Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повесть о чучеле, Тигровой Шапке и Малом Париже - Константин Дмитриенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Впрочем, холодная свирепость Серого в рассказе о смерти Латыпова, по большому счету, имеет оправдание. А что касается помощи проходящим на прииски, то достаточно отметить существование на Сто Шестьдесят Восьмой специальной Гостевой поляны. Как утверждает большинство свидетельств о станции и ее Хозяине, постой на Поляне был всегда безвозмездным. Платили только за еду: мясо, крупу и спиртное, и то только в случае, если не ели принесенное с собой. Платить, кроме того, приходилось за услуги кузнеца (самого Серого) или за пользование кузницей в том случае, если среди идущих через Сто Шестьдесят Восьмую имелся свой коваль.

Считается, что открытием золотых запасов в ряде мест золотоискатели обязаны хорошему отношению Серого к тем или иным авантюристам. Причина симпатии, что ни говори, мрачноватого и обычно не склонного к сентиментальности хозяина станции остается тайной и может быть отнесена на счет загадочной непредсказуемости человеческой души. Если же судить «благородные» поступки Серого по тем осколкам информации, что дошли до нашего времени, то в его «благотворительности» может оказаться гораздо больше звериного, чем человеческого. Так, например, матерые волки безо всякой причины позволяют волчатам играть со своими лапами, причем сами щенки, принимая эту внешне беспричинную вседозволенность, начисто отказываются от малейшего такта и ведут себя навязчиво и непристойно. Можно предположить, что и Серый в подобных ситуациях вел себя подобно дикому зверю, то ли снисходительно не обращая внимания на «бессовестность» молодых людей, то ли поощряя их непосредственность. Кстати, большинство случаев, когда Серый показывал себя хорошим рассказчиком, не лишенным поэтического дара, относится к его общению с молодыми, четырнадцати-пятнадцатилетними, золотоискателями.

Хотелось подчеркнуть, что наше отношение к существованию Сто Шестьдесят Восьмой может быть только отношением к легенде. Вероятнее всего, Сто Шестьдесят Восьмая и ее хозяин — собирательный образ, в котором сплавились образы многих, если не всех заимок, зимовий, небольших поселков, хуторков и проживавших в них персонажей. В пользу этого предположения говорит отсутствие точного места нахождения станции, достаточно размытая топография и особенно уединенный, если не затворнический образ жизни обитателей Сто Шестьдесят Восьмой. Несмотря на то что имеются упоминания о появлении в условно цивилизованных местах личностей, в большей или меньшей степени подходящих под описание Серого, у нас нет реальных, задокументированных оснований для того, чтобы считать, что с 1880 по 1950 год в поселках этого региона появлялся именно Серый. Как мы понимаем, указанный семидесятилетний период дает все основания предположить, что даже если Серый и существовал когда-либо не как прототип, а как реальная личность, то, по крайней мере, сохранить свой облик «мужчины неопределенного возраста» был не в состоянии. Скорее всего, черты прототипа, скончавшегося, вероятно, к 1920 году, переносились на других, более молодых персонажей истории освоения этих земель. Так что недостатка в таежных бирюках здесь никогда не было.

Единственная Вселенная

Книга, изданная капитаном флота его величества Тоусоном в 1837 году, называлась «К вопросу о некоторых элементах такелажа и оснащения судна» и была посвящена вопросу сопротивления материалов для судовых цепей и талей. Содержание книги составляли необъятные диаграммы и утомляющие однообразием столбцы цифр. И все это — более чем на двух сотнях страниц, размокших, пересушенных над открытым огнем, испещренных карандашными, угольными, чернильными пометками. Собственно, пометки на полях и между строчек кажутся более интересными, чем труд, устаревший, видимо, на следующий день после своего издания в Лондоне. Среди страниц обнаружилась трогательная веточка с высушенными цветами и листочками, потерявшими всякий цвет. Такие «гербарии» были неизменным атрибутом девичьих альбомов полтора, а то и два столетия подряд. Ни на одно из более или менее мне известных растений эта веточка похожа не была. Исходя из характера пометок я сделал предположение о тропическом происхождении растения. Сами же заметки (не считая подчеркнутых цифр и букв в таблицах и английском тексте) я привожу ниже.

«мед. првлк. 30 ф. ткстл 40 аршин. бисер сткл. ружья — 3, заряды. ВАН-ШЬЮТЕН — хороший старик, боится. заговорю его до смерти. NO вверх по (неразборчиво, видимо, название реки), зулу»

«Центральная. Строго О. носильщики — 6. Курц — Внутренняя. разные слухи. Держаться О»

«табак и хина в пропавшем. слн кость 30 ф жлт мёртв отправил В-Ш. ОЗЕРА»

«плохо чувствую табаку нет совсем. вышли на пустую деревню. ночью убиты 2 носильщика, проводник: озерные племена. носильщики — каннибалы, предлагали, отказался. по следам. к озерам. кость — там»

«Озера. Боятся К. Обожают К. К. здесь — бог. Кость 57 фунтов».

«Пришел Курц. С ним отряд негров. Озерному князьку за торговлю со мной отрезал голову. Собирался убить меня. Отдал кость. Ночью негры К. плясали, ели. К. говорит: против тьмы только тьма. Ночью — совсем плохо барабаны и крики»

«Центральная. Меня принесли негры К. Он на холме, с ним черная женщина. Женщину я боюсь. Пока лихорадило понял: книга, что-то пытается сказать. Сказал К. Он говорит: (отсутствует часть страницы)»

«К. видел мои вычисления, хотел отобрать книгу, подошла эта черная, сказала что-то ему. К. ухмыльнулся. Отправляет вниз по реке с костью. На Центральную»

«Книгу вернул Марлоу. М. — капитан парохода, пришли за костью и забрать К. К. очень болен — лекарств нет, хорошей еды — нет. Черные не хотят отпускать К. Черная ходит на берег — смотрит. Ночью — пляски. К. разговаривает с М. Мне нужно уходить»

«М. дал патронов и табаку. У М. записи К. Черная, скорее убьет К. чем отпустит его. Тьма принимает всех. Тьма никого не отпускает. SW голландские поселения. Книга указывает: тьма, золото, родий. РОДИЙ?»

«Кейптаун. Англичане победили. золото песку 12 унций самородок 2 унции. пар. шхуна „Деймос“ S-моря матросом. ирландец отдал собаку. белая с рыжими ушами. молчит. ирландец: у меня на родине такие собаки чуют тьму они сами из тьмы. По слухам, К. умер на пароходе М. пересчитал — тьма золото и РОДИЙ(?)»

«Цейлон. Ночью — Черная. говорит: доверься собаке»

(страницы 25–32 отсутствуют)

«Манила (две строчки неразборчиво) Ван Нольтен. лаяла. опять Черная. Вечером следующего — ВН — на берегу зарезали малайцы»

«Шанхай. Черная указала на N.»

