Константин Дмитриенко
Повесть о чучеле, Тигровой Шапке и Малом Париже
© Дмитриенко К., 2017
© Оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017
Подкидыш
Лето 188… года было жарким. Злое солнце выжгло заливные покосы и высушило реку так, что со Слободы в город прислуга шла вброд, едва ли замочившись по колена. Осень же пришла внезапно и сразу. Не успели пожелтеть и опасть листья с берез, как выпал холодный и тяжелый снег. Деревья под тяжестью снежных шапок не выдерживали и, издав то ли стон, то ли треск, ломались. Вес снега выдержали только те деревья, что или могли согнуться до земли, или пожертвовали ветками. На Набережной и Первой улице провалились несколько крыш. За хрустом ломающихся веток и стропил жалобный полувзвизг треснувшего главного колокола на недавно отстроенной церковной колокольне остался незамеченным. Однако утром 2 сентября дьяк Никита, он же звонарь, доложил отцу Василию, что «звонить никак нельзя, бо колокол, того, треснул».
Вечером того же, следующего за стихией дня, опережая лютый мороз и красные сполохи, вставшие столбами над хребтом, что с севера огораживает Малый Париж, в город вернулся предприниматель Исай Ликин, чей дом был достроен в середине лета 188… года. В еще скрипевший углами и пахнувший свежей мебелью и смолой дом Исай приехал из Монголии, откуда поставлял в район мясо и низкорослых и лохматых, но выносливых лошадей. Следом за Исаем Ликиным должны были прийти своим ходом двугорбые монгольские верблюды, которым предстояло отправиться на прииски и рудники. Позднее верблюды пришли и оказались всем хороши: и неприхотливы, и выносливы, и мясо их было съедобным, не хуже изюбря, коровы или сохатого, так что если какой бактриан ломал ногу, то его добивали и съедали. Одно плохо: вдалеке от родных степей и пустынь верблюды грустили и размножаться не хотели.
Но не о верблюдах. Об Исае Ликине и о том, что за посылку Исай обнаружил перед воротами своего дома ночью с 3 на 4 сентября 188… года.
Ночь была светлой и темно-красной, совсем как запекшаяся кровь на светлой стали ножа. Сполохи, невидимые из дома Ликина, потому как на север окна не прорубали, все же давали достаточно света, который, вместо того чтобы хотя бы создавать ощущение тепла, наоборот, нагонял еще больший холод и раннюю зимнюю тоску. Сторожевые собаки, забившись по своим конурам, прятали носы под хвостами и даже не скулили, стараясь сберечь тепло. На конюшне перетаптывались в стойлах и хрустели овсом лошади, чалая Звездочка и сивая Машка. Сперва с улицы постучали в ставень. Потом залаяли дворовые псы. Хозяин, вооружившись винтовкой, вышел сам. Псы рвали цепи в сторону высоких ворот, и ничего, кроме надсадного лая, расслышать было невозможно. Исай прикрикнул на собак, спросил: «Кто там шастает?», но никто не ответил. Только собаки еще яростнее рвались с цепей. Ликин выглянул из калитки и, поначалу не увидев никого, собрался было возвращаться в теплую постель, как разглядел стоявший у главных ворот, в тени, заплечный берестяной короб, в каких тунгусы носят всякую поклажу.
В коробе, внесенном в дом и открытом, под светом лампы обнаружился сонный черноглазенький мальчик, одетый в стеганый китайский халат темно-лиловой саржи. Ни записки, ни сопроводительных документов, только амулет-бурханчик на кожаном ремешке, вроде тех, что режут из березы манегры, придавая им черты то медведя, то ящерицы, то лисы, то выдры. Жена Ликина, крещеная татарка, давно и не без оснований подозревала своего благоверного в хождениях не только по делам, но и на сторону, скандала устраивать не стала, сказала: «Твой, знать, пащенок-то, раз сюда подкинули, и глаза вон твои». Исай же, посчитавший ниже своего достоинства отчитываться перед бабой, буркнул себе под нос что-то вроде: «А хоть бы и так, от тебя-то толку никакого», — и тем самым признал мальчика своим.
То есть не так сразу и даже не назло бабе, а совсем наоборот. Через пару дней хозяйка Ликина на размышления мужа: «Может, отправить его в приют-то», плюнула в сердцах, обругала Исая иродом, сквалыгой и почему-то вурдалаком и сказала: «Пусть живет, коли приблудился. Еды и на него хватит».
Судя по тому, что мальчишка только лепетал что-то и самостоятельно едва ходил, доктор Вязьмин, осматривавший подкидыша и нашедший малыша вполне здоровым, упитанным и развитым, определил его возраст как десять-одиннадцать месяцев. Так и порешили: считать днем рождения ноября 2-е года 188… от РХ. А покрестить толком не получилось. Родий, принесенный в церковь, орал так, что треснувший колокол отзывался с колокольни; выворачивался из рук; опущенный же в купель, стал весь красный как ошпаренный рак; и в довершение всего чуть ли не до крови цапнул молодыми зубами отца Василия, который от такой неожиданности едва не впал в богохульство, однако сдержался и обряд через силу, но провел. «Да только толку от таких крестин нету, — говорил за ужином батюшка попадье. — Будто бесы в нем сидят и причастия не желают. Что же за дитя это?»
Служанка Ликиных, Евдокия (одна из причин справедливой ревности Ликиной жены), сама то ли подброшенная, то ли от отца-цыгана, в сущности мальчишки разобралась немногим, но все же больше отца Василия:
— Я перед ним разные вещицы разложила и смотрю, за какой он потянется. Полтинник серебряный, значит, чашку чайную, платок шелковый, что мне Исай Лукич подарили, ложку серебряную, ножик, нагайку хозяйскую, ну, и там еще разного по мелочи. И к чему ты думаешь оно, дитя это неразумное, потянулось? Думаешь, к полтиннику? Так нет! Вцепился в ножик, насилу отняла… Вон даже, когда ему руку разжимала, обрезалась до крови слегка…
— Так и что это значит? — спрашивал у Евдокии конюх Зинатулла, с которым служанка крутила, пока не видит хозяин.
— Ну, уж не знаю, как это у вас, у мусульман, а я так полагаю, что зверенок он пока, а как подрастет, так точно таким зверем станет — хуже шатуна или ламазы, какой маньчжуры детишек своих пугают.
— Да ну! — смеялся Зинатулла. — Мальчишка, он и должен к оружию тянуться. Батыром будет, казаком будет. А то и генералом станет. Я тебе говорю, глупая ты баба.
— Ну, генералом, может, и станет, да только не казаком. Лошади его и собаки тоже на дух не переносят — боятся аж до тряски… Вон намедни хозяйка мальчишку во двор вывела. Трезорка, на что уж кобель страшный, я его сама боюсь, так под крыльцо забился, рычит оттуда и скулит разом. И Пушок его боится. За печку забьется и шипит… Ладно, пойду я самовар ставить.
