Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Морские повести - Георгий Георгиевич Халилецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Где-то там, у горизонта, за дымкой, был материк, но его близость только смутно угадывалась.

Днем двадцать пятого вездесущим Андрюша Терентин заглянул на минуту к Дорошу.

— Ну знаешь, кажется, начинается настоящая экзотика, — скороговоркой произнес он. — По всем расчетам, нынешней ночью будем проходить между материковым берегом и Канарскими островами. Ты об этих островах что-нибудь из географии помнишь?

— А зачем тебе? — полюбопытствовал Дорош.

— А, кабальный долг, — безнадежно махнул рукой Терентин. — Дал папа клятвенное обещание вести путевой дневник: всевозможные описания, обстоятельства, географические названия… А в голове у меня — фью, ветер!.. — И он весело присвистнул.

— Н-да, серьезная обязанность, — рассмеялся Дорош. — Ну, записывай, коли так. Канарская группа — из семи больших и шести меньших островов. Большие: Тенерифе, Гран-Канария, Пальма, Гомера, Ферро, Фуэртевентура и Лансароте. Все — вулканического происхождения, очень живописные. Склоны высоких гор, до тысячи двухсот метров, покрыты вечнозелеными лесами. На островах — финиковые пальмы, апельсины…

— Довольно, довольно! — в ужасе воскликнул Терентин. — Для отчета папа́ и одной десятой всего этого достаточно. Все равно не поверит: скажет, списал откуда-нибудь. Я ведь не ты — в первых учениках никогда не хаживал. — Он вздохнул: — От этой духоты я скоро с ума сойду!.. Ведь это только подумать, куда нас занесло: Канарские острова!.. Лет пять назад я их, пожалуй, и на карте не сразу бы нашел.

Он понизил голос и, со свойственной ему привычкой неожиданно менять направление разговора, вдруг спросил:

— Слыхал? От Рожественского давеча новая депеша: покуда будем идти вблизи береговой черты, по ночам объявлять боевую готовность. Адмирал сразу двух зайцев убить хочет: и обезопаситься на всякий случай, и посмотреть, как это она у нас получается — боевая готовность.

Терентин присвистнул:

— Все теперь пойдет шиворот-навыворот. Хлебнем горюшка, помяни мое слово! Днем в духоте спи, а ночью бодрствуй — тут и богатырь не выдержит.

Сообщение Терентина оказалось, как всегда, точным. Едва лишь на эскадру опустилась темная, беззвездная ночь, — такие слепые ночи только поблизости от тропиков и бывают, — сыграли боевую тревогу.

Сколько Дорош на следующее утро ни пытался разобраться в событиях этой первой ночи, проведенной в непрерывной боевой готовности, ничего более или менее осмысленного у него не получалось.

На эскадре происходило нечто странное. Уже к полуночи строй кораблей был нарушен, многие из них застопоривали машины, выходили из строя; с «Суворова» то и дело следовали сигналы, — раздраженный адмирал тщетно пытался навести порядок.

«Что ж это происходит?» — недоумевал Дорош, не знавший, однако, что недоумевает в эту ночь не один только он. Капитан первого ранга Егорьев до утра не покидал мостика, тщетно пытаясь выполнять все приказания флагмана. Но были они одно противоречивее другого, и в конце концов Евгений Романович безнадежно махнул на них рукой, заботясь теперь только о том, чтобы «Аврора» не утеряла места в строю и не сбавила хода.

Время от времени Егорьев глотал остуженный и все-таки тепловатый чай, курил папиросу за папиросой и снова тяжелым шагом начинал расхаживать по мостику. А сырой, будто распаренный, воздух делался все плотнее, гуще, и Егорьев чувствовал, что еще несколько часов такого непрерывного нервного напряжения и такой изнуряющей духоты — и он не выдержит…

Раза два или три поднимался на мостик Небольсин: постоит, помолчит, пожует губами и снова спустится вниз. Он так и не вызвался подменить Егорьева хотя бы на часок-другой.

