равно там половину народу бездельничало, и чтоб заставить поломойку комнатную крыльцо подмести, ее прежде требовалось высечь – нипочем чужим делом не желали заниматься!
Из камердинеров были князем Борисом взяты в Париж только гардеробщик да брадобрей, а куафера дома оставили, отчего он себя жизни с горя лишил, как только мы отбыли, и пришлось из Парижа привезти нового. Мои горничные девки тоже все перецапались, всем хотелось поехать, вот мне было хлопот их мирить да утихомиривать. А еще больше – с тем, какие вещи с собой взять. Мужем сказано было: «Только самое нужное берем, нечего просвещенную Европу нашими узлами смешить!» Кстати, потом я узнала, что оная Европа путешествует точно так же, как наши непросвещенные господа, по-цыгански волоча за собой весь скарб – например, при переездах за город на лето или на морские купания.
Одежды много мы не брали, только дорожную да чтоб на первое время показаться, надеясь заново построить гардероб в Париже. Каждое взятое платье я просто на коленях вымаливала! А впрочем, ну чем мы могли удивить столицу моды?! Разве что теми нарядами, которые были куплены в модных французских, голландских и английских магазинах на Невском, от Адмиралтейского бульвара до Аничкова моста, в этом средоточии тогдашнего русского «дамского счастья». Конечно, прежде всего именно из-за них я предпочитала Петербург Москве, где не было таких сверкающих витрин, такого красочного изобилия товаров – глаза разбегались, глядючи на кружева да роскошные ткани: все эти шелка, грогрены, батисты, бархаты, на облатковые[20] и живые цветы, хрустальные склянки, платья, куклы, чепчики, атласные туфли, новомодные бра и шандалы, шляпки, шали, платки, браслеты, перчатки бесчисленного разнообразия…
Однако к покупке нарядов в этих магазинах и модных лавках я относилась с осторожностью, узнав от острослова-литератора Фаддея Венедиктовича Булгарина, что наряды для них изготавливались хоть и по образцу французских картинок и под руководством французской мадам, но из русских тканей и русскими швеями. Мой муж, услышав об этом, взбесился, роздал по благотворительным базарам чуть не весь наш модный «французский» гардероб и решил обновиться в Париже. Да, тогда он еще не знал счету деньгам и не заразился той своей скаредностью, над которой потом хохотал весь Петербург и которая однажды сделала его героем сплетен… Случилось это
Ах, ну я опять забегаю вперед!
Сына в заграничный вояж мы не повезли – князь Борис решил оставить его на любящую Татьяну Васильевну и на многочисленных нянек, которые непременно должны были его окончательно испортить до нашего приезда своим баловством. Ну что ж, меня не спрашивали, да я и побаивалась тащить ребенка в этакую даль, а с другой стороны, не хотелось, чтобы заботы о младенце связывали. Со стыдом признаюсь, что нежной маменьки из меня во всю жизнь так и не вышло, и любила я сына только тогда, когда любить было больше некого: в том смысле, что ежели никакой мужчина не занимал мое сердце, то в нем оставалось местечко и для ребенка. Что поделать… такой уж я почему-то уродилась… Кто знает, люби я своего мужа, я, возможно, любила бы и его сына.