— Ну, иди. Вечером-то придешь?
— А для чего? Нешто есть у тебя что такое особое?
— А то не знаешь. Есть у меня ключик, так ты замочек свой принесешь, вместе и откроем. М-м?
Вечером Евдокия, конечно же, пришла, но это дело понятное и к Родию отношение имеющее самое малое.
Отшельник с Хабомаи
Марьясин, начальник, старший товарищ и практически учитель моего отца, в последние годы Второй мировой войны был юнгой на Тихоокеанском флоте и принимал участие в высадке на Сахалин. Или на Курилы, я точно не помню. Впрочем, это не очень важно, потому что к истории, рассказанной им, он сам не имеет прямого отношения. Или имеет…
Разбирая вещи в своем гараже, Марьясин обнаружил свой черный флотский бушлат, который отдал мне, и я его потом носил еще года четыре, пока бушлат не стал мне совсем тесен и мал. А тогда он сидел на мне как влитой, и я, надевая его, даже подумывал стать моряком. Но не стал. Передавая мне бушлат, Марьясин пустился в воспоминания, среди которых был рассказ, запомнившийся мне даже не знаю чем. Может быть, тем, что казался чем-то похожим на историю о Робинзоне Крузо, а может быть, тем, что давал возможность самому додумывать огромное количество разных вариантов этой, я верю, правдивой байки.
Когда советские моряки высадились на Сахалин и Курилы, то услышали, что на одном из островов гряды Хабомаи до сорок второго или сорок третьего года жил старик-японец, выглядевший не совсем как японец. Во-первых, был он высокого роста и крепкого телосложения; во-вторых, кожа его была хоть и постоянно задубевшей и желтой, но все-таки не того особого оттенка, присущего настоящим японцам; и, в-третьих, старик этот носил окладистую бороду, совсем не похожую на бороды айнов, тем более что была она не черной, а темно-русой с рыжиной. Тем не менее рыбак, живший уединенно на острове, был японцем, и фамилия у него была то ли Касука, то ли Кусику, а может, и вообще Коочику, кто ж ее помнит. О старике рассказывали, что некогда он был офицером японской армии и участвовал в боях под Порт-Артуром или Мукденом, а может быть, и еще где в Маньчжурии. Вроде как там он научился русскому языку, причем язык давался ему легко и даже звук «Л» не вызывал никаких осложнений. «Вот еще одно отличие от японца», — сказал тогда Марьясин. Потом, в годы интервенции, этого Касуку во главе небольшого отряда отправили на русский Дальний Восток, где с ним что-то произошло, а в самом начале двадцатых годов он дезертировал и с помощью китайцев, у которых тоже имелись войска на Дальнем Востоке, перебрался на остров, где и поселился — не один, а с немой китаянкой, или маньчжуркой, или удэгейкой, о которой говорили, что ее тело наполовину покрыто замысловатой татуировкой, способной показать глядящему на нее не только прошлое, но и будущее. За это и еще за то, что китаянка была нема и никогда не старела, ее считали колдуньей, и одно время ходил слух, что она оборотень, похищающий из домов поселенцев маленьких детей, дескать, ими она питается (потом оказалось, что это вовсе не она ворует детишек). Женщину эту старик японец-не-японец называл именем Ли Ву, что значит «Подарок». Рассказывали, что старик Касуку, высадившись на берег острова, на котором, кроме него, никто постоянно не жил, разве что заглядывали китобои и охотники на морского зверя, да еще рыбаки, начал строить часовню. По его словам, там можно было бы молиться всем богам и вместе с тем часовня была маяком на какой-то дороге. Построил старик ее или нет — неизвестно, но то, что на некоторых островах можно встретить сложенные друг на друга и непонятно как удерживающиеся камни — это точно. Еще про старика говорили, что он запросто ловит рыбу и птиц руками и поэтому всегда сыт, какой бы голодный год ни был. На острове парочка прожила лет двадцать; мужчина начал стареть, это замечали многие, кто его видел, зато Ли Ву по-прежнему оставалась молодой и по-прежнему была немой. Перед началом войны на острова приезжали военные, которые искали старика, чтобы то ли допросить по какому-то делу, то ли чтобы арестовать за старое дезертирство; вроде даже нашли остров, на котором он поселился, и даже, по слухам, недолго говорили со стариком Касуку. Но разговор закончился тем, что нечто в черной одежде, огромное и мертвое, вышло к людям в форме и напугало их чуть ли не до смерти, то есть ничем не закончился разговор, и военные уехали. А старик еще год-другой пожил на своем пустынном берегу, общаясь только с рыбаками, что заходили на остров, а потом поднялся с камня, на котором обычно сидел и смотрел на море, сел в лодку, оттолкнулся от берега и уплыл. Было это в 1942 году, и с тех пор его больше никто не видел и ничего о нем не слышал. Вот разве что женщина по имени Ли Ву вроде как одно время работала в публичном доме на Карафуто, как японцы называли Сахалин, а потом тоже куда-то исчезла: говорят, встала на тропу, ведущую отсюда туда, и ушла.
Вот и вся история. А самое главное в ней то, что, как думал старший товарищ моего отца, старик этот был потомком то ли русского каторжника, то ли казака, которые в середине XVII века прошли по Амуру, вышли к Охотскому морю и открыли Сахалин.
168-я (1)
Золото в этом районе нашли во второй половине XIX века. К тому времени легенда о Золотом человеке, чья голова — на Аляске, шея — в Беринговом проливе, а все остальные части тела — на территории Империи, стала уже расхожей байкой, и не хватало малого — вещественных доказательств. Бродяга, чьего имени история не сохранила, принес в Иркутск аргументы, против которых нечего было сказать. Крупный песок и самородки, по тем слухам, что дошли до наших времен, общим весом более пяти английских фунтов. А это, знаете ли, почти два с половиной килограмма. Не успели иркутские купцы снарядить разведывательную экспедицию, слух о местах, где в каждом ключе можно безо всякого труда набрать несметное богатство, уже разошелся по Империи. И тысячи вчерашних крепостных, собрав последнее, рванули в Забайкалье, надеясь вернуться скоробогатеями в свои Рязанщину, Полтавщину, Костромскую и Курскую губернии и прочая Белая, Малая и иная Россия. Увы и ах! Золото, конечно же, было, но…
На просторах от Лены до Тихого океана найти свой кусок породы с золотом представляется не самым простым занятием. Скажем так, до сих пор в этом регионе есть ряд районов, где добыча обходится дороже самого металла. И это несмотря на постоянно растущую цену золота на мировых фондовых биржах, несмотря на прогрессивные методы (куда там лоткам, проходнушкам, колумбинам, даже полигонным драгам с их промприборами). Представьте, что каждый грамм металла, поднятый на Н-ском плато, стоит полтора-два грамма золота. Впрочем, российские авантюристы второй половины XIX века о таком раскладе не знали и, взвалив на лошадь, быка или на себя кайло, лопату, кувалду (и обязательно лоток), оценивали возможный металл стоимостью собственных сил.