«На Формозу. Невозможность деления на 0 — познание сущего. Х/0 стремится в бесконечность, т. е. вселенная. Но Х/Х=1 след-но, 0/0=1=вселенная. Т. е. 1=всему. Ничто, деленное на ничто, — результирующая ЕДИНСТВЕННАЯ ВСЕЛЕННАЯ. Т. е. 0/0, суть Божественное творение (Кн. Бытия. 1) посему — деление на 0 есть протест равенством против Б-га. Собака выросла»

«Владивосток. Сошел на берег. Получил предложение на Амур. Хабаровск — Благовещенск»

Это то, что я смог разобрать. Кроме них были еще многочисленные значки — то ли шифр, то ли иероглифы.

Дракон за перекатом

Лун, дракон, что жил в заводи за перекатом, никогда не задумывался над тем, насколько он стар. Драконы вообще не задумываются. Концепция возраста, времени как количества чего-то прошедшего и того, что еще предстоит, драконам, существующим всегда и везде, неизвестна. Впрочем, иные концепции драконам тоже неизвестны. С точки зрения большинства философов драконы ведут бессмысленное существование, но поскольку концепция смысла Луну была неизвестна, то он жил себе и жил в заводи за перекатом. В тот год, когда по приказу одного военачальника тысячи весел вспенили воду, где Лун был черепахой, он отправился в плавание, которое не было ни коротким, ни долгим, потому что… Смотри выше: драконы, даже когда они еще черепахи, о времени не знают и вполне без него обходятся. Тела в меховых халатах с нашитыми на них железными пластинами опускались на дно. Волны и течение гнали осколки разбитых спасительным «божественным ветром» кораблей. Лун, тогда черепаха, смотрел на одно тело до тех пор, пока оно совсем не растворилось в холодной тьме. После этого Лун поплыл дальше. Потом вода стала пресной, и Лун встретил другого, черного, дракона, который в этом потоке был Калугой. Сколько понадобилось Луну, чтобы стать тем, кем он был сейчас и облюбовать себе заводь, которая ничем не отличалась от тысяч других заводей? Да нисколько, потому что времени для драконов нет. А заводи… Эта, другая, третья — разницы между ними, как между облаками, что отражаются в воде океана, моря, реки ли… Разница между ними в том, что вот сейчас Лун здесь, а вон в тех Лун не сейчас.

Спину Луна видели якутские казаки. Обмороженные, обветренные, заросшие усами, бородой, бровями так, что виден был только голодный блеск глубоко запрятанных глаз, казаки бросали жребий, кого они съедят. Жребий выпал на Юрку Федотова, и тот уже прощался с товарищами, не задавая лишних вопросов, будут его варить, печь или жарить — не до разносолов. И съели бы. Да тут на счастье ли, Богородица ли сжалилась, или Никола Угодник что Господу шепнул, только вышел на ватагу сохатый. И пищаль была заряжена, и стрелок, Мишка Кривонос, маху не дал — повалил лося. Так вот спасся Юрка Федотов, потом дауры его уже на Амуре убили, но то доля казацкая, нет греха в ней, не то что людоедство. За подарок этот, за сохатого, за то, что Господь уберег, казачки на том месте камни насыпали и крест поставили. Вот как раз когда поднимали крест, Филипп Отпущенный увидел с берега мелькнувшую в полынье-промоине спину Луна.

— Глянь-ка, чисто серебро черненое! Эко диво-то!

А Лун развернулся и ушел по реке.

Потом тишина, тишина, тишина, сны и река течет-течет-течет. Приходит по своим тропам Уруй, которому тоже до времени нет дела, посидит-посидит на берегу, пошуршит в свой бубен, дернет пару раз пластинку на хамусе, поднимется, закинет понягу за плечи и уйдет по своей реке, которая, как любой из драконов, всегда и везде, иногда только не здесь. И опять сны, тишина, тишина, тишина.

Пришли на лодках русские. Постояли на берегу, постояли, — ушли дальше, оставили после себя водомерный пост, смотрителя с бабой. Баба ему ребенка родила, потом второго. На поляне торжище образовалось. Дауры с низовьев приходят, манегры, китайские купцы, русские зверобои. С северов на своих лохматых толстых лошадках, совсем как олени копытящих из-под снега мох, приезжали якуты, привозили мамонтову кость. Тунгусы приходили с оленями, привозили сорока соболя, белки, лис привозили рыжих и черных с проседью. Тунгусы и показали смотрителю-водомеру, когда печень оленью в реку кидали: «Смотри, луча-начальник, видишь: тень блеснула, однако, Лун-большой. Его здесь ходи по реке. Вверх ходи и вниз ходи. Спи — ходи. Живи — ходи. Лун». Смотритель покивал, да ничего не понял. «Кто такой Лун? Какой такой Лун? Таймень. Здоровый. Вот бы выловить».

Потом уже все, кто ни появится в городке на берегу, знали, что ниже переката живет кто-то большой. И на живца его пытались, и на мыша, переметы ставили, санки таскали, сети ставные и невод заводили — а все без толку. Луну-то что? Сеть она же здесь только. Да и как ты дырками Луна поймаешь? А живец там, или мышь, или лягушка, на что они Луну, который дракон? И еда ему эта ни к селу, ни к городу.

А потом… Спал Лун и видел свои сны. И проснулся, как будто позвал его кто. И прямиком к тому месту, где на отмели, почитай на берегу самом стоит мальчишка, черноглазый и молчаливый подкидыш, неизвестно чей сын… Стоит и молчит, а все же зовет, и Лун, совсем как тогда, когда был черепахой…

— Ты видел, какого тайменя Родька, подкидыш, Ликин поймал? В два раза больше его самого рыбина, здоровенная, что калужонок хороший. Это, видно, тот, что под перекатом жил. Уж чем его только не пробовали взять — не могли, а Родька этот… Так самое-то интересное, ты думаешь, на мыша там, или на живца, а то острогой? Так нет! Голыми руками, прямо с берега…

Лун, дракон, живший в заводи за перекатом, был как таймень… Ну съели того тайменя, кости выкинули, шкуру сняли, паклей набили, губернатору отправили. А Лун-то тут при чем? Лун — дракон. Лун теперь (а оно для дракона всегда и везде — одно «теперь») в другой реке, в другом омуте, через другие пороги ходит. Вон, подними голову, может быть, то облако, а может быть, вон то, что потемнее… Или вон то, видишь, что-то там мелькнуло, как золото червонное…

Шашков и Касицын

Женя и Саша дружили. Не то чтобы были неразлучны, но тем не менее. Зима у нас наступает рано, однако именно в это предзимнее время особенно хорошо на далеких речках ловится ленок, хариус и таймень. На попутном лесовозе пятнадцатилетние пацаны добрались до верховьев речки и где-то в тайге пропали. Через неделю посланная на вертолете спасательная экспедиция ничего не обнаружила, несмотря на то что тайга стояла голая, прозрачная и в тех местах уже присыпанная первым снегом. На следующий год в двадцати километрах от места высадки друзей промысловики наткнулись на остатки зимовья, в котором лежал истлевший труп безымянного старателя. Лежавший рядом с ним «Винчестер» 1886 года выпуска и разнесенный череп не оставляли никаких сомнений, что золотодобытчик еще в прошлом веке застрелился. Ну, да и Бог с ним, имя его неизвестно, точно так же как неизвестно, куда делись Женя Шашков и Саша Касицын. При чем здесь мертвый приискатель? Наверно, и в самом деле ни при чем, просто подвыпивший промысловик проболтался мне, что нашел в той зимушке современный алюминиевый котелок с самородком граммов на пятьсот, уложенным в детскую матерчатую перчатку. Верить? Даже и не знаю, потому что тот же промысловик рассказывал, что неоднократно встречал красного волка и огромные следы снежного человека. А тот слиток сдал то ли чеченам, то ли ингушам.