В начале путешествия настроение у меня было отвратительное, уезжать не хотелось, все свершалось против моего желания, однако спорить тогда, в присутствии государей, которые меня любили и ласкали, я не стала, а потом уж деваться было некуда, и я поехала покорной женой, и чем дальше, тем больше осознание того, что я еду в свое первое заграничное путешествие, примиряло меня со случившимся и даже опьяняло, хотя путь был непрост. Хорошо еще, что Борис Николаевич ехал с государственным поручением, оттого нам не приходилось терять время на постоялых дворах в ожидании лошадей, и, хоть каждая наша карета была запряжена, конечно, не четверкой или шестеркой цугом, как обычно бывало, согласно нашему положению, а всего лишь тройками (иначе пришлось бы еще брать с собой и форейторов для цуга, которых не на всяких постоялых дворах можно было сыскать, в отличие от кучеров!), все же лошадей нам требовалось много, да еще и кучера нужны были числом три. Но мы лишь единожды задержались в пути на полдня, потому что одновременно с нами прибыли сразу два фельдъегеря с дипломатической почтой и забрали двух лошадей. Путь наш не всегда был безопасен из-за безрассудного удальства и лихости ямщиков, и, хоть таких ужасов, о каких рассказывают бывалые путешественники (я не раз слышала про некоего кучера, который однажды доехал до ямской станции с
А вот то, что меня более всего в первые минуты поразило в Париже, Карамзин не мог видеть, потому что в его времена Наполеон еще не построил Дом инвалидов. Блеск его золотого купола меня изумил и заставил подумать, что я нахожусь близ православной церкви, и я начала истово на сей купол креститься, радуясь благополучному окончанию нашего путешествия. Однако Борис Николаевич поднял меня на смех и поведал, что золоченые купола Ивана Великого и других русских церквей так поразили воображение Наполеона во время его пребывания в Москве, что, воротясь в Париж, он велел позолотить сей купол. Это было одним из тех немногих деяний, которые он успел совершить до до того, как наши войска вошли в Париж, немедленно вспомнив родину при взгляде на Дом инвалидов.
В Париже мы, конечно, могли поселиться в русском посольстве, но остановились у князя Тюфякина, у этой одиозной и почти невероятной фигуры, которая могла родиться только из смеси русской натуры со страстью ко всему французскому, приправленной сказочным богатством. Мне кажется, что и мои причуды с сооружением Кериоле и последующей борьбой за него делают и меня в глазах окружающих такой же «княгиней Тюфякиной»… Ну, я хоть не трачу деньги на актерок, вернее, сообразно моему полу, актеров!
Князь Петр Федорович водил дружбу – в бытность свою директором императорских театров (после отставки он выпросил себе дозволения у государя Александра Первого навсегда переехать во Францию и не вернулся, даже когда император Николай Павлович после Июльской революции пытался всех русских заставить покинуть Париж) – с моим свекром, и потому муж мой всегда останавливался у него, приезжая в Париж. У князя имелось два дома по берегам Сены: один на улице Варен, а другой на улице Лаффит, в модном квартале Шоссе-д’Антен, неподалеку от Оперы. В те времена баснословно-прекрасного дворца Гарнье еще не воздвигли, площади и авеню Опера не было, театр находился на улице Ле Пелетье. Вообще, само собой, Париж тех времен очень отличался от теперешнего!
Продолжу про князя Тюфякина. Парижане – я, конечно, имею в виду свет – всегда гнались за модой так, словно это проходящий мимо дилижанс, не успеть на который значит опоздать к раздаче житейского счастья. Это касалось не только причесок и нарядов – это касалось и мест, где модно было проводить время, гулять или жить. Вот весь Париж тянется в каретах по Елисейским полям к Булонскому лесу! Вот в Булонском лесу ни души, все гуляют в Венсенском! Вот ни души в Венсенском… еt cetera, et cetera! Мы как раз угодили в Париж в то время, когда место жительства определяло аристократизм, артистизм или ограниченность человека. Конечно, я не имею в виду какое-нибудь Богом забытое Сент-Антуанское предместье, откуда в свое время выползла вся эта революционная зараза и где ни один порядочный человек никогда не поселился бы! О таких местах и речи быть не может. Но в описываемое время в Париже соперничали разные кварталы: в Сен-Жерменском жила старая аристократия, на Шоссе-д’Антен было царство роскоши, богатства и моды, жить в квартале Маре значило себя похоронить, там обитали люди консервативные и прижимистые, а в предместье Сент-Оноре жили либеральные аристократы и дипломатические послы. Князь Тюфякин любил, чтобы у него все было как минимум в двойном размере. Две любовницы-актрисы: мадемуазель Дюран и мадемуазель Жорж, ну и два дома в самых интересных кварталах. Нам было предложено на выбор – окунуться в суету Шоссе-д’Антен или остаться в тишине Сен-Жермен. Конечно, Борис Николаевич выбрал второе, а князь, для которого жить означало состоять при театрах и актрисах (это не пустые слова… даже умирая, он вместо последнего прости произнес: «Кто нынче вечером танцует в балете?»), наслаждался своим вторым домом в Маре.