Если же вы сейчас думаете, что золото на просторах Империи было «ничьим», то, позвольте вам заметить, вы ничем не отличаетесь от тысяч авантюристов, покинувших обжитой аграрный Запад ради дикого и голодного Северо-Востока. С XVIII века все российское золото принадлежало русским царям точно так же, как производство водки. Хотите золота в земле? Купите участок и уж потом продавайте металл по установленным ценам. Приблизительно так и никак иначе. Для того чтобы никаких сомнений в верности данного порядка не возникало, существовали горная стража, полиция, казаки, войска. И при необходимости вся эта армия объясняла при помощи пороха и свинца, что «каждый динарий — кесарев. А остальное — от лукавого».
Но все же!
Пираты, браконьеры, мародеры, хищники были всегда и везде. И Россия не исключение. Именно они, услышав о золоте в Забайкалье, первыми потянулись туда, куда до того уходили разве только староверы. Золотоносный район, наиболее привлекательный для вольного народца хищников, находится там, где сегодня пересекаются Якутия, Амурская область и Хабаровский край. И в наши дни добраться сюда сложно, что же говорить о второй половине XIX века… Впрочем, удаленность от центров цивилизации была вольной братии только на руку и в глазах отщепенцев всех мастей, разорившихся крестьян, беглых каторжников и иных люмпен-пролетариев глухомань представлялась скорее плюсом, чем минусом. Подальше от царя, подальше от полиции, подальше от горной стражи, жить по-своему там, где «тайга — закон, медведь — прокурор, урядник — топор». Эта достаточно расхожая мудрость таежников Восточной Сибири и Дальнего Востока, вне всякого сомнения, до сих пор являет собой гимн анархизму, однако, будучи социальным существом, человек вынужден изобретать средства выживания, законы и правила, которые, пусть и не соответствуют законам Империи, но в большей или меньшей степени отвечают потребностям общежития. Вероятнее всего, стремление жить «сообща» и привело вольных приискателей, горных браконьеров и хищников к объединению в старательские республики, самые крупные из которых насчитывали в промывочный сезон до пяти тысяч мужчин.
К 1882 году каждый старатель, желавший самостоятельно попасть в «республиканский» район (носивший в то время название Дальняя Тайга), отлично знал, что должен делать. Прежде всего необходимо было попасть в один из городов, расположенных максимально близко к территории республик. Таких городов было как минимум три, по количеству основных троп. Тропа из Якутска — на восток и юг. На северо-запад — от устья Амура, с центром в Николаевске. И самая известная, и, пожалуй, самая короткая тропа начиналась в быстро разросшемся до города поселке Пристань. В каждом из этих городов была достаточно разветвленная торговая и агентская сеть, которая, порой вопреки, порой с негласного разрешения полиции и горной стражи предоставляла все необходимое любому желающему отправиться на прииски. А необходимы были: во-первых, оружие и боеприпасы; во-вторых, инструменты — кайло, лопата, заступ, пила и лоток; в-третьих, бык, корова, лошадь или даже двугорбый верблюд. Причем третий пункт списка необходимых покупок начинающего старателя можно смело поставить первым номером, поскольку без быка или коровы (именно этим животным отдавалось не просто предпочтение, а приоритет) быть принятым в «республику» не представлялось возможным. Каждый добравшийся до золоторудного региона приискатель был обязан иметь при себе пропитание на зиму и возможность добывать золото своим инструментом. Поэтому, нагрузив корову скарбом, иногда в одиночку, иногда караванами, золотоискатели отправлялись в путь длиной не менее пятисот километров, чтобы достичь золотоносных плато и ключей, до сих пор труднодостижимых и легендарных, чуть ли не мифических, как, например, ключ Миллионный.
Описывать трудности перехода по «диким» землям вряд ли нужно. Достаточно только отметить, что большинство вновь прибывших авантюристов было абсолютно не подготовлено к переходам через тайгу. Конечно, некоторую помощь готовы были оказать местные проводники. Но далеко не каждый имел средства для оплаты услуг таежников, за которыми, кстати, прочно укрепилась слава отъявленных головорезов. Поэтому с самого начала пути к золоту полагаться приходилось только на себя и еще на приблизительные и противоречивые рассказы, карты, планы, указатели и приметы, разбросанные на территории, не уступающей по размеру Швейцарии.
Одними из основных точек на этих картах были станции (ямы), где можно было не только относительно безопасно переночевать, но и получить определенные услуги. Например, указания, куда и как следовать дальше, каким образом переправиться через крупную реку, иногда предоставлялись услуги кузнеца, и почти повсеместно можно было обменять имущество на спиртное. Таких «станций» на трех основных тропах в общей сложности было около двухсот. Некоторые, такие как Перевоз, Прииск, Горно-Золотая, Снежник, Покровка, со временем разрослись в поселки. Другие долгое время оставались отдельно стоящими хуторами с двумя-тремя строениями. Эти станции, как правило, базировались на местах расположения «ясачных» изб, поставленных русскими конкистадорами в период первого проникновения в этот регион. А третьи вообще исчезли, и сегодня их находят случайно, как до сих пор по всему этому району порой обнаруживают застолбленные участки, оплывшие шурфы хищников, старавшихся поднять из грунта рассыпное гнездо, шалаши китайцев-спиртоносов, одинокие, полностью развалившиеся землянки и зимовья.
Золотая касса
В 1996 году во время ремонта складов бывшего Чуринского магазина рабочие Н. и С. обнаружили тайник. В двух кошелях из промасленной кожи лежало около полутора килограммов золотого песка и самородков. Там же, в тайнике, стояла железная шкатулка-касса, в какой купцы средней руки обычно хранили разнообразные ценные бумаги (ассигнации, расписки, векселя) и разменную монету. Шкатулку совершенно по-варварски взломали, надеясь, видимо, найти в ней что-то еще более ценное, чем полтора килограмма металла.
О находке стало известно после того, как Н. попал в поле зрения ОБЭП при попытке сдать свою долю хорошо известному органам ингушу. Н. запирался недолго, и ранним утром оперуполномоченный уже спрашивал С., сдаст ли тот металл добровольно или придется проводить обыск и оформлять выемку. Конечно, С. из небогатого выбора между «добровольной выдачей» и «оформлением» выбрал свободу и выложил свой кошель перед обэповцем. Как показала экспертиза, золото было не местным. Частью южноафриканским, частью австралийским, да было еще литое, в форме пуль на сорок четвертый американский калибр, а что касается кассы…
— В ней ничего интересного не было. Бумаги старые, с ятями еще… Книжка там была без обложки, старая совсем, вроде на английском, на полях — пометки разные на русском. Ну и всякое такое, по мелочи. Фигурка, на вид костяная, пуговицы с гербом, пузырек пустой. Мундштук был. Иголки с нитками. Фотография старая. Ну и все вроде… — рассказывал мне потом С. — Мы все почти выбросили в речку.