Старая фотография

Когда я пошел в первый класс, меня посадили за одну парту с полненькой черноглазой девочкой Люсей. История наших взаимоотношений интересна, поучительна и изобилует архетипическими комплексами, нереализованными и реализованными желаниями, провинциальной скукой и замшелым вожделением. В другой раз она, эта история, вполне могла бы украсить какой-нибудь литературно-краеведческий альманах с претензией на постсоветский авангардизм. Но это, как говорится, в другой раз. Люся Лисицына. Да. Фамилия важна, потому что Лисицыны, Касицыны, Марьясины, Подрезовы, Максимишины — это все фамилии если не основателей Маленького Парижа, то как минимум тех, кто поселился здесь одними из первых, еще во второй половине девятнадцатого века. Все они обживали правый, высокий берег, в отличие от Левобережной слободы, где селились прислуга, нищета и прочая переселенческая шантрапа. Эти семейства — не чета и нам, появившимся здесь в начале семидесятых века двадцатого и проживавших в бараках Временного поселка. Строились они основательно. Тяжелый лиственничный кругляк. Четырехскатная крыша, крытая железом. Высокие завалинки и окна, всенепременно с резными наличниками и тяжелыми ставнями. Глубокие подвалы. В каждом дворе — баня такого размера и такой основательности, что где-нибудь в Соединенных Штатах вполне бы сгодилась если не на форт, то на блокгауз. В этих домах и на этих подворьях обитали поколения таежников, охотников, золотопромышленников, самогонщиков, контрабандистов, браконьеров, из которых получались не только бандитствующие революционеры и герои, но и великолепные учителя, и знаменитые врачи. Впрочем, бандитов и беглых каторжан всегда почему-то было больше.

Люся Лисицына происходила как раз из такой семьи. Причем, это я теперь понимаю, не какая-то там боковая седьмая вода на киселе, привитая веточка, а самый что ни на есть центральный ствол от корня. Я заглядывал в черные глаза и носил за Люсей портфель. Поэтому на правах «первоклассного» кавалера был если не другом, то как бы одним из детей прислуги со Слободы, которому по воле каприза ли Люсиного, либерализма ли основательного семейства, но все же позволялось не только входить в большой шестикомнатный дом, но и перебирать старые вещи Лисицыных, накопленные четырьмя, а может быть, и пятью поколениями. Старые вещи, даже такие обыденные, как рубанок и маслобойка, этажерка и навесной замок, обладают замечательным качеством, не говоря уж о карманных часах, барометре, патефоне, самоваре, а наособицу золотом браслете с зелеными камнями — он лежит в особой шкатулке, и по особым дням его надевает Люсина мама. Даже если эти осколки давно отошедшей эпохи, которые вроде бы уже и не существуют давно, только притворяются настоящими, им, этим старым вещам, подобная мистификация, попытка стать реальными порой удается значительно лучше, чем современным вещам.

Как-то раз мы с Люсей перебирали бумаги и старые фотографии, снятые нами с чердака. Были там рождественские и пасхальные открытки. Было несколько почтовых карточек с нарисованными китайцем, японцем, немцем, англичанином, французом и бравым русским казаком — как я понимаю, что-то из политической агитационной карикатуры периода Русско-японской войны. Что-то еще… Пара монет с квадратными дырками по центру, цветные бумажки — то ли боны, то ли чеки, то ли еще что. И где-то среди всех этих сокровищ нашлась старая фотография на плотном паспарту. На фотографии два человека. Точнее, один человек, а второй… Второй — даже на фотографии видно было, что он не живой, но и не манекен. На обороте написано когда-то фиолетовыми, а теперь выцветшими почти до желтизны чернилами: «Степанъ Лисицынъ съ чучеломъ Родия Ликина. Собрание золотопромышленниковъ».

— Кто это? — спросил я у Люси.

— Это, наверное, папин прадедушка, — сказала Люся.

— Аааа. Понятно. А этот, который рядом?

Люся не знала и поэтому позвала бабушку. А бабушка…

— Где вы это нашли? На чердаке… Нечего вам ерунду всякую. Еще заразу какую подцепите.

— А кто это?

— Дед.

— А рядом?

— Маленькие вы еще. Ни к чему вам это.

И фотографию забрала. Унесла куда-то, спрятала.

Потом я слег со скарлатиной.

Среди разнообразных бредовых картин, когда температура поднималась за сорок, я помню одну и ту же фигуру неживого человека, стоящего рядом со Степаном Лисицыным в каком-то собрании золотопромышленников.

Юдиха

История из 1916(?) года.

Семейство золотопромышленника Юдина ночью вырезали. Самому хозяину голову раскроили топором, сыновьям, Васе и Лене, волчьей картечью в упор разнесло затылки, дочку, Людочку Юдину, нашли в спальне с перерезанным горлом. Та же участь постигла и всю немногочисленную прислугу. На месте кровавой драмы среди тел не оказалось только бывшей жены покойного главы семейства — Веры Никифоровны, известной героини обороны губернского центра в дни Боксерского восстания. В те времена ей на грудь навесили серебряную медаль, а теперь она исчезла вместе с горным мастером Шелудько. Одна версия дальнейшего развития детективного сюжета гласит, что «полюбовников» нашли на заимке купца Окладова в Сухом Ключе, где и устроили суд Линча, не дожидаясь приезда полицмейстера. По другой версии, Юдиху встречали в 1929 году в Даляне.

Насколько верны та или другая возможность жизни возможной убийцы, судить трудно. Кто сейчас за давностью лет сможет утверждать даже то, что героиня обороны губернского города и кровавая Юдиха — одно лицо?

Кто-то мне сказал, что видел на кладбище при православной церкви в Харбине деревянный крест с надписью: «В. Н. Шелудько».

Лыховы

В начале девяностых мне довелось оказаться в одной из старейших казачьих станиц, основанных по левому берегу Амура. Сельский глава, бывший замначальника заставы по складу и прочей хозяйственной части, по-моему, Орлов была его фамилия, поил редкой по антиалкогольному закону «Столичной», угощал маринованной свекольной ботвой и познакомил с двумя старейшими казаками. Оба деда друг друга на дух не переносили, потому что отец одного был в красных партизанах, а отец другого казачил за белых. Красного в какой-то стычке убили то ли японцы, то ли бандиты. А белого в 1932-м во время подавления крестьянского восстания забрали чекисты. Самое интересное, что оба деда служили во время Отечественной в одном полку и на встречу пришли, увешанные не только своими боевыми и юбилейными наградами, но и медалями своих расстрелянных отцов. Набор наград у того и у другого был совершенно идентичный, включая серебряные «За поход в Китай», бронзовые «За Японскую войну» и по два Георгия. По-моему, с «красным» я встречался до обеда, а «белый» пришел под вечер, впрочем, могу и перепутать, потому что принципиальной разницы между ними я не заметил. Оба хвалили Сталина и ругали Горбачева, оба звенели наградами, оба пришли с самогонкой, и каждый избегал говорить о другом. История, рассказанная ими между воспоминаниями о том, как они с Жуковым планировали взятие Кенигсберга и Берлина, и рассуждениями, почему Австрию нужно было отдать капиталистам, сложилась из разных кусков как бы сама собой, и я записал ее приблизительно, так, как услышал. Впрочем, вы же понимаете, что одно дело, что говорят, и совсем другое, что мы слышим.