Борис Николаевич очень радовался, что мы живем у князя, дом которого был почти по-русски полон прислуги, и здесь держали открытый стол, а значит, мы были избавлены от расходов на повара. Сам бывши хозяином отнюдь не тороватым, супруг мой очень ценил тороватость других!
В Париже мы должны были сначала представиться ко двору, однако церемония сия по какой-то причине отложилась, и мы отправились на бал, о котором очень много говорил князь Петр Федорович Тюфякин.
Времени обновить туалеты у нас не было, и мы облачились в наряды, сшитые для последнего придворного бала в Санкт-Петербурге. На мне было платье bleu turquoise с серебряными блондами, уже в новой моде, не тюник à la grec, которые некоторые русские дамы все еще донашивали, даром что весь мир от них уже отвернулся, а платье с узкой талией и широкой юбкой, на множестве крахмальных нижних, которые снизу тоже были шиты серебром и бирюзовым, потому что тогда модным было, когда юбки в танце взвивались, самую чуточку открывая ножку дамы и кружево нижней юбки. О, то были времена, когда вид всего лишь по щиколотку приоткрывшейся женской ноги способен был свести с ума мужчину, а сейчас они смотрят на Монмартре на шлюх, которые выше головы ноги задирают, обнажая свои кружевные culottes[22], – и все равно остаются равнодушны. Я всегда говорила, что женщина должна лишь приоткрывать двери своей таинственности, а не настежь распахивать, потому что доступное не только нас обесценивает – оно и мужчину лишает того инстинкта охотника, который и составляет суть его ухаживания за дамой.
Ах да, я о платье… У меня глаза светлые, волосы темно-русые, и тюркуазное мне всегда было весьма к лицу. А в этом платье я смотрелась просто красавицей – против него чуть не против единственного князь Борис не спорил, когда в дорогу собирались, – и очень кстати: как раз перед отъездом из Петербурга, я справила к нему полдюжины пар новых атласных туфель. Это сейчас все в кожаных башмаках щеголяют, в том числе и на балах, уму непостижимо! В мое-то время дамы порхали как феи, воистину летали по паркету, потому что на ножках у нас были невесомые туфельки. Кожаные только на улицу надевали, и то лишь богатые, а публика недостаточная предпочитала прюнель[23].
Мы у сапожников заказывали по нескольку дюжин разноцветных атласных туфель, потому что мода требовала, чтобы обувь была того же цвета, что и платье, а изнашивались они после одного бала. То есть у меня изнашивались, потому что я танцевала до упаду, иной раз и на один бал не хватало, а некоторым дамам, конечно, достаточно было и двух пар на сезон. Ну, это не про меня!