— В смысле — почти все?
— Ну, я себе книжку взял, а Н. — фигурку.
— А что за фотография была?
— Да фотография как фотография. Мужик на ней — доктор какой-то, сразу понятно, потому что в халате. Стоит над каким-то трупом. Труп на столе лежит, и его не очень хорошо видно.
Фигурку я так и не смог найти. Сколько ни спрашивал у оперов и следователей — ничего.
Кеша Федоров — последний шаман
Потомственный алкоголик метис Федоров в 1948 году, как утверждают протоколы следственных органов, впал в буйное помешательство на почве злоупотребления водкой. Весь вечер и всю ночь из дома, в котором Федоров жил с матерью, старухой-эвенкийкой, раздавались то заунывные песнопения, то крики, то шум, отчасти похожий на шелест крыльев стаи гусей, отчасти на плеск рыб, идущих на нерест. С наступлением утра соседей удивила наступившая плотная тишина, в которой отчетливо и мерно раздавались глухие удары. Казалось, вибрировал воздух. Неожиданно по всему околотку завыли охотничьи собаки. И тогда бабка Коджисяниха отправилась посмотреть, что же произошло в доме Семена Федорова, сорокатрехлетнего эвенка-полукровки, тихого генетического алкоголика, известного в околотке по кличке Кеша.
На труп матери Кеши Коджисяниха наткнулась в сенях.
На крик сбежались остальные соседки. Позвали участкового, который вызвал доктора, а тот уже констатировал смерть женщины и отметил, что с ее спины, от шеи до ягодиц, полностью снята кожа. Сам же Кеша Федоров, весь в крови матери, сидел посреди горницы и ритмично бил в шаманский бубен, за ночь изготовленный им из подручных материалов.
Кешу увезли из города в состоянии транса — он блуждал где-то далеко, возможно, в истоках реки Энгдекит. По крайней мере, среди немногочисленных различимых слов было и слово «сэвэн». Бубен же после закрытия дела поместили в краеведческий музей. С тех пор в наших краях шаманы не встречались. Ну, может быть, и были такие, но мне об этом неизвестно.
Тигровая шапка (1)
Серафим Шабалин с детства был угрюм — этакий бирюк. Это у него от того было, что ему все казалось, что живет он не свою, а чью-то чужую жизнь. И не в том дело, что чем-то Серафиму такая чужая жизнь не нравилась или скучна была, уж чего-чего, а приключений этот казачок с пострельства специально не искал, они сами его находили. Дело все в том, что и приключения эти были ему какими-то неродными, непонятными, — одно слово, чужими. Другой бы жил себе, да и в ус не дул. Чья она, эта жизнь — тому, не тому дана, — об этом пусть батюшка думает, а твое, казачок, дело телячье: обосрался — стой, обтекай. Так, пока жив был, дружок Шабалина Гришка Хохулин говаривал. Сам-то Хохулин вряд ли задумывался, что да как: жил просто, как камышина какая или сосна, что в бору у дороги. Коли ветер прилетит, так и пошуметь не грех, а тихо если, то чего тебе еще надо — стой спокойно, солнышку радуйся, снегу пушистому радуйся, дождику, опять же… А порежут кору, хоть до сердцевины — поплачь, слеза смоляная, если не залечит, то поможет. А если не поможет, так тут уж плачь не плачь, что толку — вышло так, что срок, значит, пришел.
Хохулину срок пришел под Мукденом. Точнехонько в окоп снаряд угодил. Семерых, среди которых и Хохулин-старший, как корова языком — только и осталось, что грязная яма да ошметья. После обстрела уже кого недосчитались, того и записали: «За веру, царя и отечество». А Шабалин на той войне с японцем не погиб. Выжил. Кусок икры с левой ноги ему оторвало, но кость не задело, в госпитале наросло, а пока заживало, война и кончилась. Так что вернулся в станицу казак с медалью. А его медаль, не его — это как мясо отстрелянное, а потом наросшее. Чье оно? Поди разбери…
Серафим как с Японской вернулся в станицу, так полгода прихрамывал, а потом вроде прошло, только и осталось, что посадка в седле какая-то немного набок, да след в снегу или на глине приметный: правый, как положено, наружу носком глядит, а левый — что пятка, что носок — ровнехонько и что поволока, что выволока. Шабалин те полгода, пока совсем выздоравливал, пристрастился бродить по тайге. Чем он там занимался, никто не знал. Может, зверя бил, золото мыл или спиртоносов постреливал. В станице его видели, только когда покос или жатва, а так соберет котомку, кобылу свою пегую навьючит и все бродит где-то по сопкам неделями. То в Сианах его встретят, то под Покровкой, то у Неряхи. Старик Пейзель как-то отправился в Маленький Париж по коммерческим делам, так аж под Овсами его встретил, на Урекханской переправе. Да и в Малом Париже его видели, а это, почитай, все триста верст от станицы, если по тракту. Ну да, напрямки, может, и ближе, да только как ты туда напрямки по сопкам, распадкам, марям? Зверь и тот все тропами, где полегче, ходит, а напрямки — только от пожара. Вот, кстати, может, и Серафим так же, может, сердце горело у него? Может быть, да только от такого огня никуда ты не убежишь.
Через полгода, как Шабалин в станицу с войны пришел и уже совсем не хромал, по зиме приходили китайцы из родни младшего Пейзеля (ему отец сосватал китаянку, понятно ж, за жида никто из казаков дочку свою не отдаст). Эти китайцы принесли весть о том, что по левому Амуру ходит здоровенная тигра с двумя котятами. Дескать, появилась она еще чуть ли не по весне и, как думали, пришла, потому что война распугала все зверье на юге. Поначалу, пока семейство кормилось дикими козами и свиньями, китайцы на них особого внимания не обращали. А уже по зиме, когда семейство полосатых принялось давить собак и резать домашних свиней, китайцы обеспокоились. Когда же стали пропадать люди, беспокойство превратилось в панику. Китайские крестьяне обращались и к своим властям, и к хунхузам, но ни власти, ни бандиты ничем не помогли. После Крещения тигра перешла Амур. Между Неряхой и Сивухами она подстерегла обходчика, а через пару дней, чуть выше того места, где от Магистрали на Станицу отходит узкоколейка, задрала лошадь. Седыхова баба божилась, что, вынося помои, видела тигра. «Я, значит, ведро-то выплескиваю, а она за околицей, на опушке сидит, вся такая седая, смотрит на меня и облизывается». Бабе не поверили, потому что, во-первых, от помойной ямы до опушки леса, почитай, полкилометра и разглядеть что-либо вообще сложно, и, во-вторых, не было там, кроме человеческих, никаких следов. А через три дня под Костромой у китайца Ю, того, что сажает мак на опиум и торгует ханшином, тигра прямо из фанзы утащила жену.
Когда о тигре-людоеде, прозванном по-китайски Ламазой, знали уже в губернском городе, Серафим Шабалин, никому ничего не говоря, собрался и еще до петухов ушел в тайгу.