Братья Лыховы, Борис и Глеб, были близнецами, не похожими ни на отца, ни на мать. Одной из причин для того, чтобы по пьяному делу бить друг другу морду, был спорный вопрос, кто старший. Говорят, в детстве они были так похожи друг на друга, что даже батя и мамка — и те путали их, не говоря уж обо всей станице. Избу Лыхов поставил вверх по течению Амура, несколько на отшибе; это если в сторону туберкулезной больницы идти, то нужно чуть влево взять вот как раз перед сосняком. Там сейчас ничего нет. Братьям было года по два-три, когда их мать родила дочку. Через год после этого, аккурат в воскресенье, вверху станицы высадились хунхузы, и мать Лыховых увели за реку. А сам Лыхов был в разъезде, потому-то хунхузы и смогли увести жену его. Если бы отец был дома, у них бы этого не получилось, потому что он знатный казак был. Мать же, видя, что к дому подходят китайцы, наказав братьям бежать в станицу, всучила им дочку, а сама взяла ружье и пошла «встречать гостей». Говорят, когда станичные казаки прибежали, поднятые по тревоге, у ворот лежал один застреленный китаец, а в том месте, где причаливала лодка, — еще один. Вроде бы того, что у избы, убила сама хозяйка, а того, что на берегу, видно, только ранила, но тяжело, так что китаезы своего и добили. Лыхов после этого совсем озверел, ну, да это понятно почему. Несколько раз подбивал казаков в набег на правый берег, и те поначалу соглашались, а как поняли, что толку от тех китайских сел, что за Амуром, нет — ну что там, в самом деле, было взять, нищета сплошная, — стали отнекиваться да прикрываться тем, что то по хозяйству дел хватает, то тем, что у нас-де с Китаем мир заключен еще когда, то еще чем. Тогда Лыхов взялся все сам в одиночку делать. Нет, если там по обязанности воинской какой, в разъезд или в город по приказу — это он не отказывался, но все остальное время хозяйством не занимался, а пропадал за рекой. Все выискивал тех хунхузов и жену свою. Понятно, ничего не нашел. А через пару лет, получается, Борису с Глебом уже лет по семь было, на острове, что чуть ниже станицы, там постоянно ярмарку проводили, вот во время базарного дня, когда с нашей стороны торговцы приехали и с той стороны тоже, Лыхов прокрался пластуном в палатку самого богатого и знатного торговца — то ли мандарина китайского, то ли бонзы какого, — и всех, кто в той палатке был, в одиночку, как свиней, порезал. И что главное-то, после этого от охранников живым ушел. Вот, значит, какие дела. Китайский император потребовал от нашего губернатора выдать того казака, кто учинил такой разбой, ну а нашим властям, хоть те и знали, что этот мандарин убитый — главный у хунхузов, ничего не оставалось, как предупредить Лыхова, что его придут арестовывать. Ну а раз предупредили, то понятно, что к тому времени, когда за казаком пришли, того и след простыл. Куда он делся, никто не знает, а если и знали, так молчали так, как будто не было такого казака. Ага, значит, так: Лыхова нет, а детишек его, Бориса и Глеба, вместе с сестрой их Анной на воспитание взяло общество. То есть они продолжали жить в своем доме и хозяйство вели, как могли, а станичные им помогали, да за ними присматривали.

Братьям уже по пятнадцать или шестнадцать было, когда они выстолбили ключ, что по сию пору Лыховым зовут. В том ключе, значит, они сказали: «Золото», и они его мыть будут. Кому бы другому никогда бы не дали, а так сироты же, потому и разрешили. Ну вот, Лыховы взялись приносить золото и сдавать его на Жидке. Жидок — это внизу станицы, как раз у протоки. Там евреям общество разрешило поселиться, потому и называется Жидок. Ну, это так, к слову, значит, потому что золото то песком да самородками вовсе не оттуда было. На Лыховом ключе отродясь золота не было. Борис же с Глебом что удумали? Прознают, что китайские спиртоносы пошли на северные прииски, прикинут, когда те, после того как спирт на золото поменяют, будут возвращаться и какой тропой, так там и устроят засаду. Ну, и грабят. Может, и убивали кого, но то неизвестно, скорее всего, просто в воздух постреляют, потом соберут котомки, что китайцы побросают, и золото уже на Жидке продают, дескать, у себя на ключе намыли. Торговцы, понятное дело, знали и понимали, что к чему, золото оно же даже на вид разное бывает, то с белизной, то с зеленью, а есть ажно красное. И вот по этому виду можно сказать, откуда какое, с Уньи там, или с Гомона. Ну, да торговцам же, понимаешь сам, все едино — золото оно и есть. А братья так и не отпирались особо. А те, кто пытался их ущучить, так сами пожалели, с ними, с Лыховыми-то, связываться было себе дороже. Это они меж собой вроде грызлись, а как кто со стороны, так они вместе. Сестра же их Анна, говорят, к тому времени вошла в сок, и девка была знатная. Братья на нее ничего не жалели, то Борис подарков принесет, то Глеб. Короче, девки в станице краше не было. Сыновья казацкие к ней уже и так, и этак, с опаской, понятно, братья-то, говорю же, Лыховы, и на вечерках подходили, и сватов засылали. Братья вроде и не против, лыбятся знай себе, дескать, пусть сама решает, а она: «Нет», — и все тут. Вот такие, значит, дела. Поговаривать уже стали, что ей вообще мужики неинтересны и что те молодухи и бабы, что не против «поиграться», пока мужья на службе, к ней похаживают, особенно когда братьев дома нет. Так это или не так было, кто же теперь угадает, тем более что братья быстро говорунов осаживали. Нет, морду не били и не калечили, а просто баб пороли на пару. Ну, в смысле не ремнем, а в два хера. Причем, как говорят, бабам это даже нравилось. А потом разговоры про Анну сами прошли, потому как оказалось, что она брюхата. Как только стало заметно (летом, кстати), так сразу и прошли все эти разговоры. А потом Анна исчезла.

Понятно, что рожать куда-то отправилась. Но до того как исчезнуть, вроде бы она рассказала кому-то из баб, что ребенок, кто в ней, не от человека, а от зверя, что пришел по зиме к ней и посмотрел на нее. Что за зверь, как посмотрел — ничего не известно. Да и треп все это, где ж это видано, чтобы от одного звериного взгляда брюхатилось?! В любом случае Анну ждали и поговаривали, что это сын одного еврея и его китаянки с Анной полюбился, за это, дескать, его братья с Жидка вывезли и в Лыховом ключе кончили. Да только все это не так было.