К слову сказать, на сей счет – я о цвете туфель – весьма серьезно спорили, ибо некоторые модные журналы советовали, чтобы туфли с утра надевали в цвет подкладки платья, а по вечерам белые. Ну, я находила это унылым (я старалась не следовать моде слепо, а задорно спорить с ней, оттого ко мне всегда были обращены завистливые женские глаза) и подбирала туфли интереснейших сочетаний: скажем, к тому платью bleu turquoise они были не в тон, а серебряные, но с тюркуазными лентами. Но вот с каким неприятным сюрпризом, помню, я тогда встретилась в Париже – это что ажурные чулки более не носили (о, это ведь тоже целая наука была – подобрать чулки в цвет платья, а иной раз и мука – такого цвета найти!), разве что ретроградные дамы из квартала Маре, а истинный бомонд, особенно из квартала Шоссе-д’Антен, щеголял в блондовых, и блонды эти плели из золотистого блестящего шелка, столь тонкого, что нога казалась обнаженной, а потому, в угоду приличиям, под эти чулки надевали еще одни – тоже блондовые, но розовые. Я, когда из Парижа возвращались, модными чулками по суматошности отъезда не запаслась, а в Россию они дошли только года через три-четыре – ужасно обидно было дома снова возвращаться к ажурным, которые казались толстыми и неудобными, после блондовых-то! А о том, что в Париже носят чулки шелковые, мне привелось узнать весьма замысловатым образом, который привел меня к одному опасному приключению, кое, впрочем, я теперь вспоминаю как волшебный сон… Увы, несбывшийся! Вот нынче всякие суфражистки-нигилистки нам твердят, что одежда – это мещанство, и ничего не значит для передовой женщины, и на нашу женскую жизнь влиять не может. Как бы не так! Все мои приключения с чулок и начались! Ну да, это была почти роковая мелочь такого рода, которые определяют жизнь и которые возможны только в Париже.
Бал, на который мы отправились, был необыкновенного свойства. Самое первое – это что он должен был состояться в здании Оперы на улице Ле Пелетье.
– Ах, – изумилась я, когда князь Петр Федорович об этом сообщил. – Видимо, будет дано и представление? Французы любят свою Оперу?
– Хм, – ухмыльнулся Тюфякин, – конечно, нас всех привлекают таланты Оперы, но всего более манит туда то, что, между нами говоря, всякая актриса там – куртизанка, по-русски говоря, потаскуха. Знаете, как в Париже смеются: «Если какая-нибудь из танцовщиц не имеет разом тридцать любовников, то ее за слишком примерное поведение могут сдать в монастырь босоногих кармелиток!»
Муж мой посмотрел на меня опасливо, а я поспешно потупила глаза, боясь выдать свое острейшее желание поскорей увидеть этих французских куртизанок.
– Не тревожься, Борис, – сказал князь, – бал сей будет вполне comme il faut. Никакого эпатажа. Это благотворительный бал в пользу неимущих. Его задают филантропы: поскольку нищета народная дошла до последней степени, ее пытаются уменьшить, кружась в танце. Слегка похоже на совет, который некогда Мария-Антуанетта дала бедным: «Коли у вас нету хлеба, ешьте пирожные!» Остается надеяться, что уплаченное за вход будет все же потрачено на пользу несчастным.
– И сколько за вход? – насторожился мой муж.
– Двадцать франков для дам и двадцать пять для кавалеров: лишние пять франков пойдут на покупку прохладительного.
– Однако… – возмущенно произнес было Борис Николаевич, которому, я сразу поняла, сумма показалась чрезмерной: он отчего-то всю жизнь крысился на то, что за вход на бал или на какое-то гулянье надобно платить! – но уловил изумление в глазах князя и сказал не то, что собирался: – Однако можно было бы на прохладительные и побольше, от танцев всегда пить хочется.
Ловко вывернулся, ничего не скажешь!
Народу на тот бал собралось тысячи четыре с половиной, так что сумма выручки получалась громадная, однако каждому бедняку досталось только по две буханки хлеба и по две небольшие вязанки дров, так много было страждущих.
Лишь только мы подъехали к Опере в карете князя, он что-то сказал встречавшему нас лакею, тот передал это другому, тот – следующему, и в самый миг, когда мы втроем вошли в вестибюль, с площадки широкой лестницы, которая вела наверх, в залу театра, было громогласно провозглашено:
– Принц Тюфякин! Принц и принцесса Юсуповы![24]
Таким образом объявляли всех прибывающих, и множество любопытных, более всего газетных писак, толпилось внизу, чтобы знать, кто именно прибывает на бал. Меня ничьи неизвестные имена не интересовали – мне хотелось поскорей увидеть бальный зал.