В станицу Шабалин вернулся аккурат к блинам со сметаной и икрой, водке, гуляньям, сапогам на столбе — на Масленицу. Через день после того, как на берегу Амура сожгли соломенную бабу, Серафим пришел к скорняку Тихону, выложил на стол кусок тигровой шкуры, как раз с загривка, и заказал из нее шапку. Тихон помял мех, хмыкнул и хотел было сказать, что из такого меха папаха не выйдет — не ноская, вытрется, но вместо этого спросил:
— Это с той, с Ламазы?
Шабалин то ли пожал плечами, то ли кивнул, то ли хмыкнул, то ли откашлялся, так что скорняк так и не понял — та ли это тигра, не та… А уже на следующий день слух, что Шабалин убил тигра-людоеда, ходил по станице, обрастая фантастическими подробностями, в которых, в конце концов, нашлось место и байкам об оборотнях, тунгусских колдунах, черте и китайских ведьмах, так что, когда станичный атаман Ильин шел в избу Шабалиных, он был готов почти ко всему, и все же, увидев в горнице молодую красивую то ли китаянку, то ли маньчжурку, к которой Серафим обращался как к жене, хоть ничего и не сказал, а все же подивился:
— Что ж ты, паря, ничего не сказал-то людям?
— А чего балаболить-то?
— Ну, про тигру-то… Ну, и про девку… Или она тебе жонка?
— Ну, так это… Я и говорю, чего? Тигра — вон шапка, а жена — ну так вот она, Ульяна. Чай будешь, Афанасий Игнатич?
— Ты мне зубы-то не заговаривай. Чай, понимаешь! Ты мне скажи, ты людоедицу кончил или с другой тигры холка? А чаю давай, что ли… Улька твоя-то хоть по-русски понимает?
— Сахар вон бери, мед, варенье, баранки вон. А кто ж ее знает, чего она жрала. А Уля и по-русски знает, и по-еще-каковски…
— М-м-м-м-м. Хорош у тебя чай. Где брал? У Пейзелей? А чего ж только кусок шкуры отрезал? Хоть бы голову прихватил, усы там, зубы… Китайцы до усов тигриных, я слышал, очень жадные.
— Нет, не на Жидке, на острове ярмарка по осени была, там и брал. Таскать тяжело. Ну а усы, что же, усы я уже продал.
— Ага. Ну ладно тогда….Я так понимаю, ты уже здоров, не хромаешь… Давай тогда в город. В полк… И это, покрестил бы свою, да по-людски бы венчались. Батька-то твой, небось, не одобрил бы. Ну и это, того, шапка-то у тебя с людоеда, значит… Так ты бы ее не носил, а то мне говорят, с такой папахи зверь на тебя перескочить может…
На это Шабалин, угрюмый казак, ничего не стал говорить, а как лед прошел, прихватив с собой Ульяну, первым же пароходом, пришедшим с верховий, отправился в губернский город, чтобы нести там службу.
Через год, или около того, в город в одиночку, верхом приехал из Даурии хорунжий Роман Штернберг. Вид у хорунжего был всклоченный, угрюмый и безумный: запыленная неряшливая форма, из всего багажа — скатанная шинель, суконное одеяло, карабин, да еще патроны в подсумках. Хорунжий с неказацкой фамилией отметился в штабе, встал на довольствие и через неделю уже прославился тем, что по пьянке повздорил с есаулом Карнауховым. Есаул высказался в том смысле, что не верит рассказам хорунжего о том, что тот смог доехать от Маньчжурии до губернского города один, без провианта, карт и проводника, питаясь только тем, что добыл охотой. Хорунжий Штернберг схватился за шашку и точно бы зарубил есаула, кабы того не оттащили. Понятное дело, за такие выходки хорунжего упекли на гауптвахту, а караул там нес Шабалин. Тигриная шапка привлекла внимание арестанта, и, странное дело, угрюмый Штернберг и угрюмый Шабалин разговорились и сошлись характерами. Хорунжего как выпустили с гауптвахты, так сразу, от города и греха подальше, определили в охотничью команду: пусть косуль бьет в общий котел — все равно делать в городе нечего, только водку пить, а так дикий хорунжий при деле. В ту же команду хорунжий перетащил Шабалина, и теперь почти все время они проводили вместе. Гоняли по распадкам, перелескам, заболоченным низинам. Били оленей, кабанов, косуль. И разговаривали, разговаривали, разговаривали о чем-то своем. Серафим познакомил Романа с Ульяной, и, странное дело, хорунжий, сторонящийся и избегающий женщин, с этой китаянкой был внимателен, добр и прост. Кто-то из казаков пустил слух, что дикий хорунжий на Ульку Шабалину положил глаз, но после того, как распускающие этот слух были биты, о том, что происходит между хорунжим, китаянкой и казаком в тигровой шапке, болтать перестали.
Гарнизонная тоска с пьянством и мордобоем в конце концов хорунжему Штернбергу наскучила, и он уехал на поиски приключений. Ульяна к этому времени уже ходила брюхата и к зиме должна была родить, но родила ли, нет ли, никто не понял. Исчезла Ульяна. Пропала и следов не оставила. Ну и ладно, кто бы за девку китайскую переживал? Может, тот же Шабалин ее продал кому, а может, и сама ушла куда… Тут русских-то баб не поймешь, а что уж китаянку. А потом следом за ней пропал и Серафим. Хотя вроде и отпросился у начальства по какой-то своей надобности, а все же в губернском городе, да и в станицах, его долго не видели.
Шахматы в тайге
Речка была рыбной и называлась Ма́товой.
Рыбаки, ходившие на нее, говорили, что название получилось само собой и вовсе не потому, что вода непрозрачная, а потому что, пока доберешься с Горно-Золотинского тракта, через перевал, весь на мат изойдешь, а уж как обратно-то с рыбой, так тут тебе и кирдык, коли пожадничал. Рыба, она известно, не та, что в омуте или на перекате, и даже не та, что из воды вытащена, — рыба она только тогда рыба, когда ты ее на своем горбу до базара дотащил да разложил по прилавку. И тут уж поди разбери, от чего она просоленная: от соли или от пота, одно ясно — хороша рыбка-то, хоть харюза, хоть ленки, хоть таймени, даже щука и та не ровня всяким там разным щукам, это хозяйка, ма́товская рыба, ну ты-то в курсе, так что цену знаешь, или сама бери, или я другим продам, да что ж ты ее нюхаешь-то так! Бабой да рыбой она пахнет, чем еще! А то вот икры тебе могу щучьей накидать, сам солил, сам тащил… Все так, да только вот не потому речка Ма́товая, что изматерились на ее берегах промысловики, известно же, что рыбака слушать, что колокольного мастера — это они за рыбу да колокола дорого берут, а слову их цена — монетка медная китайская с дыркой посредине…
Ну так о речке, которая Ма́товая.