Через год, как Анна исчезла, в конце лета братья принесли на Жидок золото. Среди песка и мелких самородков на жестяном прилавке торговца Пейзеля был тяжелый литой браслет совершенно необычного маслянистого оттенка. «Что это?» — спросил Пейзель. «Золото», — сказал Глеб. «Это я вижу. Я спрашиваю, что это за самородок такой?» — сказал Пейзель, обнюхивая металл. «Так ты берешь по весу или больше дашь за кольцо?» — осклабился Борис. «Нет-нет, что вы, я таки беру, сейчас взвесим», — засуетился еврей. А братья, глянув друг на друга радостно, как жеребцы, заржали. И, получив ассигнациями, отправились домой, попутно купив в лабазе ведро водки.

Вероятнее всего, в этот раз пьяное выяснение, кто из них старше, зашло слишком далеко. В полдень следующего дня есаул Ильин нашел обоих братьев на том самом месте, где их мать метким выстрелом положила первого хунхуза. Глеб, которому выстрелом из револьвера снесло половину черепа, держал в руке казенную шашку. Изрубленный Борис лежал лицом вниз, но еще дышал. Когда Ильин перевернул умирающего, тот прохрипел:

— Говорил же я ему, что я — старший… И ребенок — не его… Мало ли что там… Мой ребенок…

И умер.

Иванов

Сергей Иванов в нашем городе прославился тем, что долгое время был геологом и большим любителем фотографии. Почти профессионалом. На небольших выставках его горные и таежные пейзажи всегда имели определенный успех у провинциальной публики, любимые же фотоснимки Сергей показывал только избранным и еще дарил их своим натурщицам. Когда геологическую партию закрыли, посчитав, что романтикам из пятидесятых-шестидесятых больше нечего делать в нашем районе, Сергею, по причине его высшего образования и книголюбства, предложили место директора книжного магазина. Иванов согласился и около полугода проработал в новом для себя качестве. 31 декабря его, в красном пуховике, без шапки и изрядно пьяным, видели на автобусной остановке. 2 января жена Сергея пришла в милицию с заявлением о пропаже отца двух детей. Кто-то сделал предположение, что Сергей отправился к одной из натурщиц. К фотографиям попытались пришить дело о производстве порнографии, дело передали в ФСБ, но ничего путного из этого не вышло. Все слухи о длинных волосах, связанных в косичку над воротником красного горного пуховика, встреченных на железнодорожном вокзале, не подтвердились — и все, что известно об исчезновении фотографа-книголюба, укладывается в скупые предновогодние воспоминания женского коллектива книжного магазина и еще более мизерные воспоминания очевидцев, запомнивших красный пуховик на холодной автобусной остановке. Вот и всё.

Беглецы и пропавшие

В тот год, когда из камеры местного СИЗО, перепилив прут решетки бритвенным лезвием «Нева», заставив дежурного лейтенанта вскрыть оружейную комнату и унеся с собой два автомата и пистолет, сбежали трое подследственных, практически в то же самое время жителями Маленького Парижа остался незамеченным инцидент с детьми, заблудившимися в районе Горно-Золотой. Беглых ловили чуть больше двух дней. Вертолеты, перекрытые дороги, досмотры автомобилей и, в конце концов, стрельба у базы отдыха и три трупа. Осталось загадкой, с чего это вдруг трое подследственных, дела которых были вовсе уж не такими тяжелыми, рванули в бега и что это за мент-лейтенант, чуть ли не добровольно сдавший оружие и патроны. Трупы в лучших традициях нашей северной тмутаракани молчали, ничего не объясняя. Другое дело — дети.

До Горно-Золотой от Маленького Парижа километров, почитай, двести будет. Сам же поселок, некогда золотой рудник, открытый еще в 1885 году, окружен не по разу просеянными отвалами «пустой» породы, на которых периодически ловят людей с металлоискателями, ищущими фартовые самородки. Насколько удачно — не знаю. Знаю, что в те, еще давние, времена на этих отвалах сидели на корточках китайцы и лоточком перебирали эту уже промытую, прошедшую ртуть породу. Что там могло остаться? Впрочем, сам не поднимал, но слышал, что особо фартовые на семь лет строгого режима намывали.

В тот день, когда с утра трое беглых смотрели за тем, как дед Федотов на берегу Реки возился с лодочным мотором (и ему повезло, что «Привет» так и не завелся, иначе мужика застрелили бы ни за что ни про что и ушли бы, пока хватало бензину, вниз), Слава Згирский, сын маркшейдера артели «Восток», и Дима Рассадин, сын геолога Малопарижской геологической партии, отпросились на весь день половить хариусов. Дед Федотов, в чьем прошлом насчитывались три уголовные ходки еще при Сталине и чуть ли не тридцать лет лесоповала, от души, но без злобы, матерился на мотор, потом взвалил себе его на плечо и под внимательным взглядом трех пар глаз поволок в избу. Мальчишки взяли с собой соли, хлеба, каких-то овощей, артельная повариха дала им кусок сала, понятное дело, удочки, лески, мухи, спички — Згирский утащил у отца пачку «Беломора» — и отправились на дальние ключи. Уже за поселком их подобрал артельный шнырь Сашка Банан и подвез до ближайшего чистого ключа. Беглые решили уходить по трассе в сторону Транссиба, надеясь по пути найти еду и транспорт, а Славка и Димон отправились вниз по ключу, закидывая свои снасти то прямо в перекаты, то в глубокие ямы. К вечеру пацаны в Горно-Золотую не пришли. К ночи беглецы добрались до того места, где Могча впадает в Реку, и там, в только начавших отстраиваться дачных домиках, заночевали.

С утра маркшейдер Згирский и геолог Рассадин подняли артельщиков, и от места, указанного Бананом, пошли по ключу, выкликая пацанов. Мужики, обычно ворчливые и виртуозно матерящиеся по поводу всего, что касается уменьшения трудака, в этот раз не просто не заикнулись, что, дескать, это не их дело по тайге сопляков искать, а даже прикрикнули на Борьку Хохла, приехавшего на сезон из-под Минска и пытавшегося отвертеться от участия в поисках. Поначалу следы пацанов попадались вдоль воды то на одном берегу, то на другом. Сломанная ветка, след на песчаной косе, нитка на сучке, окурок… А потом — как отрезало. К вечеру, возвращаясь, охрипшие, искусанные гнусом и комарами, мужики строили предположения, куда могли отправиться мальчишки, отцы уже не грозились спустить шкуру с сыновей, а готовы были всю ночь бродить по тайге, и если бы не артельщики, в образных выражениях на могучем русском языке объяснившие им, чем это все закончится, так бы, наверное, и сделали. Кто-то из стариков вспомнил, как лет десять назад, правда по зиме, на трассе из Дондуков на наледи перевернулся «магирус» и один из водителей погиб, а другой, Смирнов который, просто пропал, и как его ни искали — ни-че-го. Снегопад, правда, был тогда сильный — все засыпало, но все же… Был Смирнов и весь пропал. «Дааа, — протянул кто-то, — тайга, мать! Такое вот дело, тут свои тропы, етить».

Беглые выше по течению перешли Могчу и вдоль дороги, но не выходя на нее, то по ЛЭП, то просеками, то старым трактом, прячась в кустах, едва заслышав вертолет, шли в сторону железной дороги. Первым собаку услышал тот, что шел замыкающим. Затем и те, двое, что шли впереди, обернулись на лай и увидели. Белая собака бежала по их следам. «Что за! — вырвалось у первого. — Они нас, как изюбря ставят, что ли?!» Второй ничего не сказал, а просто поднял короткостволый автомат и стал стрелять. Собака не остановилась, а продолжала бежать и лаять. К стрельбе присоединился второй, и даже третий, понимая, что из «ПМ» по бегущей цели все равно не попадет, сделал пару выстрелов. Собака продолжала бежать и лаять. Беглецы уже отчетливо видели ее белый цвет и рыжие, цвета свернувшейся и высохшей крови уши, и тут с той же стороны, откуда прибежала собака, появился человек. Первый продолжал короткими очередями стрелять по собаке, а второй переключился на темный силуэт. Третий же, размахивая пистолетом, бросился удирать. И в этот момент, привлеченные стрельбой, их увидели сержанты Синцов и Романенко. Они (да и не только они) потом гадали, что же заставило беглых устроить пальбу, но это потом, а в тот момент Романенко просто прицелился и просто пристрелил несшегося на него и размахивавшего пистолетом третьего. Второго и первого стреляли уже вместе — и кто там кого? Начальство спрашивало про предупредительный. «А как же, конечно, стреляли. Два раза. По уставу. Они ответили стрельбой. Ну, нам ничего не оставалось, как…» Ни Синцов, ни Романенко собаки не видели и не слышали. Романенко потом признался напарнику, что вроде как увидел какой-то силуэт, но… «Знаешь, вот как марево над асфальтом в самую жару, что-то вроде, да, а потом пропало». «Привиделось», — отмахнулся Синцов.

Мальчишек искали неделю. Вроде бы даже находили их стоянки, но потом оказывалось, что стоянки вовсе и не их, другие рыбачили. Пропавших увидел шофер почтовой машины, что шла в Горно-Золотую и дальше, на трассе, за пятьдесят километров от поселка. Мальчишки сидели на Орбинском мосту. Искусанные комарами, ободранные, но целые. Шофер сразу понял, кто это, и поэтому, несмотря на инструкции не перевозить посторонних и не останавливаться нигде, кроме как на почтовых отделениях, остановился, выскочил из «уазика» и подбежал к пацанам.

— Глаза у них перепуганные, сидят трясутся и молчат. Я к ним. А они — ноль внимания, куда-то мне за спину смотрят. Я обернулся, думаю, может, там что есть, так не было там ничего. Идем, говорю им, в машину. А они на меня смотрят, как будто не понимают совсем, и молчат. Я их спрашиваю: «Есть-то хотите?» Молчат. И ведь что еще: они же не голосовали на дороге, а просто сидели на мосту и сидели. Такого страха я натерпелся. А тут еще, как назло, тишина такая стоит. Ни ветерка, ничего. Даже и речка под мостом вроде не журчит. Страшно мне стало. Запихал я их по одному в кабину и поехал оттуда, а у самого мурашки по коже, как будто кто-то на меня смотрит, только я его не вижу.

Шофер, не заезжая на почту, привез молчаливых мальчишек в поселковую больницу. И только в палате они заговорили. Згирский спросил у врача: «А удочки наши? И харюза?» А следом за ним Рассадин сказал, что отец с него шкуру спустит за то, что их две ночи дома не было. Родителей, потерявших уже всякую надежду, пустили к сыновьям только к вечеру, когда мальчишки уже более или менее понимали, где они и что никто их наказывать не будет. До этого времени врач убеждал отцов, что дети в нормальном физическом состоянии, никаких признаков истощения, никаких ран и травм, просто переживают психологический шок от приключения, и если их не дергать, скоро придут в норму. До той же поры с детьми разговаривали только врач и милиционер. Через два дня и Дима Рассадин, и Слава Згирский ничего не могли вспомнить из того, что с ними приключилось в тайге. «Вытеснили и забыли, — объяснял врач, — под гипнозом могут и вспомнить, только нужно ли это, а?» По скупым отрывочным фразам, как будто дети снова учились говорить, одновременно с восстановлением языка теряя воспоминания, врач и милиционер восстанавливали и получили следующую историю.

Они заблудились на обратном пути, когда попытались «спрямить» дорогу домой. Когда село солнце, на берегу разожгли костер и устроились на ночевку. Ужинали пойманной рыбой, запеченной на углях, хлебом и салом. Всю ночь поддерживали огонь, не от холода, а от испуга. Под утро, когда по распадку пополз туман, к стоянке мальчишек подошел человек. «Промысловик с собакой», — сказал Дима. «Нет, не эвенк. Русский», — добавил Слава. Описать человека мальчики сначала не могли, как будто не хватало слов, а потом, когда слова появились, не хватало уже воспоминаний. «У него глаза — черные-пречерные. И собака большая, белая, и уши у нее. А ружья у него не было. Оно ему ни зачем, потому что он кого угодно — хоть рыбу, хоть птицу, хоть зверя — позовет, и те приходят. Нож у него — да, потому что рыбу и рябчика потрошил. А поймал руками, они сами пришли. Он и нас научил, мы потом таких ленков ловили. Нет, не старый. Как Банан». Следующую ночь они спали уже спокойно, потому что мужчина с собакой устроились рядом. А утром, когда вторая луна ушла, сказал Згирский, мы тоже поднялись и пошли. Тропа там хорошая, пологая, вот по ней на дорогу и вышли. «Сумки наши с рыбой и удочки у моста должны быть», — сказал Рассадин. Когда мальчишки узнали, что бродили по тайге больше недели, не поверили, потому что по их ночевкам получалось два с половиной дня. Это вместе с первым днем рыбалки, а если без него — то полтора дня, никак не больше.

За сумками вызвался съездить Сашка Банан — как раз по шнырю работа. Говорит, что ни удочек, ни сумок не нашел, вот только Игнат Аввакумов признался как-то по пьяни, что Сашка сумки нашел, а в сумках среди здоровенных черных хариусов размером с хорошего ленка были завернутые в тряпицы крупные самородки. Аввакумов ему потом помог их толкнуть через «чурок». Но, может быть, врал, потому что по пьяни.

Славка Згирский лет десять назад уехал в Якутию, где женился на эвенкийке и теперь председательствует в родовой общине. Владеет хорошим стадом оленей, зимой ходит на промысел, в кругу друзей может хорошо выпить и тогда, если дело не в городе, конечно, а у реки или просто в тайге, показывает номер, пользующийся неизменным успехом у всех, кто это видит. Если у реки — пихает в воду руку и вытаскивает живого хариуса, ленка, таймешка или муксуна. А если в тундре или тайге — то поднимает руку, и к нему прилетает куропатка, рябчик, глухарь. Ну а коли по времени гуси летят, то и гуся ловит.

И последнее. Рассадин через два года вместе с отцом уехал в Ленинград и, перед тем, как в восемьдесят пятом погибнуть на одном из перевалов в Афганистане, увидел того самого черноглазого человека, идущего к нему, а рядом с ним большую белую собаку. Человек прикладывал палец к губам, как будто говорил: «Тихо!», а собака залаяла, и сержант ВДВ Дмитрий Рассадин «погиб, выполняя интернациональный долг».

