— Вот видишь, — через силу, одними только уголками рта улыбнулась Катя. — Обещала прийти, а сама лежу… Ты на сердись, Аким…
— Лежи, лежи! — испуганно предупредил он, заметив, что девушка хочет приподняться в постели. — Лежи, Катюша!..
…Это был совершенно особенный вечер. Старик Митрофан Степанович вдруг вспомнил, что — ах, батюшки! — он совсем забыл зайти к соседу, а ведь еще в обед обещал; и они остались вдвоем, и Аким бережно и робко гладил Катину руку, положив ее на свою ладонь; и оба они почти все время молчали, лишь иногда перебрасываясь какими-то незначительными, первыми пришедшими на ум словами, и обоим им было так хорошо, что, кажется, век бы не расставаться.
«Любишь?» — в тысячный раз спрашивал он взглядом. А словами произнести это же самое так и не отважился.
И ожидая Катиного безмолвного ответа и боясь его одновременно, он стискивал свои огромные ладони.
«Люблю, люблю, люблю!» — тоже взглядом отвечала ему Катя, и слова им в эту минуту вовсе не требовались…
Уж совсем стемнело, когда возвратился Катин отец.
— Вы что ж это впотьмах сидите? — с порога спросил он и, тяжело, по-стариковски шаркая по полу, прошел к столу, зажег керосиновую лампу-семилинейку. Косматые тени метнулись по стене, вверх к потолку. — Наговорился с Катюшей? — спросил Митрофан Степанович. — Теперь подсаживайся ко мне.
Затененная картонным абажуром лампа бросала на скатерть неширокий желтый круг. Митрофан Степанович на минуту приподнял ее так, что свет упал на лицо Акима, и зорко, вприщур взглянул на матроса:
— Ну, рассказывай.
— О чем рассказывать-то? — растерялся Аким.
— А обо всем. О себе. О жизни. О людях.
И вот как-то так получилось, что Аким сам не заметил, как он, обычно молчаливый и застенчивый, разговорился в этот вечер, слово за словом рассказывая Катиному отцу всю свою жизнь: и о том, как бедствовали они всей семьей в Киеве; и как мечтал он учиться в гимназии, да ничего из этой затеи не вышло: семья большая, а заработки отца грошовые; и как бредил в детстве морем, и как горько было теперь разочаровываться; что на «Авроре», что на каторге, считай, почти одинаково…
Митрофан Степанович, подперев голову ладонями, слушал сочувственно, изредка кивая головой в знак согласия.
Только один раз он перебил рассказ Акима, сказал задумчиво:
— Знаю, сынок, знаю. Трудно простому русскому человеку, везде трудно. Верно?
Аким согласился: ох, трудно.
— И вашему брату матросу тоже нелегко, — продолжал Митрофан Степанович. — Сам когда-то служил, на своей шкуре испытал крепость боцманских линьков… — Он умолк, испытующе глядя на Акима. — Как считаешь, долго такая му́ка продолжаться может? Долго народ терпеть будет? — И сам себе ответил убежденно: — Нет, не долго! На пределе живем. На последнем запасе терпежа. — Митрофан Степанович понизил голос: — Насчет того, что народ подымется, слыхал, поди?
Аким подтвердил молчаливым кивком: доводилось.
— Ну и как же ты, сынок, думаешь, — осторожно продолжал старик. — Ежели, случись, пошлют усмирять… забастовщиков… Пойдешь?
Аким не сразу понял, о чем спрашивает его старик, а поняв — покраснел от обиды и даже приподнялся со стула:
— Что вы, Митрофан Степанович? Да ни в жисть!..
Он хотел добавить: «За кого ж вы меня принимаете?» Но старик жестом остановил его и покачал головой:
— Ой, не зарекайся. Прикажут, погонят — пойдешь! А как же иначе: твое дело такое, подчиненное. Нашего брата ведь как именуют? Нижний чин! А раз нижний, стало быть, ему уж тут рассуждать не полагается. — Митрофан Степанович как-то недобро усмехнулся. — Сам понимать должен: для того тебя и в шинелку обрядили, для того и присягу потребовали.
И от этого короткого смешка матросу сделалось не по себе.
— Пошлют — пойдешь! — убежденно повторил Митрофан Степанович.
Аким в волнении так стиснул пальцы, что они все разом громко хрустнули.
— А и прикажут, так с умом пойду, — вполголоса произнес он.
— Это каким же манером? — прищурился Митрофан Степанович.
— А вот таким самым, — упрямо, словно старик возражал ему, а он не хотел, чтобы ему возражали, повторил Аким. — Пулю — ее, знаете, не проследишь. Ищи, в какую сторону она полетела…
Долго, будто все еще не понимая смысла слов Акима, смотрел Митрофан Степанович на матроса. Потом поднялся, молча кивнул: правильно. И больше ничего об этом не сказал, ни единого слова. Он подошел к Катиной кровати: девушка не вмешивалась в их разговор и только иногда поворачивалась в сторону отца и Акима.
— Ну как тебе, доченька, легче? — спросил Митрофан Степанович, поправляя Кате подушку.
— Легче, — негромко подтвердила девушка.
Аким спохватился: поздно уже, пора возвращаться на крейсер, а то, гляди, суток десять гауптвахты схватишь. Старик удерживать его не стал — понятно, военная служба.
И что случилось в ту минуту с Акимом — сам он ответить не может, а только вдруг осмелел, шагнул к Катиной кровати, наклонился и поцеловал девушку в жаркие, запекшиеся губы:
— До свиданья, Катюша. Я еще приду!..
И поспешно выбежал из комнаты.
На прийти вторично ему так и не привелось. Поутру на крейсере был объявлен приказ: готовиться к походу. Все увольнения нижних чинов на берег были полностью отменены. Корабли начали стягивать на Ревельский рейд.
Куда пойдут корабли, с какой задачей — никто из матросов, конечно, не знал, да и знать не мог. А догадки, предположения — они что ж, догадками и остаются. Гадай не гадай, ничего не отгадаешь.
Сколько ни намекал Аким писарю, что за угощением дело не станет, была бы только увольнительная хоть на пару часов, — тот, отмахивался:
— Ты что, очумел? Не видишь, какая тут карусель закручивается?
А там и «Авроре» тоже было приказано сняться с якорей и перейти в Ревель.
Боцманы сбивались с ног, пуще прежнего сквернословя и раздавая зуботычины направо и налево. Они заглядывали даже в такие сокровенные уголки корабля, о которых в другое время и вообще-то не вспоминали.
…Вот так и получилось, что Аким ушел в это далекое и нелегкое плавание, даже не успев попрощаться с Катей и ее отцом.
И что ни день — все дальше корабли от родной русской земли, и что ни день — все тяжелее Акиму оставаться в одиночестве со своими раздумьями, воспоминаниями, невеселыми мыслями.
Пароходы с углем должны были начать свои рейсы между берегом и внешним рейдом только со следующего утра, и сигнальщик на марсе «Суворова», быстро работая флажками, передал: «Адмирал разрешает увольнение части команды на берег».
Танжер произвел на моряков русской эскадры удручающее впечатление.
Даже после убожества провинциальных городов России, с их непросыхающими лужами, покосившимися заборами и продымленными мрачными кабаками, где колобродит исступленное, отчаявшееся горе; даже после чудовищно бедных русских деревень Танжер поражал моряков своей неописуемой нищетой. Эти кривые улочки, зловонные и грязные; эти толпы изможденных старух на берегу, безмолвно и скорбно протягивающих свои костлявые, высохшие руки; эти шатающиеся от голода, равнодушные ко всему погонщики мулов и заклинатели змей казались русским матросам невиданно жалкими, вызывающими болезненное сострадание.
Острое чувство сострадания захлестнуло и Акима, когда он впервые попал на берег.
Случилось это в первый же день. Аким, только что намеревавшийся с лекарем Бравиным измерять площадку церковного отделения, узнав, что предстоит увольнение на берег, помрачнел. На берег ему, как и всем, конечно, хотелось, но после происшествия с лейтенантом Ильиным он был убежден, что увольнения ему не дадут. С затаенной тоской смотрел он в сторону берега.
— Что, брат, хочется поглядеть, какая она есть — заграничная жизнь? — перехватив этот взгляд, понимающе и в то же время немного насмешливо улыбнулся Бравин. — Ничего не выйдет. — Он отвернулся и сказал равнодушным тоном: — Слышал я давеча, как старшему офицеру докладывали о твоих злоключениях. Обмишулился, стало быть?
Кривоносов, опустив взгляд, подавил вздох:
— Вышла такая промашка.
— Промашка? — расхохотался Бравин. — Не-ет, это не промашка.
Он хотел добавить еще что-то, но промолчал.
— А на берег… очень хочется? — после минутного промедления продолжал допытываться Бравин, и снова насмешливая улыбка тронула его губы.
— Очень! — сознался Кривоносов.
— Ну что ж. Видно, придется помочь тебе, — с серьезным видом вздохнул Бравин. — Вот что: собирайся-ка единым духом, поедешь со мною во французский госпиталь за медикаментами.
— А… ротный? — нерешительно спросил Кривоносов.
— То уж моя забота. Да что мне, повторять приказание, что ли? — прикрикнул Бравин.
— Слушаюсь! — во всю мощь богатырских легких радостно выдохнул комендор.
— Тише, тише! — замахал руками лекарь. — Рад, что голосищем бог не обидел!.. Ну, поторапливайся.
…И вот они шагают вверх, в гору, по узенькой грязной улице, вдоль которой высятся какие-то диковинные деревья, каких прежде Акиму никогда в жизни видеть не приходилось: стволы у них светло-коричневые, будто отполированные, а наверху — пучок листьев двухаршинной длины и таких широких, что из любого подметки на сапоги можно было бы выкроить.
Низенькие хижины из жердей под этими деревьями, и каждая на сваях, — видно, в дождливую пору тут уж очень много воды, — так что забираться в такую хижину нужно по приставной лесенке.
Попадаются и дома привычного, «нашего», как подумал Аким, образца, но таких меньше, и все они почему-то выкрашены в небесно-голубую краску.
Чем ближе к полудню, тем сильнее припекает щедрое африканское солнце, и, должно быть, поэтому улица, по которой идут лекарь и Кривоносов, совершенно пуста.
Госпиталь — на самой горе, до него еще минут двадцать ходу, и скучающий Бравин от нечего делать решает немного заняться просветительством.
— Прелюбопытная, доложу тебе, эта земля — Африка, — говорит он, улыбаясь каким-то своим мыслям. — Богата — ну, кажется, богаче и представить себе нельзя. А в то же время — нищая…
— Это как же, ваше благородие, — богатая и нищая враз? — недоумевает Кривоносов.
— А вот уж истинно так и есть, — подтверждает Бравин. — Да, ну так вот. На эти самые богатства и налетают со всего света… И кого сюда только не тянет! И французишек, и голландцев, и немчуру, и англичан. А в последнее время даже североамериканцев потянуло… Был, понимаешь, материк как материк, а теперь что-то вроде лоскутного одеяла.
Кривоносов недоверчиво косится на лекаря: как ни расположен к нему Бравин — Аким это чувствует, — а такая неожиданная откровенность заставляет матроса насторожиться. Не привык он, чтобы об этом с ним господа офицеры разговаривали.
Но Бравин улыбается так душевно и просто, что Акиму сразу становится неловко за свою подозрительность. И тогда он отваживается задать лекарю вопрос, который вертится у него в голове.
— Так ведь… у этих богатств, — неуверенно произносит он, — поди, хозяин есть?
— Хозяин? — восклицает Бравин. — А как же! Тот и хозяином стал, кто силою взял. Снарядил лет десять назад французский генерал Дюшен военную экспедицию на Мадагаскар — это остров, неподалеку отсюда. Сколько-то там тысяч перестрелял, сколько-то перевешал. Столицу мадагаскарскую — Тананариве называется — захватил, королеву в плен взял — вот и хозяин!
«Он что меня — испытывает?» — вновь недоверчиво думает Кривоносов, не знающий, разумеется, что все это Бравин незадолго до прихода в Танжер вычитал в брокгаузовской, совсем не «крамольной» энциклопедии.
А лекарю, надо полагать, нравится эта игра в просветительство. Он намеревается еще о чем-то рассказать Кривоносову, но, бросив в сторону комендора случайный взгляд, умолкает. Лицо у матроса, обычно простодушное и откровенное, — это-то Бравину и нравилось всегда в Кривоносове, — стало насупленным, замкнутым. Огромные кулаки стиснуты.
— Э, да ты, я вижу, впечатлительный, — не то удивленно, не то разочарованно нараспев говорит Бравин. — Оказывается, с тобою о таких вещах и разговор вести нельзя!
Аким вспыхнул:
— Что вы! — И тут же, спохватившись, тихо добавил: — Виноват, ваше благородие…
Но Бравин уже не расположен продолжать разговор. Домой из госпиталя они возвращаются в молчании. Аким, покряхтывая, несет на плече ящик с какими-то лекарствами. Бравин шагает сзади, бездумно насвистывая что-то веселое.
Ночью начался неожиданный шторм.
Он был ощутим даже на этом спокойном рейде. Корабли эскадры, растянувшиеся на несколько миль по диспозиции, до самого рассвета тревожно переговаривались огнями.
Егорьев всю ночь не спал. Его беспокоило не то, что этот нежданный шторм мог сорвать завтрашнюю погрузку угля: он знал, что погрузка на «Аврору» будет проведена при любой погоде. Беспокоила его излишняя, уж очень подозрительная активность англичан, стоявших по соседству на рейде.
Английский крейсер «Диана», еще утром приветствовавший русские корабли положенным в таких случаях артиллерийским салютом, в течение всей ночи слал в Гибралтар по беспроволочному телеграфу депешу за депешей. Депеши были зашифрованные, и разобраться в их содержании, разумеется, не представлялось возможным, но это-то и заставляло настораживаться.
Пришли и вскоре снова исчезли английские миноноски. Уже на рассвете вдоль строя русских кораблей прошел большой крейсер «Ланкастер». Егорьев, уже имевший за плечами опыт стоянок в иностранных портах, понимал, что вся эта возня затеяна, очевидно, неспроста: англичане встревожены встречей с русской эскадрой.
Ему вдруг вспомнился дневной визит к русскому консулу в Танжере Каншину. Маленький, суетливый, то и дело нервозно потирающий руки, он все время делал вид, что дьявольски занят, хотя, разумеется, рад прибытию соотечественников. Он почему-то упорно прятал глаза и что-то недоговаривал. Тогда Егорьеву это показалось просто дурной привычкой консула говорить полунамеками, и ему даже стало смешно: вот ведь как пыжится человек, показывая свою значительность. Но теперь поведение Каншина предстало перед ним в ином свете. Наверняка знает, каналья, что-то важное, касающееся эскадры, да не решается вслух высказать.
И Егорьев снова и снова возвращался к мысли о том, что много еще неожиданного будет на пути у эскадры.
Что он сулит русскому флоту, России — этот поход?..
ГЛАВА 3
Двухкильватерной колонной, подняв настороженные стволы орудий, двадцать третьего октября, на рассвете, эскадра покинула Танжерский рейд.
Признаться, все на «Авроре», как, должно быть, и на других кораблях, вздохнули облегченно, когда постепенно стала отодвигаться назад и таять в утреннем легком тумане волнистая, неровная береговая черта. Неделя стоянки в Танжере была напряженной до предела; Рожественский, не зная, как ему держаться с соседями по рейду — англичанами, то проводил учение за учением: пусть бритты намотают себе на ус, как мы умеем быстро и ловко действовать; то затевал передислокацию отдельных кораблей, стягивая их так, чтобы броненосцы были поближе друг к другу.
Приказы с «Суворова» поступали ежечасно, и только теперь, по выходе из Танжера, беспроволочный телеграф на некоторое время умолк.
Как-то разом потеплело. Неподвижное, сонное море играло на зорях всеми цветами радуги. Легкий попутный ветер, казалось, подгонял, поторапливал могучие, одетые в металлическую броню боевые корабли.
С каждым днем пути становилось жарче.
На широте двадцати восьми градусов начали попадаться диковинные летучие рыбы, каких почти никому на «Авроре» прежде видеть не приводилось. Они поднимались довольно высоко над поверхностью воды и, пролетев несколько саженей, снова исчезали в волнах, успев блеснуть ослепительно яркой чешуей. Несколько рыбешек даже упало на батарейную палубу «Авроры», и матросы с любопытством разглядывали их.
Температура воздуха стала подниматься не только о каждым днем, но и с каждым часом. Уже и ночи не приносили спасительной прохлады, и Дорош перебрался на ют: здесь по ночам было хоть не так изнуряюще-душно, как в маленькой, тесной каютке.