Лет за пять до того, как Хабаров с казачками своими поставили остроги по Амуру, здесь уже стояла торговая изба одного китайского купчика. Как раз в устье, на терраске. Купчик тот торговал с тунгусами. Чай, шелк, посуду, иголки, нитки, то-се да пятое-десятое менял на меха. Вроде не жадничал и хоть и обманывал, а все же в меру, по справедливости, — тунгусы на него не жаловались, а может, и жаловались, да только где ты еще поторгуешь? Китаец постоянно в своей избе не жил — по своим торговым делам мотался, а за всем хозяйством и добром у него следила жена-не-жена, что-то вроде наложницы. Гулей звали. Ну, понятно, что не совсем Гулей, а похоже. У китайцев же что ни имя — срам и похабщина, вот и у нее, видно, имя такое. Красивая была и вроде на азиатку не похожа, ну это у них попадается порой. И вот, как сказано уже, лет за пять до Хабарова на Амуре, китайца в избе не было, пришел туда человек. Русский-не-русский, но точно не желтый, а белый, почему его Лучей тунгусы и прозывали. То ли узнал, что здесь жилье есть, то ли сам по себе вышел, кто же теперь знает?! Важно, что вышел и остался.
День живет, два, неделю. Китайцева баба-то сначала сторонится его, а все же, как ни сторонись — вот он, мужик. Короче, к тому времени, когда купчик-то появился, у Лучи с Гулей все было сговорено и налажено. Китаец, понятное дело, как узнал про все это — в крик. Она хоть и не жена, а все же вроде как его собственность, он ее то ли купил, то ли выменял, у них это и по сию пору в заводе, а тогда — вообще запросто. Так вот, китаец кричит, ногами топает, Лучу из избы гонит, а тот осклабился и спрашивает хозяина, чего это он так разоряется, словно ему на яйца наступили или перцу куда сунули. Ладно бы у себя в ханстве вопил, а то на русских землях порядки свои гнуть. А за сколько лет ясака китайцем не плачено, а? А подати на право торговать? А подушные? Китаец от такого нахальства аж дара речи лишился. А когда отошел немного, стал Луче доказывать, что это с него ни разу не требовали, дескать, земля здесь пустая, ничья земля. А Луча ему: «Это она была ничья, а теперь раз я здесь, то, значит, уже не твоя. И изба эта не твоя, и Гуля — тем более что она и не против — тоже не твоя». Короче, спорили они так, спорили, поедят, вина там или чаю попьют, и опять спорят. Тунгусы приходили, мех принесли, обменяли на товары, а они все спорят. Так бы и спорили, да тут кто-то из тайги вышел и подсказал, как спор решить.
Луча-то, пока бродяжил, в ключах золота насобирал и все, что было, переплавил в браслеты. Вот со своей стороны и поставил на кон против всего добра китайцева. Китаец же, похоже, был азартный, да и как золото увидел, аж весь затрясся, потому что у них-то там все золото у императора, а они даже монету льют из меди и таскают потом тяжелые связки. На спор-то решились, а как решать, кому что достанется? Биться на кулаках? Так Луча на голову китайца выше и крепче в разы. Бегать наперегонки? Из пищали стрелять? Вот незадача. Да удачно оказалось, что оба в шахматы играть обучены. Решили, значит, решили. А чем играть? Это же не шашки, это же доска нужна, фигуры.
Доску раскрасили, а фигуры Луча нарезал. Из оленьего рога — черные, а из мамонтовой кости — белые. Пешки вырезал в виде рыбок, ладьи — они и есть лодки, коней сделал как бы лисами, офицеров — росомахами, а короля с королевой драконами и львицами изобразил. А как все устроили, расставили на доске фигуры, но сразу играть не сели, потому что ночь на дворе, спать решили лечь. А пока спали, Гуля-то на фигуры нашептала, да водой и кровью побрызгала, так чтобы за какие бы китаец ни взялся, а все равно бы проиграл.
С утра сели играть. Луче жребий выпал белыми, а значит, ему нападать, а китайцу-купчику обороняться. И только передвинул рыбку Луча, как фигурки-то возьми да и оживи. Это все от того, что их Гуля кровью своей обрызгала, так что они уже сами на доске бьются, а китаец с Лучей чай попивают да приказы отдают. День закончился, шахматы все бьются, спать пошли, а пока спали, черный дракон влюбился в белую львицу, да так сильно, что и войско свое готов бросить, и сам умереть.
Утром поднялись, сели за шахматы. И тут китаец видит, что на доске совсем все не так, как на ночь оставляли. Что шахматы живут теперь сами по себе, и если он правильно понимает, то должен проиграть. Его дракон ночью вышел из-под защиты, и теперь вся надежда только на черную львицу, которая должна успеть убить белую соперницу и сама при этом погибнуть то ли от росомахи, то ли от лисы. Весь день длилась игра. Черный дракон, как его ни прикрывали, все стремился через все поле к белой львице, и всему, что ни делала его черная супруга ради спасения войска — всему мешал, телом своим прикрывал белую, а черную подставлял под удар. И к вечеру, когда на доске почти не осталось рыбок, все лисы погибли, да и росомахам с ладьями досталось, черная львица погибла, защищая своего дракона, а черный дракон сделал шаг навстречу белой львице, и белая львица убила его.
— Шах и мат тебе, — сказал китайцу Луча, — я выиграл.
Сказал и громко рассмеялся. А фигуры на доске замерли и стали, как и должны были быть, только кусочками рога оленьего да кусочками слоновой кости.
Вот с тех пор и поэтому речку называют Ма́товой, а вовсе не потому, что, пока до нее доберешься, изматеришься весь.
Что было дальше с Гулей, Лучей и его золотом, неизвестно. Старик Уруй, как-то подпив, говорил, что они ушли, а золото разбросали, — да как ему, Урую-то, особенно подпившему, верить? А китаец тот, говорят, ушел в Китай, там разбогател, стал правителем и завел себе большой гарем наложниц, вот только Гулю всегда помнил и все печалился оттого, что она его предала.