Наташа

Она не любила, когда ее называли «подруга», и требовала от меня, чтобы я называл ее Натали. Вот еще! Встречались мы с ней всего-то пару раз, так что какая тут изысканность! Откуда она взялась? Ума не приложу, кажется, сама подошла в баре, попросила прикурить, а потом и выпить, ну и так далее. Мой знакомый показывал ей «Прирожденных убийц», а еще она была фанаткой Лагутенко, говорила, что ее фотографировали для журнала, только вот какого, не говорила. Куда она делась? Может быть, уехала учиться на медика, что вполне вероятно, я не знаю. Только Серега Иванов фотографировал ее голой и соблазнительной. Мне его друг, художник Зорин, фото потом показывал.

На голубичниках

Настоящая тайга начиналась за хребтом, а здесь вокруг городка был лес. Нормальный лес. Береза, осина, сосняки, немного липы, хилые северные дубы — все вперемежку. А лиственница, ель, пихта — это все за хребтом. Золото, оно тоже там, на севере. Здесь, особенно по левому берегу, в ключах, оно вроде есть, но так, по мелочи, со строчной буквы «золото», да и хорошие гнезда «хищники» лет десять, а то и двадцать, как подняли. Вон все склоны в шурфах. По зиме пойдешь косуль гонять или на зайцев петли ставить, так запросто ухнешь — костей не соберешь. Так что золото там. На Унье, на Боме, на Гиляе. А здесь что? Здесь по осени, с августа начиная, — ягода. Хоть по правому берегу, хоть по левому. Вначале в холодных ключах созревает моховка. Зеленая, пока незрелая, а как поспеет — фиолетово-коричневая. Потом голубица, что под горячим солнцем на высохшей мари, бродит прямо на кусту, изнутри превращаясь в сладкую бражку. На островах по всей Реке, да и по берегам, — красный и кислый лимонник, чьи семечки похожи на крохотные заячьи почки и без которых давно уже ни один охотник в тайгу не идет. Потом, с первыми морозами, наступает время брусники. За ней отправляются подальше, запасаясь коробами, бочками, катальными досками, провиантом. Все это грузят на телегу, и: «Трогай, сонная, чего стала! Пшшла-а-а». Бруснику гребут деревянными совками-коробками, похожими на проходнушку, только маленькую и закрытую с одной стороны. Сверху буквой «Т» — перекладина и ручка, а снизу, со стороны открытой, совок похож на гребень, которым Зинатулла расчесывает гривы лошадям, только зубья у брусничного совка длиннее, как раз на ладонь получается. Поутру, пока не пригрело, брусника — ледяная картечина — не давится, не мнется, вычесывается из брусничника, как вошки из волос. Понятно, что без листа не обходится, но это дело поправимое. Набираешь короб, спускаешься на табор и катаешь по наклоненной слегка доске черно-багровую с белыми пятнами на боках ягоду. Лист, мусор — в сторону, а бруснику — в бочку. Есть еще морошка и мелкая горькая клюква, но эти уж совсем не здесь. Эти на северах, там, где золото, там, где по весне на голых вершинах, между камней, зацветает желтый тундровый багульник, не приживающийся в огородах и садах, хоть и пытались не раз и не два.

На голубичниках, по Улукиту, чуть выше того места, где в тридцатые поставят бараки для раскулаченных и сосланных, а заполнят их разом переселенными корейцами, собирали ягоду «городские» дети. Вообще (если не брусника), ягода, грибы, рыбалка с удочкой на перекате считалось делом бабским и детским. Хоть и нужным, но каким-то несолидным, с примесью забавы. А какой мужик опустится до забавы, если это не «кулачки» на Масленицу, конечно? Так вот и на этой мари обирали рясную голубицу дети. В тишине, колышущейся от полуденной жары, пропахшей подвяленной осокой и забродившей черно-синей с серебристо-меловым налетом ягодой, сидевший на пригорке в тени Уруй слышал, как падают в берестяные туески крепкие ягоды. Уруй, то ли манегр, то ли тунгус, то ли маньчжурский уйгур, покуривал свою длинную трубку и хоть не показывал одобрение тишине, все же был доволен тем, что дети не кричат, не галдят, не пересмеиваются и не визжат. За то время, что он сидел, кричали только раз, когда земляные осы напали на светловолосого, голубоглазого мальчишку, видимо, переступившего невидимую, но четко определенную самими осами границу. Да и то этот вскрик был скорее предупреждением остальным детям, собиравшим голубику невдалеке.

Уруй не просто так сидел у ягодной мари. Уруя знают многие лучи, в том числе и городские начальники и даже полицмейстер, для которого что китаец Шан Ю, что бурят Одонга — все на одно лицо, а узнает Уруя и не гонит его с ярмарки. И все белые, кто узнают Уруя, знают, что предлагать ему ягоду (хоть бруснику, хоть голубицу) — это не обидеть, конечно (кто может обидеть Уруя? Ха!), но все же как-то не очень хорошо, однако. «Я же не олешка, чтобы траву есть!» Так что же привело сюда, на богатый голубичник, бродягу Уруя, пришедшего сюда с Орби, где на скалах охрой нарисованы разные знаки? Конечно, никто бы не стал спрашивать об этом Уруя, ну а если бы спросили: «Эй, подя, что это твоя так смотрит на того черноглазого коренастого мальчишку? А, подя, твоя ждет чего?» — Уруй бы ничего не ответил такому луче или кита, и даже если бы полицмейстер спросил, Луча, чтобы не врать, просто сделал бы вид, что не понял, однако, потому что если не можешь объяснить про тропы и про сэвэна, про Энгдекит, чьи верховья в верхнем и нижнем мире, а низовий у нее нет, то придется врать, а врать — это пусть купчина врет, когда думает, что Уруй не знает, сколько нужно за соболя, сколько за белку, а сколько за черную с белым лису. Уруй ждет. Уруй покуривает трубку. Уруй смотрит за черноглазым мальчиком, пристроившим себе на спину великоватый для него берестяной короб. Уруй уже слышит то, что услышать может мало кто из белых, разве что только Серый Луча, чье стойбище называют Сто Шестьдесят Восьмой и которого Уруй и другие, такие как Уруй, считают отцом, но Серый Луча, он, однако, и не луча, и не кита, и не эвенк. Он — Серый Луча. Ага, вот сейчас это произойдет, сэвэн спустится с верховий и перейдет с одного берега на другой, совсем как Уруй, которому не нравятся мокрые ноги, но порой приходится переходить Реку по перекату — по Спиртоносу или Шипке. Но лучше все-таки другими тропами, другими реками, однако.