Поднимаясь по лестнице, украшенной, как и фойе, двумя рядами зеленых растений и корзинами цветов (князь Петр Федорович, который знал все на свете, пояснил, что они из королевской оранжереи), я вдруг испытала панический ужас, увидав, что меня окружают дамы, все как одна в белых платьях с голубыми шарфами. Мне почудилось, что мы попали на «мундирный бал», когда все дамы одеваются одинаково. Мой наряд выглядел бы тут нелепо! Но «принц Тюфякин» успокоил меня, объяснив, что это «мундиры» дам – патронесс бала, прочая же публика вольна одеться по своему бальному обыкновению. Я сразу перестала волноваться, тем паче что заметила уже немало взглядов, на меня устремленных: как всегда, мужчины смотрели с восхищением, а женщины – с завистью. Я мигом почувствовала себя в своей тарелке и исподтишка ответила на несколько мужских взоров.
Впрочем, мужчины по сравнению с русскими показались мне нехороши: я давно заметила, что красотой мои соотечественники по большей части превосходят иностранцев. Однако в моей жизни встречалось несколько исключений, и одно передо мной внезапно оказалось в тот же незабываемый вечер.
На меня смотрели глаза изумительной, невероятной красоты: огромные, черные, окруженные столь длинными и роскошными ресницами, что порой казались мрачными и непроглядными, а порой, когда в них играли огоньки свечей, они приобретали почти дьявольский синий блеск.
Обладателем этих глаз был мужчина лет тридцати, среднего роста, с черными вьющимися волосами и точеными чертами лица, одетый, как мне показалось, очень необычно. Я даже не сразу поняла, в чем необычность… Ах да, на нем были разноцветные жилеты! Сразу несколько!
На балу, во фраке – и не в белом жилете?!
Я даже запнулась на мгновение, словно жалкая провинциалка, впервые узревшая столичного кавалера, однако муж поддержал меня, мы повернулись – и я обо всем забыла при виде великолепного зала Оперы. Он был для бала убран по-новому, не как в обычные дни, когда там шли спектакли: сцену соединили с партером, ложи затянули красным шелком с золотой бахромой. Освещала это великолепие огромная газовая люстра, а из-под нее спускались люстры поменьше – с восковыми свечами. Эти очаровательные светильники, как, впрочем, и драпировки, банкетки и зеркала, были для бала тоже, как и цветы, пожертвованы королем.
Однако самого его величества на балу не оказалось, королевскую фамилию представлял герцог Орлеанский (будущий король Луи-Филипп I) с семьей. Присутствовал там и очаровательный юный наследник герцога Орлеанского Фердинанд Шартрский, который вовсю танцевал галопы и контрдансы – сначала только с дамами-патронессами, а затем изволил пригласить меня, и когда распорядитель меня к нему подвел и представил, он сказал с чудесной улыбкой:
– Вы принцесса Юсупова? А я, очень может быть, будущий принц Орлов!
Вокруг все расхохотались, но не из угодливости, а потому что острота в самом деле была очень удачна по созвучию слов
Возможно, я помню все так подробно потому, что в тот же вечер состоялось еще одно невероятное знакомство…
Присев в кресло, я, стараясь это сделать незаметно, приподняла край подола и разгладила слегка сползший чулок. Слуги разносили повсюду прохладительные напитки. Я взяла бокал с оржадом и откинулась на спинку кресла. Князь Борис был шагах в трех от меня, занятый разговором с кем-то, уж не припомню теперь. И вдруг я ощутила чей-то взгляд. Повернула голову – и увидела напротив себя того самого мужчину в цветных жилетах. Он стоял чуть поодаль и разглядывал меня в лорнет.