Сержант Севастьянов
Дмитрий. Его привезли в наш город с перебитой спиной. Поговаривали, что из госпиталя в Душанбе, куда он попал из Кандагара. В любом случае Дмитрий всю свою оставшуюся короткую жизнь, проведенную в обнимку с костылями, никому ничего не рассказывал. Просто сидел в любую погоду на берегу реки, превращаясь в незначительное растительного происхождения дополнение к пейзажу, совсем как подсолнухи, выглядывавшие из-за забора, и смотрел на то, как солнце тащится с востока на запад. Так продолжалось до тех пор, пока в одну августовскую пятницу не привезли цинковый гроб с телом Коли Некрасова — рядового ВДВ, сполна отдавшего интернациональный долг в точке усмирения вялотекущего кавказского конфликта. На следующий день сержант Дмитрий Севастьянов, 1963 года рождения, тихо скончался, оставив после себя только костыли, некоторое время стоявшие возле скамейки, с которой Дмитрий, казалось, сросся. Куда потом они делись, эти костыли, я, честное слово, не знаю, наверное, это и не важно. Может быть, пацаны сперли…
168-я (2) Луча и Латыпов
Каждая станция обладала своими особенностями, которые множились, обрастали слухами и легендами. Например, считается, что группа зимовий в районе переката Людоед названа была Людоедом не потому, что много людей погибло при попытке пройти пороги на лодке, а потому, что, дескать, в одну из голодных зим жители станции, чтобы выжить, бросали жребий, кому дожить до весны, а кому стать тем, кто накормит своих товарищей. Подобная же ситуация и с легендой о Чертовой Печке, которая была якобы сброшена паводком в реку и в которой поселился черт, утягивающий на дно каждого двадцатого путешественника, пытающегося пройти здесь на лодке. Известковая, Луча, Лунга… У каждой станции — свой набор легенд. Но все же самой загадочной станцией на золотом пути еще со времен хищнических республик Дальней Тайги считают Сто Шестьдесят Восьмую, или, как ее иногда называют, Утерянную, Пропавшую станцию.
По сохранившимся показаниям старателей, уже в 1898 году Сто Шестьдесят Восьмая была легендарной, полумифической станцией. Ни один из допрошенных следователями горной стражи «хищник» не мог точно указать ее местоположение. В части географии показания были весьма противоречивы. Сто Шестьдесят Восьмая оказывалась одновременно на всех трех основных тропах. Однако, несмотря на отсутствие согласованности по вопросу локализации станции, все свидетели независимо друг от друга называли ряд примет Сто Шестьдесят Восьмой.
Во всех рассказах станция — это несколько строений, находящихся на широкой террасе, сложенных, в отличие от обычных в таежном районе изб, из камня и крытых кирпичного цвета черепицей. Это относится не только к жилью, но и к хозяйственным постройкам: лабазам, конюшне, сеновалу и т. п. Площадь, занимаемая Сто Шестьдесят Восьмой, окружена земляным валом, где имеется один оснащенный сторожевой башней вход для пеших и конных путешественников. Рядом с постройками есть очищенная от деревьев поляна, разделенная на две приблизительно равные половины неглубокой лощиной и достаточная для того, чтобы на ней могли разместиться проходящие караваны. Здесь же оборудованы очаги и, не считая трех землянок в непосредственной близости к валу, места для палаток. Между надворными постройками и поляной — благоустроенный родник, излишек воды из него стекает по лощине. С другой стороны надворных построек, в некотором отдалении, находится площадка, где, образуя кольцо, установлены несколько больших, грубо обработанных камней. Еще дальше стоит большое дерево, о породе которого ничего определенного сказать не представляется возможным, кроме того, что дерево не хвойной породы. Между корней дерева бьет еще один родник, воду из которого, однако, для приготовления пищи и иных хозяйственных целей не используют. Родник называется Змеиным. Одна из сторон двухэтажного дома, где проживает хозяин, выходит окнами на площадку с камнями и деревом. Оба родника — и тот, что на «гостевой», и Змеиный — уходят под землю, не доходя до вала. Крыльцо «хозяйского» дома выходит на сторону, обращенную к «гостевой» поляне.
Говоря об устройстве Сто Шестьдесят Восьмой, особо отмечается наличие при станции большой псарни, где хозяин держит до пяти десятков крупных собак, отличительной их особенностью называют белый окрас и огненно-рыжие уши. Нужно отметить, что у охотников этого региона изредка появляются лайки как раз такой масти, причем собаки эти — всегда крупные молчаливые кобели, которых охотник использует для загона крупного зверя, будь то изюбрь, лось или медведь.
Исходя из существующих описаний, можно предположить, что Сто Шестьдесят Восьмая станция представляет собой достаточно крупный по меркам слабо заселенного района хутор-заимку с развитым хозяйством. Количество надворных построек и двухэтажный «хозяйский» дом дают возможность предположить, что здесь постоянно проживают не менее девяти человек. Однако свидетельства и «хищников», и проводников, и людей, чьим рассказам можно доверять в гораздо большей степени, сходятся в том, что кроме двух-трех маньчжуров, находящихся в услужении, здесь постоянно обитает не более двух человек, одним из которых является то ли основатель, то ли хозяин станции — некто Серый.
Серый — это не фамилия, а скорее прозвище-характеристика. Но поскольку настоящее имя хозяина станции в показаниях разных свидетелей различно и большинство рассказчиков о Сто Шестьдесят Восьмой используют кличку Серый, то и мы, говоря о владельце станции, будем называть его так. Однако нелишне будет отметить, что среди множества имен Серого чаще остальных встречается имя Луча. Именно под этим именем Серый был известен среди кочевых кланов эвенков, для которых любой европеец был лучей, то есть в одной трактовке «белым», а в другой «чертом». Обращает на себя внимание, что с появлением христианства в этих краях эвенкийское имя Харги (Дух огня) стало синонимом дьявола. Имя Харги никогда не смешивалось с именем Луча, что, в свою очередь, дало возможность европейцам считать это имя положительной характеристикой. Более того, современные легенды российского происхождения говорят о том, что река Луча была названа так якобы в честь первой встречи именно на ее берегах русских казаков и эвенкийских оленеводов. Учитывая, что эвенки боятся воды, так как, по их поверьям, вода несет смерть, а также что среди прочих рек региона река Луча, протекающая в узком ущелье, отличается совершенно необузданным и диким нравом, можно предположить, что Луча — это все-таки не самая лучшая характеристика, которая могла достаться европейцам, прибывшим в поисках золота. Впрочем, вероятна достаточная доля самоиронии и специфического золотоискательского чувства юмора, позволяющего приискателям называть себя «золотарями», а порученцев по общим вопросам при председателях артелей — «шнырями».
Итак, Серый, он же Луча, хозяин Сто Шестьдесят Восьмой станции. Рост средний, возраст неопределенный, старше двадцати, но моложе шестидесяти. Глаза серые, волосы серые, возможно, седые, длинные, обычно собраны на затылке в косу, как это принято у китайцев. Бороды и усов нет, вероятно, не столько вследствие того, что бреется, сколько потому, что растительность на лице вообще отсутствует. Нос прямой, широкий. Губы тонкие. Носит одежду черного цвета, в том числе шелковый китайский халат с застежкой на правом плече, тяжелый, подбитый темным мехом плащ, штаны из хлопчатобумажной ткани и высокие, до середины икры, сапоги, напоминающие кожей летние нанайские унты (их шьют из рыбьих шкур), а формой — «американские» ботинки с тупыми и тяжелыми носами. Движения спокойные, при ходьбе слегка прихрамывает. В степени, достаточной для понимания и ведения беседы, знает несколько языков, в том числе русский, немецкий, китайский, эвенкийский, возможно, английский и монгольский. В разговоре использует слова с большим количеством носового «н» и «х». В хорошем настроении может рассказывать слушателям истории, больше похожие на сказки, но такое настроение у Серого — исключение из правила, а не норма. Приглянувшимся ему людям, чаще всего молодым, может подсказать расположение золотоносных ключей. Однако с такой же легкостью может убить.