Уруй расчехлил свой маленький бубен. (Это Черному Якуту и Белому Эвену нужен большой бубен.) Достал плоскую гибкую колотушку и не стал бить в туго натянутую на костяной обруч кожу зверя, которому здесь нет названия, а, едва касаясь кожи, провел по ней движением, подобным тому, как затачивают нож. (Это Желтому Иннуиту и Красному Айну нужно греметь в свои бубны, выводя себя на тропу вверх или тропу вниз, а тому, кто на тропе, кто идет, чья жизнь от начала и до конца — тропа, зачем ему грохот?) Бубен отозвался звуком высоко в небе летящей гусиной стаи. Звук приблизился и, не став громче, приобрел отчетливость речи, на которую Уруй улыбнулся в ответ. «Ньяха ньях о-рата», — говорил бубен. «Рата ньях — о-ньях рата. Рата-о», — еще тише, чем прозвучало, но так же отчетливо подумал Уруй.

Черноглазый что-то услышал и повернулся от своего куста, но не в сторону Уруя на пригорке, а туда, где собирали ягоду рыженькая девочка и, чуть поодаль, скрытый ветками и листвой, светловолосый, белокурый, голубоглазый мальчик, на чьем лбу уже расползлось багрово-синее пятно от укуса мелкой, но злой земляной осы. Воздух между кустами девочки и светлого мальчика уплотнился, стал похож на мутную стеклянную четверть, в которую какой-то шутник напустил табачного дыму. Из этого пятна шагнул тот, кого ожидал здесь Уруй. Как потом рассказывал светлый мальчик своим родителям: «Здоровенный такой, как сопка, большой и совсем не бурый, а серый, как наша Ласточка, только наша Ласточка, она гладкая, а этот весь в шерсти, и шерсть у Него длинная, как у Ласточки на гриве. Глаза — черные-черные, даже чернее, чем у Родьки, когти — во! И клыки. Но я не испугался, правда-правда, папа, вы у ребят спросите, я даже не закричал, я потихоньку туесок положил, потому что Он ко мне спиной стоял, а мордой как раз к Родьке и Ядвижке, и потихоньку, потихоньку к краю мари, я там ружье, что вы мне на Рождество дарили, положил. Только вы, папа, не думайте, Родька, он тоже не испугался, он так вот встал и навстречу Ему пошел, потому что там же Ядвижка, она же хоть и сосланных дочка, а все барышня. Так все знают, что Крыжевские — сосланные. Ну, хорошо, я больше не буду, маменька. Так вот, значит, пока я за ружьем, Родька Ядвижку загородил, и она потом говорила, что Родька на Него рычал, а Он на Родьку. Вроде как разговаривали они. Ну вот, я, значит, с ружьем-то вернулся и саженей с тридцати, наверное, ба-бах Ему в голову. А дробь у меня на рябчика, помните, папа, вы еще прошлой осенью катали? Ну вот, раз дробь мелкая, то я, значит, Родьку-то и зацепил мало-мало. А Он, этот который, только обернулся на меня, посмотрел — я откуда про когти, глаза и клыки знаю? — и говорит мне: „Дурак ты, Степка, не тем стреляешь“. А может, мне только показалось, что Он мне сказал, я второй раз нажал, а оно осеклось. Тут я, конечно, перепугался, потому как думаю, Он на меня сейчас ка-а-а-ак навалится. А Он только зашипел чего-то, повернулся и вверх по ключу ушел. Ну потом я из Родьки дробь выковыривал, Ну, там немного. А кровь мы на Улуките ему отмыли, ну и незаметно почти. На лбу — это меня оса, еще как мы только на марь пришли, ударила. А под глазом. Уже на ключе это. Ядвижка Родьку поцеловала, а я возьми да скажи: „Тили-тили тесто, жених и невеста“. Ну Родька и звезданул, я аж с берега шарахнулся. У него рука знаешь какая тяжелая! Да не, мы уже помирились. Я прощения попросил. Знаете, папа, мне просто обидно стало, я за ружьем бегал, их спасал, а она — Родьку. Но я потом подумал и так считаю: Родька-то совсем перед Этим стоял, так что. Завтра мы за харюзами собрались».

Уруй ушел следом за зверем. В тайгу. А в тайге какой год? Поди разбери. Весна, зима, лето, осень — это да, это идущему дано. А год — он там, где луча и кита, а там не тайга, тайга — она за хребтом. И в тайге же известно, столько троп, а куда они там ведут — вверх, вниз? Кто ими, этими тропами, ходит? Звери. Уруй.

Феодалы

На картах озеро называлось Могчинским. Но это на картах, а так все, кого я знаю, называли его Феодальным озером. Причина проста. Вокруг озера были поставлены засидки (или, как их называли здесь, сидьбы), собственно, эти скрадки для утиной весенней (и особенно осенней) охоты и воспринимались как замки баронов, а сами хозяева сидеб были, соответственно, этими феодалами. Уж не знаю, как моему отцу удалось попасть в число утиных дворян, но факт остается фактом — на единственном свободном месте и мы поставили свой «родовой замок». На охоту отец меня стал брать класса, наверное, с шестого, и то, как стреляли по уткам, как мерзли весенними утрами, как вслушивались в тихий холодный утренний туман, когда не видно брошенных на воду резиновых чучел, чтобы не прозевать свист утиных крыльев, как виртуозно переругивались и подначивали друг друга старик Токаринин и молодой Сечин, как ставили капканы на ондатру, как варили в стрелецкой ястреба, — об этом можно рассказывать отдельно. Но в другой раз.

После окончания вечерней зорьки, отстреляв или так и не дождавшись уток, собирались на опушке соснового бора, разводили костер, варили похлебку, и, выпив не так, чтобы упасть, но так, чтобы язык развязался, «феодалы», все больше потомственные малые парижане, чьи предки были золотопромышленниками, маркшейдерами, солидными людьми, мастерами на приисках и приказчиками в магазинах, заводили свои охотничьи рассказы и байки о прежних временах. Я вот все думаю: травили ли они анекдоты и чесали так же языками между собой, когда меня с ними не было? Может быть, и травили. А может, и нет. Потому что для того, чтобы повешать лапшу, нужны развесистые уши. Как у меня. Как у любого тринадцати-четырнадцатилетнего мальчишки.

Как-то раз зашел разговор о том, как правильно с какого зверя сдирать шкуру, как сушить, как мездрить. Как чучело сделать из глухаря и как сберечь пунцовый цвет «бровей» у весеннего косача. Одновременно вспоминались истории о золоте и бандитах старых, вольных, времен, о которых каждый из «баронов» знал в лучшем случае от своих отцов. Но как спорили! Как будто сами были свидетелями давно забытых событий.

— Году, наверное, в пятнадцатом, а может, и раньше, но точно до революции, банда в районе появилась. Вначале брали золото у инкассаторов, а потом, когда с приисков стали под усиленной охраной его возить, тогда уже и на прииски, рудники стали налеты устраивать…

— Это ты если про латыповскую банду, так она раньше была, году в десятом. Мне отец говорил, Латыпова, вроде как после Удэкана Хозяин Сто Шестьдесят Восьмой убил…

— Нет, это я не про Латыпова, это про другое чуть… Хотя, может, и был там Латыпов, потому что банда вроде бы постоянного состава не имела и то одного, то другого теряла… Ну а насчет времени, так я же говорю, может быть, и раньше…

— Так о ком?

— Да не помню я его фамилии. Имя у него было то ли Роман, то ли Родион…



Поделиться книгой:

На главную
Назад