Дорош, который провел эту ночь на своем плутонге, чувствовал себя немногим лучше, чем Егорьев.

Лишь утром, после отбоя тревоги, когда усталые матросы спустились в свои кубрики, Дорош лежал под тентом на юте, закинув руки за голову, и с горечью думал о том, что между этой душной ночной безалаберщиной и его, Дороша, собственной судьбой есть какое-то поразительное сходство, и что, может быть, не так уж не права была Элен, когда насмехалась над его влюбленностью во флотскую службу. Действительно, не слишком-то много романтического и возвышенного во всей этой бестолковой суетне.

…Как-то нескладно, неудачно получалось все в жизни у Алексея Дороша. Поглядеть, другие — и поглупее, чем он, и талантами вроде бы никакими особенными не наделенные, кое-как отходив после окончания учебы положенный срок в гардемаринах, ухитрялись довольно быстро проскакивать через мичманское звание и с непостижимой стремительностью, двигательные пружины которой были взору Дороша совсем недоступны, вдруг начинали подниматься вверх. Они делали головокружительную карьеру: сегодня всего только командир роты, завтра — уже старший офицер, а там не за горами и самостоятельное командование кораблем, — ну, не крейсером, конечно, и не броненосцем, а рангом пониже, но все-таки самостоятельное…

Он же, Дорош, как дослужился в свои двадцать шесть лет до лейтенантских погон и должности ротного командира, так, кажется, в лейтенантах и век скоротает. Есть на флоте такие — бессрочные лейтенанты. Отец пишет: «Будь, Алешенька, выше этой мелкой зависти, главное — чистое сердце иметь». Да ведь от этого отцовского утешения не легче, когда видишь вокруг эту кричащую несправедливость.

Правда, у него — неоспоримое преимущество: мало кто из офицеров на «Авроре», если не считать умницу Лосева, знает артиллерию так, как он, и уж наверняка никто ее так не любит. Но что оно значит, это наивное самообольщение, не подкрепленное ни связями при дворе, ни хотя бы знакомствами в Главном морском штабе? В конце концов только неисправимый оптимист или чудак не понимает, что судьбы решаются не здесь, на батарейной палубе, а там, под золоченой иглой Адмиралтейства. Пожалуй, прав резковато-прямолинейный Бравин: будь у тебя хоть семь пядей во лбу, а без влиятельной тетушки так и останешься всю жизнь девкой на выданье.

Практичная Элен в их последнюю встречу, за несколько дней до выхода эскадры, так прямо и сказала:

— Вы, Алекси́с, все витаете в эмпиреях, пока другие берут от жизни что только можно. Смешно оставаться влюбленным в свои пушки до седых волос!

Он пытался тогда убедить ее, что это совсем не так, что в предстоящую аттестацию — ему обещали! — он тоже будет представлен к новому чину, однако Элен даже и слушать его не стала.

— Не кажется ли вам, — холодно-вежливо возразила она, — что это все-таки скорее ваши заботы, чем мои?

И почти презрительно окинула его взглядом. А он покраснел, растерялся. Он вообще всегда терялся, разговаривая с нею: Элен поражала его редкостным практицизмом, так плохо вяжущимся с ее ослепительной улыбкой и с ее какой-то совершенно неземной красотою.

Элен поспешила заговорить о другом, а у него надолго после этого остался горький осадок, будто он был уличен в чем-то нехорошем, непристойном, а в чем — и сам понять не мог. Он читал ей в тот вечер любимые стихи: «Среди миров, в мерцании светил, одной Звезды я повторяю имя…» А в голове назойливо стояло одно: «Смешно быть влюбленным в свои пушки!..»

Смешно? А почему, собственно, смешно? Почему он должен стыдиться своего жизненного призвания, самого дорогого, что у него есть?.. «Не потому, что от Нее светло, а потому, что с Ней не надо света». Боже мой, могут же изумительные, сердечно-прекрасные строки зазвучать вдруг такой иронией!..

Во всяком случае, беспощадно откровенные слова Элен он понял, кажется, так, как единственно и следовало их понимать: нечего думать о браке, пока не сделаешь настоящую карьеру. Это уж наверняка отцовское наущение: старик, говорят, человек с волчьей хваткой в жизни.

«Ну и черт с нею!» — почти вслух произносит Дорош и ужасается: похоже, от постоянного общения с матросами он порастеряет последние остатки светских навыков. А-лск-сис! Имя-то какое выискала. Уж Алешкой бы звала — и то приятнее. И откуда у нее что берется, у этой дочери разбогатевшего на военных поставках купчишки?

В отместку Дорош тогда весь вечер упорно называл ее Еленой Тимофеевной, но Элен только презрительно пожимала плечами и холодно глядела куда-то поверх его головы. Правда, на прощанье она благосклонно протянула ему теплую руку, перехваченную у запястья золотым браслетом какой-то диковинной работы, но Дорош — опять-таки из озорного упрямства — сделал вид, что не заметил жеста, и молча, подчеркнуто почтительно поклонился. Элен вспыхнула так, что даже шея у нее покраснела, но уж он-то остался доволен: в расчете.

А вот теперь мучается, казнит себя воспоминаниями.

Кто-то сказал, что самый страшный вид ревности — ревность к прошлому. Дорош слышал о том, что у Элен был неудачный роман с пехотным поручиком, ретировавшимся в провинцию. Он старается думать сейчас об этом, чтобы разозлиться, возбудить в себе неприязнь к Элен, но чувствует, что это уже не в его силах.

Разбитый, не только не отдохнувший, а еще более усталый, он возвращается в свою каюту и, походив из угла в угол, резко останавливается. Потом подходит к зеркалу, висящему над постелью. Оттуда, со стены, на него глядит серьезный, может быть слишком для своих лет серьезный офицер, безусый, с темно-карими чуть раскосыми глазами, с припухшими губами и мягким подбородком.

— Что? — говорит Дорош тому, другому, на стене. — Не любит тебя купеческая дочь? То-то и есть, не любит!

Второй Дорош — в зеркале — печально кивает головой в знак согласия: не любит.

— Да и за что тебя любить, черта раскосого? — продолжает уничтожающе Дорош. — Ни красоты у тебя, ни поместьев, ни положения в свете. Был ты докторским сыном — им и останешься.

И снова тот, второй Дорош, безмолвно соглашается с ним.

— А у Элен у твоей, — издевается Дорош, — небось миллиона полтора, никак не меньше. Где уж ей с тобой знаться?.. А скажи по чести: ведь любишь ее? Любишь! Так-то оно…

В каюту кто-то стучит.

— Да, — неохотно произносит Дорош и отходит от зеркала. — Войдите.

Лейтенант Ильин еще с порога — так, будто между ними ничего и не произошло, — восклицает:

— О бедный юноша влюбленный, опять взаперти и опять в грустном одиночестве?

Дорош холодно глядит на него:

— Что-нибудь случилось?

Ильин размашисто опускается на стул.

— Совершенно ничего. Просто зашел проведать отшельника и заодно…

— Что заодно? — сухо спрашивает Дорош.

— Послушай, Алексей, — Ильин неожиданно меняет тон. — Давай откровенно поговорим о том, что произошло между нами.

Дорош выжидающе молчит.

— Я, конечно, ценю твой рыцарский поступок, — словно не замечая недвусмысленного молчания Дороша, продолжает Ильин. — Заступиться за матроса — это красиво, благородно. Об этом даже в романах пишут. Больше того, скажу откровенно: я на такие поступки просто не способен. Но, с другой стороны, мне жаль тебя. Нет, право: не слишком ли ты серьезно ко всему относишься?

— Могу просить более точного объяснения? — останавливает его Дорош. — К чему именно?

— А ко всему. К службе. К этому походу эскадры. К самой войне, наконец. Не понимаешь? Охотно объясню, — пожимает плечами Ильин и, пустив к потолку каюты красивое колечко дыма, изящно-небрежным жестом стряхивает пепел с папиросы. — Мне лично кажется, — словно беседуя с туповатым учеником, продолжает он, — что весь этот наш поход, всю эту… военную авантюру нельзя рассматривать как что-то серьезное. Ты видел, что нынешней ночью на эскадре творилось? Ведь это же нонсенс, забавный курьез! Адмирал получил возможность убедиться, какие изумительные плоды дает его флотоводческий гений! А ты — из-за какого-то матроса… Зачем трепать нервы по пустякам? Авантюра остается авантюрой, а жизнь — жизнью…

— Авантюра? Не понимаю.

— Ах, оставь, пожалуйста. — Ильин делает брезгливую гримасу. — Или ты слепой, или действительно наивный простак? Неужто тебе еще в Ревеле не было ясно, как формировалась наша… доблестная армада? — Он поочередно загибает пальцы на руке: — Вот давай всех поименно переберем. Добрая половина эскадры, ты же сам превосходно знаешь, это старые разбитые корыта, а не боевые корабли. «Бородино» — новейший эскадренный броненосец, а и на нем при среднем ходе в двенадцать узлов уже эксцентрики перегреваются. На «Нахимове» и «Наварине» артиллерия и в подметки японской не годится. А «Орел»? «Олег»? «Изумруд»? Они же ведь вышли в плавание, даже не успев сделать положенных испытаний!.. — Лейтенант Ильин торжествующе смотрит на Дороша. — И ты не назовешь это авантюрой? Наш старикашка Рожественский, было бы тебе известно, наотрез отказался принимать всю эту рухлядь под свое командование, пока на него не прикрикнули. А уж когда прикрикнут, тут хочешь не хочешь, а подчинишься. — Ильин понижает голос и всем корпусом подается вперед: — Там, в Петербурге, знаешь, как нас окрестили: самотопы!

Он удовлетворенно хохочет:

— Само-топы! А тут из-за какого-то матросишки — целая трагедия! Вот они где, трагедии! Матушка-Расея, которая и умеет-то всего только щи лаптем хлебать, в поход двинулась. Подумать, а?.. Вот ты, фанатик, защитник алчущих и страждущих, — с кем думаешь победы одерживать? С этими твоими придурковатыми Кривоносовыми? Нет уж, уволь! Роланд-Кривоносов!..

Он смеется мелким, прерывистым смехом.

— Роланд! — довольный собственной остротой, сквозь смех повторяет Ильин.

Дорош чувствует, как что-то перехватывает ему горло. Он знает, с ним однажды так уже было, когда в Морском кадетском корпусе вздумали посмеяться над профессией его отца, и знает, что он страшен в эту минуту, потому что полностью теряет власть над собой.

— Так что же в этом… смешного? — сдавленно произносит он. — Что, я спрашиваю?

Ильин не замечает этого состояния Дороша, не видит, как тот бледнеет с каждой минутой.

— Смешного? Ничего. Просто, мне кажется, надобно цинически смотреть на все. — И поучающе поднимает палец кверху: — Цинизм, знаешь ли, религия умных. Да в нашем положении ничего иного и не остается: мы ведь все равно… само-топы!

— Послушайте, господин лейтенант, — медленным шагом, угрожающе надвигается на него Дорош. — Да понимаете ли вы, что говорите?..

Ильин поспешно вскакивает со стула, пятится к двери, лицо его выражает неподдельный испуг:

— Dieu, quelle virulente sortie![1] Да ты и впрямь рехнулся!

Он торопливо закрывает за собой дверь. А Дорош тяжело опускается прямо на постель, переводит дыхание и затем обхватывает голову руками.

И вдруг он чувствует, как все начинает уплывать из-под него, будто он куда-то проваливается… Элен… Хохочущий Ильин… И ему становится страшно. Так страшно, что он кричит:

— Зиндеев!

Маленький, приземистый крещеный татарин Зиндеев привык по одному только виду угадывать настроение своего командира. Когда Дорош приказал ему подать рому, Зиндеев произносит обычное: «Слушаюсь, ваше благородие», но продолжает стоять у порога. Несколько минут он молчит и лишь после этого отваживается напомнить:

— Нельзя ром, ваше благородие. Скоро на вахту… — И мягко говорит: — Зачем горе к сердцу принимать? К сердцу принимать надо только радость. А горе — тьфу!..

Для вящей убедительности он делает вид, что сплевывает.

Дорош поднимает голову и удивленно смотрит на него:

— Ты о чем это, Зиндеев?

— Слыхал, ваше благородие? Адмирал «Аврору» хвалил!.. Ночью лучше всех «Аврора» действовал.

— Хвалил, говоришь? — переспрашивает Дорош. — А тебе это что — приятно?

— А как же? — неподдельно изумляется Зиндеев. — «Аврору» хвалил — меня хвалил. Так? Так! — И тут же предлагает: — Отдохнуть надо, ваше благородие. За ночь вы совсем измучились.

Он выжидающе мнется у двери каюты, всем своим видом показывая, что, пока лейтенант не уляжется отдыхать, никуда он отсюда не уйдет: Выражение лица у него серьезное и сосредоточенное, он привычным жестом поправляет бескозырку.

— На вахту? — Дорош задумывается, будто слышит об этом впервые. — Добро. К черту ром!

И, не раздеваясь, валится на койку. Уснуть бы, скорее уснуть! Но сон как раз и не идет. То видится ему Элен, то вдруг рыжий поп Филарет заслоняет ее и осуждающе качает перстом, то возникает прыщеватое лицо Ильина.

Нет, это же форменная мука! «Цинизм — философия умных…» Подлец этот Ильин, больше ничего. И даже не цинизм в его рассуждениях — обыкновенная тупость!

А все-таки в чем-то он прав…

До вахты оставалось еще два часа, когда Зиндеев неожиданно приоткрыл дверь каюты и кашлянул в кулак:

— Ваше благородие… Их высокоблагородие просят к себе.

Дорош вскочил, чертыхнулся и начал поспешно приводить в порядок свой костюм.

В просторном командирском салоне, когда Дорош входит туда, в сборе уже почти все офицеры крейсера.

Как всегда, холодный и отчужденный, кажется, дремлет в своем кресле Небольсин, прикрыв тяжелыми веками глаза и положив на них кончики пальцев левой руки. Лейтенант Прохоров 1-й, верзила-флегматик, лениво поигрывает цепочкой часов. Старший артиллерийский офицер лейтенант Лосев, с широким, чуть рябоватым лицом землепашца, сидит на своем обычном месте — в углу дивана — и сосредоточенно грызет ногти, думая о чем-то своем, далеком. Неподвижно и солидно, словно аршин проглотил, возвышается за столом Старк 3-й.

Бравин, завидев Дороша, весело подзывает его:

— А, Алеша, подсаживайся сюда…

Дорош пробирается к Бравину и опускается в кресло рядом с ним.

— Зачем вызвали? — спрашивает он негромко. — Тебе неведомо?

Старк осуждающе поводит взглядом в его сторону: что еще за фамильярность?

Особняком ото всех, поодаль, сидит Ильин. При появлении Дороша он презрительно, чуть приметно усмехается.

— Зачем вызвали, не знаешь? — вполголоса повторяет Дорош. Бравин поводит плечом: кто ж его знает? Посидим, послушаем.

Некоторое время в салоне держится напряженная, неестественная тишина, и Дорош, сознание которого с особенной отчетливостью фиксирует сейчас все происходящее вокруг, каждую деталь, каждую мелочь, с горечью думает: «В бой идем, а так и нет единства между нами…»

На палубе, за дверью, слышатся твердые шаги, и Небольсин вдруг резко поднимается:

— Господа офицеры!..

В салон входит командир крейсера.



Поделиться книгой:

На главную
Назад