Для иллюстации приведем историю о смерти приблизительно в 1911 году Василия Латыпова, известного налетчика на прииски и рудники. Рассказ этот в той или иной форме до сих пор ходит среди старателей, охотников и лесорубов региона, обрастая фантастическими подробностями, меняя время происшествия и имена участников инцидента. Действие, происходившее в 1910-х годах, переносится и отражается на периодах 1918–1919 годов, конце 1920-х, вторую половину 1940-х и даже середину 1950-х. Тем не менее ряд характерных признаков истории, «сюжетное зерно», позволяют объединить все эти рассказы и отнести к разряду «баек о Сто Шестьдесят Восьмой».
Василий Латыпов служил надзирателем за китайскими рабочими на приисках Горно-Золотой. В результате ссоры между Латыповым и местным торговцем Найманом произошла «таежная дуэль», из которой надзиратель Латыпов вышел с легким ранением, а торговца Наймана похоронили на «еврейском» кладбище. В том же году Василий Латыпов объявился в Малом Париже (бывшая Пристань), имея при себе револьвер, винтовку и небольшой запас золота песком и самородками. Некоторое время Латыпов действовал в одиночку, порой, как предполагают, обирая пьяных золотоискателей, порой устраивая нападения на китайцев-спиртоносов, возвращавшихся с приисков, не гнушаясь не только грабежом, но и убийством. Дополнительный штрих: отдельные рассказы старожилов, помнивших те времена, повествуют, что Латыпов прирабатывал в это же время «общественным палачом» и за вознаграждение вешал приговоренных судом общества. Речь, как вы понимаете, идет о самосуде, вплоть до конца двадцатых годов бывшем распространенным явлением в этих местах. Считается, что Латыпов вошел в группу другого, пожалуй, самого известного таежного бандита этого региона, Родия Ликина. Группа Ликина промышляла более серьезными, чем грабежи золотоискателей и спиртоносов, делами. Ближе к окончанию промывочного сезона банда нападала на небольшие рудники и прииски, захватывая весь имевшийся драгоценный металл и оставляя после себя трупы. Кроме Латыпова, в ней было еще около десяти участников, и по крайней мере одна из них — женщина, вполне возможно, Вера Юдина — знаменитая Юдиха других «бандитских историй» этого края. Поскольку, во-первых, живых после себя ликинцы не оставляли и, во-вторых, промышляли в основном на «хищниках», то некоторое время их вроде бы и не существовало. Однако со временем были приняты меры, и главарь банды Родий Ликин выслежен и убит. Однако, похоже, что банда со смертью главаря не распалась, а продолжила действовать уже под атаманством Василия Латыпова. По-настоящему заговорили о Василии со товарищи после их неудачного налета на крупный прииск Удэкан, где Латыпов потерял двух бандитов и был опознан рабочим, знавшим Василия еще по Горно-Золотой. После налета на Удэкан описание Латыпова было разослано по всем более или менее крупным поселкам, не исключая железнодорожные станции и переселенческие деревни. В этой ситуации Латыпову оставалось только одно, — спрятав большую часть добычи и обходя крупные поселения, уходить или на юг, в Китай, или на север, стремясь достичь Якутска. Каким из этих путей решил воспользоваться бывший надзиратель, неизвестно. Известно, что банда разделилась и сам Латыпов с двумя или тремя товарищами осенью (вероятно, 1916 года) вышел на заимку, по описаниям похожую на Сто Шестьдесят Восьмую. К тому времени, после армейских карательных экспедиций на хищнические республики, станция была не более чем расхожей в среде золотоискателей легендой. Чем-то вроде страны Эльдорадо и семи городов Сиболы из преданий американской конкисты. Кроме всего прочего, легенды о Сто Шестьдесят Восьмой и ее Сером хозяине повествовали о накопленных и сохраненных на станции сокровищах, причем не только золоте, но и драгоценных камнях — алмазах и изумрудах. Латыпов не мог не знать эти байки, но даже если и не знал, то, вероятно, выйдя на заимку с небольшим количеством людей и достаточными припасами для того, чтобы прокормить бандитов, решил остановиться там на зимовку. Жители станции как лишние рты и вероятные свидетели-доносчики должны были погибнуть. Единственное исключение главарь банды предполагал сделать для женщины, чей силуэт, наполовину скрытый в тени, он разглядел в окне второго этажа. Произошло это на второй день стояния пришлецов на Гостевой поляне. На все попытки узнать у работников, кто прячется в доме, маньчжуры или отмалчивались, или, в присущей китайцам манере уходить от нежелательных вопросов, делали вид, что не понимают. Когда же Латыпов, показывая на дом, спрашивал их по-китайски: «Куна? Там куна?», неразговорчивые обитатели станции лишь пожимали плечами. В конце концов, приняв для себя решение и посовещавшись с товарищами, Латыпов решительно направился к хозяйскому дому, по пути выстрелив в одного, а затем и в другого работника-маньчжура. Соратники Латыпова в это время, взяв оружие на изготовку, держались за спиной у своего главаря и прикрывали его от возможного нападения. Василий уже поднялся на крыльцо, когда ему навстречу вышел Серый, как обычно, в сапогах и китайском халате.
Разговор, состоявшийся между Серым и Латыповым, вероятно, был коротким. И результатом стало хладнокровное убийство, сопровождавшееся, как говорится в большинстве вариаций этой легенды, словами: «Ладно, коль так…» Что же касается способа убийства, к которому прибегнул Серый, то в этом месте все рассказчики начинают нести околесицу. В одной версии утверждается, что Серый разрубил невесть откуда взявшимся у него в руке клинком грудину Латыпова и, развернув в разные стороны ребра, вырвал сердце бандита. Другие говорят, что то ли Серый превратился в большого зверя, то ли зверь появился из ниоткуда и оторвал Латыпову голову. В третьем варианте объясняется, что Латыпова убила женщина со второго этажа, одна половина которой сияла, как раскаленная сталь, а другая находилась в тени. Откинув все эти и прочие фантазии, следует констатировать, что, вероятно, заслуженная Латыповым смерть была хоть и быстрой, но впечатляющей.
Окончив экзекуцию, Серый приказал бандитам бросить оружие и немедленно уходить, что и было ими выполнено незамедлительно.
Капитан Дорогостайский, в это время проводивший топосъемку на горном хребте Тукурингра, среди прочего записал в своем дневнике о встрече со «свидетелем» этой истории, который назвался товарищем Латыпова и утверждал, что буквально только что выбрался со Сто Шестьдесят Восьмой. Однако позднейшее сопоставление дат налета на Удэкан и времени проведения экспедиции показывает, что капитан Дорогостайский стал жертвой таежной мистификации. Тем более что встреченный на Тукурингре бродяга указать местонахождение Сто Шестьдесят Восьмой станции не смог.