Господи! Я просто обомлела! В те времена даже через очки смотреть на старших людей, а тем паче на дам считалось неприличным: Пушкин, к примеру, мне рассказывал, что у них в лицее запрещалось носить очки даже близоруким, и потому не случайно он подчеркнул развязность Онегина тем, что написал: «Двойной лорнет, скосясь, наводит на ложи возмущенных дам». А тут незнакомый мужчина лорнирует меня в упор, причем пуще всего мои ноги! Какое невежество, какое оскорбление!
Первым моим побуждением было окликнуть мужа, но тут незнакомец опустил лорнет, и я снова увидела его глаза.
Дьявольские синие огоньки заплясали в них, когда он покачал головой и, приблизившись, сказал:
– Ах нет, не зовите своего супруга! Вы ведь это намеревались сделать, раздраженная моей наглостью?
– В самом деле, – кивнула. – Но отчего же мне его не звать?
– Оттого, что тогда не миновать ссоры, – заявил этот господин. – И дуэли, как вы прекрасно понимаете.
– Ах, – усмехнулась я, – неужто вы боитесь?!
Я разговаривала с ним, с совершенно незнакомым мне человеком, небрежно и дерзко, испытывая от этого какое-то особенное удовольствие.
Ох, этот Париж, что он делает с нами…
– Я? – повел сей господин своими бархатистыми бровями. – Боюсь? Да Господь с вами. Просто, коли получится дуэль, я его непременно застрелю, вы останетесь вдовой и тогда…
Совершенно дикая, бредовая мысль мелькнула у меня: «Сейчас он скажет: «Тогда я должен буду на вас жениться!» Мигом мое воображение нарисовало меня в объятиях этого красавца… Я поспешно припала губами к своему бокалу с оржадом, потому что меня даже в жар бросило от возбуждения, однако обнаружила, что бокал пуст. Тотчас же незнакомец жестом подозвал лакея, тот принял пустой бокал и подал мне другой, наполненный, в котором я и спрятала свое смущение.
– …и тогда потеряете для меня всякий интерес, – продолжил господин в жилетах, – ибо я предпочитаю совращать дам замужних.
Тут мне показалось, что мой французский далек от совершенства и я что-то неправильно поняла, хотя любое из значений глагола sеduire, который по-русски имеет смысл «обольщать, прельщать, пленять, соблазнять, совращать», весьма недвусмысленно, и любое из них приличная женщина может посчитать для себя оскорбительным.
Ну что мне было делать?! Падать в обморок? Звать Бориса Николаевича? Оскандалиться в первые же дни нашего вояжа и лишиться супруга из-за случайной дуэли? Опозориться перед всем Парижем?! Нет, я предпочла вспомнить еще одно значение этого глагола – «вводить в заблуждение». Это было все-таки менее опасно, чем все прочее!
Словом, я пропустила опасную реплику мимо ушей, сделав вид, словно я и не слышала ничего, и вновь вернулась к своему оржаду.
– Кстати, – проговорил господин, – хотите, скажу, отчего я вас столь пристально лорнировал?
Я промолчала, но быстро взглянула на него поверх бокала так, как я умела взглядывать… Государь император как-то назвал этот мой взор foudre de Venus, молнией Венеры. Не счесть, скольких поразила я этой молнией, однако бесовские глаза незнакомца лишь усмехнулись в ответ.
– А лорнировал я вас оттого, – проговорил он как ни в чем не бывало, словно мой ответ не имел для него никакого значения, – что хоть и приятно зреть такую изумительную красавицу, но диву даешься, что она столь немодно одета. Ладно, платье еще туда-сюда, но прическа… но чулки… Впрочем, ведь у вас в России, говорят, по улицам медведи бродят, а мужчины носят враз ордена и цветок в петлице, – так что ж удивляться, коли у вас на голове жидкие локончики Севинье, какие при «короле-солнце» носили, а на прелестных ножках
Слово
Я тщательно присмотрелась к танцующим дамам, ножки которых нет-нет да и мелькали, демонстрируя почти невидимые золотистые блондовые чулки. К тому же я обратила внимание, что дамы и в самом деле причесаны иначе – их волосы завиты и уложены пышными грудами.
Как и всякая женщина, попавшая в неловкое положение, я не могла признать свою вину и немедля стала искать козла отпущения. Возможно, кто-то на моем месте разозлился бы на бестактного и бесцеремонного господина, однако я почему-то в первую голову разозлилась на князя Тюфякина, который рассыпался в комплиментах моей «несравненной красе», как он выражался, однако не мог дать мне совет относительно деталей туалета, знатоком которых конечно он был. Впрочем, может быть, актрисы, которые были предметом его обожания, отставали от моды?..
Я всегда была скора на язык и не привыкла спускать обиды, мой муж это очень хорошо знал, ну а теперь узнает и этот наглец, который посмел делать мне замечания!
– Да вы на себя, сударь, посмотрите, – презрительно проговорила я. – У нас в России на ярмарках торговцы рубахами вот этак одеваются. Напялит на себя десяток изделий своего ремесла, чтобы руки освободить для подсчета монет, и ходит словно петрушка какой-нибудь. А подолы рубашечные да рукава у него один из-под другого торчат, из-под пятницы суббота, из-под субботы воскресенье. Так и у вас торчат ваши жилеты несуразные!
Как ни трудно мне было выразить это по-французски, я все же справилась, только вместо «петрушка» сказала «guignol»: так у них зовется персонаж кукольного театра, веселый такой малый, зубоскал, хоть и плут. Я этого гиньоля по пути на бал видела, князь Петр Федорович рассказал, что кукольный театр тоже «гиньоль» называется, и, в отличие от марионеток, он совсем недавно в моду вошел, всего лишь при Наполеоне Бонапарте.
Очень мне хотелось моего обидчика покрепче задеть своей речью, а он и бровью не повел, только усмехнулся и сказал:
– Поверьте мне, прекрасная дама, скоро самый последний медведь в вашей России станет
– Граф! – раздался в это мгновение радостный вопль, и князь Тюфякин чуть ли не обнимать бросился моего оскорбителя. – Счастлив видеть вас, сударь! А вы, как всегда, истинным оригиналом!.. Бог мой, какая фантазия, какой шик! – забормотал он, близоруко склоняясь к стройному торсу молодого человека, а тот снисходительно позволял себя разглядывать, небрежно улыбаясь, и… Не могу поручиться, что мне не почудилось! – вдруг подмигнул мне поверх согбенной спины Тюфякина, который лопотал, чуть ли не захлебываясь от восторга:
– Ах, один жилет пике, нитью золотой шитый, второй шелковый, в турецкий огурец, третий фиалкового бархата… Нет, это подлинный восторг! И какие же они узкие, наполовину только могут застегнуться… Ах, это вы нарочно, чтобы нижние лучше видны были… так, а рубашка на груди плоёная[25], и пуговички на ней все разные: одна золотая с эмалью, другая перламутровая, третья сердоликовая, четвертая черепаховая, а пятая… Ах, бриллиант немалый!
И тут я обратила внимание, что вокруг нас собралось уже немало мужчин, преимущественно молодых людей, которые делают вид, что болтают с дамами, или пьют прохладительное, или просто зевают по сторонам, а сами столь же пристально, как Тюфякин, изучают наряд моего собеседника (некоторые его даже лорнировали – разумеется, украдкой!), и губы их шевелятся, словно они зубрят наизусть, как гимназисты зубрят латынь: «Один жилет пике, нитью золотой шитый, второй шелковый, в турецкий огурец, третий фиалкового бархата…»
Наконец Тюфякин разогнул спину и вновь воззрился на этого господина с молитвенным выражением: