Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новая кофейная книга (сборник) - Лора Белоиван на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Второй раз я увидел Кристину сквозь двери стекляшки. Эта одноэтажная стекляшка с одной только кирпичной стеной и тремя прозрачными была похожа на аквариум и называлась, кажется, стандартно – «Путь к себе». В ней все время кто-то медитировал на глазах у всей улицы, занимался тантрой и прочей шмантрой, я этим никогда не интересовался. Кто-то из моих знакомых назвал этот аквариум «Вещь из себя», так мне больше нравилось.

Непонятно, что тут делала Кристина. Я, конечно, плохо ее знал, я провел с ней всего один вечер и половину ночи, но почему-то считал, что понимаю, где она может оказаться, а где нет. «Вещь из себя» ей никак не подходила.

Я почти продавил аквариумное стекло носом и ладонями, пока смотрел снаружи, как Кристина и незнакомая женщина с зеленой челкой волокут длинную скамью – на таких сидели в школьном спортзале освобожденные от физкультуры. Кристина принесла подушки, побросала их на скамью, наверное, чтобы освобожденным было мягче сидеть. Девушка с зеленой челкой вытряхнула что-то из мешка прямо перед скамьей, потом они обе переместились вглубь зала и стали видны только очертания.

А мне хотелось смотреть дальше, как маленькая остроносая Кристина что-то приносит и расставляет, мне хотелось встретить ее взгляд, я знал, что это непросто, что Кристина смотрит сквозь человека, когда слушает, и прикрывает глаза, когда говорит, а тогда в танго она глаз и вовсе не открывала. Я помню ее ладонь – такую маленькую, как у ребенка, она так и осталась ледяной, как я ни пытался ее согреть. В тот вечер я пошел на милонгу один, думал просто потанцевать и выпить вина, я тогда ходил на уроки танго, мне нравилось танцевать. Кристина там появилась впервые, я вел ее в танце и вовсе не планировал дойти до своего дома, все еще сжимая в руке ее ладонь. Кристина так и вышла со мной на улицу с закрытыми глазами, я хорошо веду и у Кристины не было повода не доверять мне, спрашивать, куда делась музыка и почему мы на улице, и как мы оказались опять в помещении и в моей постели. Я бы и ответить ей не смог, сам не знал, как так получилось.

Среди ночи Кристина убежала, не оставив мне никаких координат, а я не искал, хоть и хотелось встретить ее еще раз, она же шла за мной с закрытым глазами, значит и мне стоит доверять происшедшему, а не шпионить.

Но раз уж она сама залезла в аквариум, а я за ней наблюдал, как за маленькой золотой рыбкой, то можно и зайти и поздороваться. И я толкнул стеклянную дверь и тут же оказался одной из рыб – осторожно закрывая дверь, поймал на себе любопытный взгляд прохожего.

Кристина меня не узнала, или не хотела узнавать. На мой «привет» ответила: «Здравствуйте, мы рады, что вы пришли, еще немножко рано, мы начнем через полчаса, хотите кофе?»

Я кивнул. Я понятия не имел, что тут начнется через полчаса, но от кофе бы не отказался. Кристина принесла мне горячий картонный стаканчик с неожиданно вкусным эспрессо из кофе-машины. Пока я пил, я обнаружил на стене объявление и прочитал, что пришел на занятие для родителей детей с особыми потребностями, вести которое будут сразу несколько специалистов, среди них я нашел и Кристину. У меня нет вообще никаких детей, ни с особыми потребностями, ни без, но уходить мне не хотелось, мне хотелось еще кофе и я сам нашел кофемашину, чтобы никого не беспокоить. Пока я пил, родители собрались и я вошел, когда занятие уже началось.

Родителям раздали платки из плотной материи, чтобы завязать глаза. Ужас, конечно, но хоть скучать в позе лотоса не заставят, кажется, здесь происходит что-то не совсем обычное для этой стекляшки. То, что Зеленая Челка вывалила из мешка, оказалось большими и очень неудобными тапками, которые надо было надеть поверх обуви, у половины этих тапок каблук был сбоку, у половины спереди.

Родители уже разделились на пары, один ведет, а другой надевает тапки и завязывает глаза, несчастный с завязанными глазами должен почувствовать себя беспомощным ребенком-инвалидом, который не может положиться ни на свои подкашивающиеся ноги, ни на свое слабое зрение, ни на что-то знакомое и понятное впереди, а только на ведущего, который тащит его за собой по полному опасностей миру.

Я слишком поздно вышел из кухни, оторвав себя от кофемашины, мне пары не хватило и меня вела Кристина. Только когда она помогала мне завязать платок потуже, я успел до наступления полной темноты под платком посмотреть вниз и заметить, что она беременна. Подумал, не от меня ли, попытался прикинуть и посчитать, но способность считать уходит, когда оказываешься на узкой скамейке в шатких тапках и с завязанными глазами. Рука Кристины и летом осталась холодной, но голос звучал гораздо увереннее, чем тогда на танго. Она узнала меня, как только взяла за руку, слегка вздрогнула: «А, это ты… извини, не запомнила твое лицо, только руку». И тут же заговорила громко и нарочито спокойно:

– Впереди подушка, осторожно, поднимите ногу повыше, нащупайте ее. Сойдите осторожно. Еще два шага и снова подушка, на этот раз побольше и менее устойчивая, не останавливайтесь, не бойтесь. А теперь скамья кончается и мы переступаем на табуреты, первый – качалка, второй на колесиках, не бойтесь, идите.

Я не боялся до этого момента, но вдруг на это «не бойтесь» меня прошибло. Оказалось, что боюсь беспомощности, до дрожи боюсь, хоть никогда и не думал об этом, в голову не приходило. А тут пришло, упало на меня и раздавило, как я мог бы соскользнув, пошатнувшись, грохнуться на Кристину, помять, раздавить. Она хорошо направляет, но не удержит, если что, упадем вместе, а она такая маленькая с вечно холодной костлявой рукой и с животом месяце на седьмом. На седьмом – значит, не я или все же нет? Табурет-качалка сбросил меня, я отдавил Кристине ногу, она оказалась босиком и дернулась от боли, у меня под тапком был жесткий каблук ботинка. Я вернулся на табурет и остановился. Нет, сейчас слезу и уйду, мне не надо чувствовать себя маленьким, беспомощным и опасным для себя и окружающих, я не хочу знать, как буду передвигать ноги в глубокой старости, когда потеряю очки, наверняка уже с толстыми стеклами, а детей у меня нет, а если когда-то и будут (или уже скоро?!), то не такие. Просто спрыгнуть, снять повязку с глаз, скинуть неудобные тапки и уйти.

– Не останавливайтесь, – говорит Кристина, справившись с болью, ничего не произошло, мы продолжаем. Постарайтесь удержать равновесие и перейти на следующий табурет, не доходя до края, щупайте ногой.

Я не двинулся с места, я опять оступлюсь, свалю ее, поломаю, отдавлю ей живот, сломаю себе ногу, я слышу, как другие пары остановились и замерли и как Кристина громким шепотом просит поставить музыку. Нет, не эту, что-то бодрее.

И музыка заиграла – не танго, но что-то вполне подходящее для танца. Я постоял немного и прошептал Кристине – не говори ничего, веди. И я пошел за ней, как она тогда шла за мной – не отрывая глаз, полностью положившись на ее холодную руку, словно в ней есть сила, словно она удержит и убережет. Под музыку мы прошли качалки и табуреты на колесах, еще одну скамью с подушками, Кристина шла медленно, ждала, пока я сориентируюсь, если я терял направление движения. Потом музыка стихла и я почувствовал ветер. Мы были на улице. Я провел рукой по лицу Кристины, она сделала шаг назад, оставив меня одного.

– Сними повязку, мы пришли, – сказал голос Кристины, – и тапки можешь снять. У тебя нет детей, ты просто так зашел.

Я все еще с повязкой спросил – почему? Почему ты так думаешь?

И услышал, как Кристина пожимает плечом и возвращается к стеклянной двери.

Больше я Кристину не видел, хоть и искал, и вроде можно найти, а как-то не давалось, ускользало. После этого вечера для группы родителей сняли другое помещение, это все же слишком аквариумное, в стекляшке мне могли дать только телефон Зеленой Челки, она была организатором, а Челка не отвечала, может, номер сменился.

На милонги я еще походил в надежде встретить Кристину, но потом перестал. Мне не хотелось вести и импровизировать, мне хотелось, чтобы вели меня, желательно с завязанными глазами и желательно по краю пропасти, по скользким катящимся камням, и пусть внизу будет бездна, и пусть откуда-то играет музыка, а в руке только маленькая ледяная рука, худая, как у самой смерти.

Если честно, то лучший рецепт кофе из кофе-машины – это одеться, выйти на улицу и дойти до кофейни. Желательно до той, где делают хороший кофе. Кофе-машина и бариста должны быть профессионалами, тут уж ничего не поделаешь.

Кроме хорошей машины, важен сорт кофе и помол.

Если попросить продавца в кофейном магазине смолоть кофе для эспрессо, вы получите более мелкий помол, чем необходим для настоящей кофе-машины, потому что продавец по умолчанию считает, что у вас ее нет, а домашняя с крупным помолом не справится.

Качество эспрессо моя знакомая бариста определяет по пене, которая остается в чашке, после того как кофе выпит. Правильный кофе оставляет плотную пену.

В эспрессо не добавляются приправы, они там лишние. Я слышала, что бариста в свободное время экспериментируют и добавляют тонкие чешуйки перца чили, которые придают кофе вкус крепкого алкоголя.

А профессионализм бариста определяется по тому, как он взбивает молоко, умеет ли он на слух определять, когда получилась достаточно плотная пена, и по тому быстрому и уверенному плюху, которым он отправляет молоко в чашку, чтобы вышла правильная пропорция – треть молока и треть пены, а не просто кофе с молоком.

И кофемолка должна быть жерновая, и чашка должна быть горячей, оставаясь сухой – не зря чашки в кафе стоят на кофе-машине.

Поэтому даже не пытайтесь повторить это в домашних условиях.

Домашние машинки хороши на тот случай, когда у вас нет времени пойти в кафе и не хватает магической силы, чтобы сварить кофе в джезве. Например, ранним утром перед работой.

Тогда можно лениво засыпать кофе в машину и ждать. Главное – «не жалеть заварки».


Промоина

Илья Данишевский

Например, ты давно потерял свободное письмо; чем больше твой публичный интеллектуал призывал к нему, тем… и поэтому два, три или несколько лет ты не завариваешь кофе, а покупаешь в цветных стаканчиках. Время, которое должно быть сэкономлено за чужой счет, его надо бы направить в нужное русло, да некуда. Между тобой и временем глубокая промоина, между тобой и речью, но там, где промоина вещественна – между тобой и референтом – ты, наоборот, ощущаешь сродство. Ты покупаешь кофе, чтобы потом выйти в город и ждать такси, пока небо, вероятно, темнеет в ожидании весны, чтобы разглаживаться под твоим огнем, а потом едешь к вокзалам, стесняясь попросить водителя отодвинуть сидение. Дискомфорт прикладывается к ожиданию, естественное продолжение твоего приключения, а еще в твоей сумке помимо блокнота Oxford press для дорожного дневника с пустыми страницами, стеклянная банка. Раньше в них закатывали варенье, а для чего эта банка сегодня, тебе неизвестно, ты был в смущении, оплачивая ее через пей-пасс, как бы смещая анахроничность механизма – в том числе цель твоей поездки и стеклянной банки, которая нужна тебе в путешествии и которая символизирует глупость его цели. Во-первых, банка не такая дешевая, как можно подумать, так как производство сокращено, себестоимость поднимается (каждое утро), а во-вторых, ты не только боишься пригородных поездов, но боишься, что банка разобьется. Цель твоей поездки может разбиться, касаясь пригородного поезда. Еще ты боишься, что путешественники поездов ненавидят тебя за то, что на тебе написано – ты не покидаешь (для собственной безопасности) Замоскворечье – еще они могут как-то узнать цель твоей поездки, а еще, что с тобой стеклянная банка, а еще твой шарф – не такой дорогой – но тебе кажется, что в пригородном поезде 50 евро – это больше, чем 50 евро, и при этом все твои ощущения не совсем из поля снобизма, скорее, это подкожный страх неответного письма, безответного, и того, что. Скорее всего, того, что, и даже больше, чем это, – ты не приспособлен к этому, но и для другого на самом деле тоже.

Время инерционного движения на твоей стороне, и ты в поездке, а потом после поезда в городе на расстоянии 102 км от Москвы, ничего не произошло, душная изоляция, сомнительное решение, темнеющий горизонт, который не оснащен способом сделать тебе хорошо. Ты идешь через вязкий снег протоптанной дороги, ты куришь, чтобы откладывать. Если бы тебе казалось, что, вернувшись домой, завтра – ты откажешься от повтора, возможно, ты думал бы именно в этом ракурсе. Ты пытаешься подсчитать живое. Например, ее сообщения «ну что, как там?» – можно ли их отнести к тревожащему процессу или необходимости писать через безлимитные тарифы и неоплаченное ожидание ответа, можно ли не отвечать на ее сообщения, отделенные от заботы простотой вопроса? Город в 102 км от Москвы выбран тобой из простой арифметики, о которой не принято (в твоей среде) говорить, то есть давать голос чувственности – голоса должны откладываться в пользу работников низкооплачиваемого труда, женщин в тисках патриархата и так далее, – на каком-то повороте ты включен в список защищаемых миграционными службами меньшинств, но этот поворот слишком далеко, чтобы ты мог позволить себе высказаться на самую важную тему – «частное горе, как затмевающий фактор (например) политического безразличия»; так же, как этот город находится (по твоим меркам) далеко, твое желание осмыслить феномен «частного горя» далек от твоего частного горя и от разрешения ленты Фейсбука говорить о нем. По-крайней мере, если это не онкология родного человека, к которой приложены реквизиты, и если это не попытка частного сбора на издание антологии марксистких лесбо-сепаратисток. Итак, ты отвечаешь ей, что «все очень хуево», подразумевая, что город, в котором он живет, похож на него, и сейчас ты идешь по улицам чувака из эпицентра – чего? – например, твоего частного горя. То есть ты не пишешь ей, что привез стеклянную банку в город человека, которого ты любишь, потому что некое облако смыслов делает выражение «человек, которого я люблю» перегруженным, потом что не очень понятно, человек – это его тело или человек – это политический конструкт и так далее, а так же – что такое «я», и что такое это «люблю»? – говорит ли это слово про референта больше, чем про тебя и так далее, – все это непонятно, поэтому ты не можешь (не будешь) так говорить. Даже для самого себя ты будешь использовать более уклончивые стратегии.

Но все же ты сделал именно это – привез стеклянную банку в провинциальный город, чтобы тебе сдавило горло. Ты пройдешь районы поисков, а потом в серой возможности опасности последним поездом попытаешься вернуться домой, чтобы залатать дырки. Нежное умиление ущербности чужих строений, попытка объяснить нескладывающиеся события небрежностью советской застройки, зигзаги зыбкой тревоги прокладывают путь мимо илистого (летом) озера с грязной коркой льда, мимо детей, которые радуются, и их родителей, которые радуются, что у них есть дети, – а главное, и те и другие отделены от ущербности строений и небрежности советской застройки, и от того, что через пятнадцать лет кто-нибудь привезет стеклянную банку к грязному льду, чтобы подносить снег и венозные сгустки новому поколению. Более правильно (для людей из пригородной электрички) было бы позвонить и попросить встречи, сообщить, что ты запутался в координатах его детства, и тебе требуется если не мизеркордия резкого направления к световым пятнам поезда до Москвы, то возможность обменяться речевым потоком так, будто вам есть о чем говорить. Если бы ты полагал, что твои чувства являются причиной для разговора. Или, если бы существовали гипотезы версий твоего нахождения, формирования рядом с грязным прудом его детства, где, наверное, он в серой шапке пытался поймать отит, или, если бы у тебя было внятное объяснение, почему твои чувства более значительны, чем другие чувства, и поэтому о них стоит говорить – например, как серпентологи устремляются в камыши, чтобы узнать друг друга поближе, сверяя флуоресцентные пятна на черепе крохотного ужа. Здесь – все нелепо, а еще этот сумрак, и 50 евро – это еще больше, чем было раньше, и ты готов оставить шарф на снеговике из обоссаного снега, но и это никак не поможет. Нет ничего позорнее влюбленного, разве только рассказ о влюбленном, но при этом не сообщение на ухо во время ланча – знаешь, я тут влюбился – маленькая сиюминутная искра, обоссаный снег, первый тюльпан и рентабельность, которая поднялась навстречу чужому телу. Есть вещи гораздо хуже – потерять девственность (именно, как отдать что-то кому-то, что потом нельзя отдать повторно и нельзя обесценить, когда захочется, – а обязательно захочется обесценить), поехать добровольцем на Донбасс (потому что никто из твоей референтной группы не полюбит тебя в общем-то никакие другие стоп-сигналы, о которых говорят, не действуют, кроме практики говорения, но твоя речь так легко легла в эту промоину, что и там, на другом берегу речи, ты никому не нужен – твои слова отбракованы, так что лучше не ехать добровольцем на Донбасс, – при этом ты знаешь, что именно там внутренностям станет так страшно, что естественные реакции отучат тебя говорить непонятно, частное горе, промокшее под градом, сойдет на нет – будет застрелено – будет распято – или будет показано, что оно было распято – сладкое пробуждения без эрекции, а еще тусклый свет, что все, скорее всего, закончится плохо, но достаточно скоро – и это позволит тебе удалить свой профиль в Фейсбуке, разорвать токсичные обязательства перед матерью, попытаться нарастить цельность – слепить себя из обоссаного снега), гей-любовь в провинциальной школе конца 90-х – но тебе и имеющегося выше крыше. Тебе не по карману говорить о своих чувствах, как о естественном дыхании. С легкостью – поднимать накал, сообщая о разбитом черепе в 2004 или как скинхеды на твоих глазах забили Ш.

Так как у тебя нет прямой цели – ты не сообщишь о своем нахождении – но у тебя есть риски столкнуться с референтом, ты испытываешь тревогу. Она отлита в венах, а еще похожа на чувство тревожного звонка, которое бывает, когда тебя лайкает модный столичный интеллектуал. Например, тебе следует подумать о следующих важных вещах:

а) где опубликовать несколько своих текстов – «античный миф как аллюзия ржавеющей речи нового средневековья», «между рессентиментом и абьюзом, лайф ин модерн (Путинс) Раша», «дискурсивная практика профеминисткого письма» – потому что их существование может обеспечить витальный надлом в атмосфере, в том числе количеством просмотров, и ростом твоих социальных акций – там, где между волнами забывается болезненная робость затравленного ребенка, грязная трава сворачивается в 14 тысяч знаков (без пробелом) эссе «поэтика **** как устойчивый конструкт консервативного консенсуса», которое ты хочешь опубликовать на Colta.ru, потому что в возможности публикации – в респектабельном пересечении – ты сможешь забыть болезненный озноб и гнойное вращение твоего диагноза в 15, который чуть позже срастается с тем, что тебе ломают нос за то, что ты влюблен в мужчину, а еще чуть позже – из-за «сложного химического чувства» ты встречаешь начало ночи в 102 километрах от дома. Отодвигая эгрегоры, ты снова в перепаханной правде, что папа не приедет на выходные, а потом – он просто больше не приедет. Никогда, но ты можешь ему позвонить. Если захочешь. Входящих не будет.

б) как избежать дальнейшего столкновения с Р., которая напряжена твоей бесконечной болтовней о нем и которая – ты точно знаешь – испытывает к тебе – отражающая поверхность – аналоги твоих желаний. (Возможное столкновение с глубиной его венозной крови, незнании не только экспозиции, но – в общем-то если посмотреть напрямую – даже биографии, кроме оборванного шлейфа несколько следов детских ран на его запястьях, а также слов, которые – вообще-то – могут оказаться неправдой).

в) как принудить себя к письму, слова не только не освобождены, но тебе даже приятно их заточение – ты бы хотел пыточный аппарат своего письма пропустить через волокна своего переживания (которое – несвобода высказывания), чтобы они сплетались друг с другом, как волокна черепа образуют подобие цитадели, как плесень пробирается вверх от одышливого дыхания твоего детского пса, который превратился в полосы шерсти на бампере шестерки, и от жаркого поля, когда твой отец перепутал дорогу, и ты впервые увидел майских жуков – огромное количество майских жуков, летающих над полем, пока магнитола твоего отца продолжала накручивать круги первого альбома Земфиры.

г) и главное – поэтому на последнем месте – как тебе быть дальше, кода все кончится никак; формально никогда не кончится, потому что люди из поездов, люди, добирающиеся до Москвы на поезде, и наверняка люди в Москве – не задают вопросов, их жизнь не сплетается из множественных вариантов развития событий и неловких попыток анализа. Когда ты сделаешь то, ради чего в твоей сумке стеклянная банка, что будет дальше – после – ты называешь это «конец» – но что будет после него, когда никакой формальной конечности не случится?

Ты смотришь невинность главной площади, лубок свернутого снега, заполненный пеленой фонтан. Достаешь банку из сумки, греешь ее в ладони и куришь с закрытыми глазами. Ты знаешь, что он множество раз (хотя ты не знаешь о нем большей части того, что могут знать многие из его друзей – тех, кто пишет эти сообщения «как ты?» из банальной инерции письма, сообщения, вопроса) проходил мимо этой площади. Так как пейзаж бессмысленен, ему приходится пересекать ее – чтобы добраться до вокзала и с него дальше или выходя в магазин, так или иначе огромное количество его воспоминаний упираются в эту площадь, потому что она завещана ему с самого детства глупостью архитектора. Здесь он может врезаться в тебя с наибольшей вероятностью, и поэтому тревога растет. Но именно это и нужно банке, она должна впитывать тебя – точнее, его – и гул провинциальный проводов. Телесные механизмы и начавшаяся ледяная ночь (так что вряд ли он выйдет в магазин etc.), похожая на летнюю ночь, когда мать накрыла тебя одеялом с головой и сказала «представь, что твоя мама умерла», и из этой темноты ты не можешь выпутаться – который год? – но, наверное, это не отделяет тебя от всех других, скорее сплетает с ними. Ты сидишь на парапете холодного фонтана, потому что та летняя ночь привела тебя.

Вы не встречаетесь. Ты возвращаешься домой. Разочарование отсутствием встречи. Разочарование от того, как механизмы двигаются, но не проворачивают друг друга, телесное ощущение того, что ничего не случается, ничего никогда не происходит, кроме автоматического автореферата «механическое письмо как изнанка путинского режима», который ты даже не начинаешь, потому что письма настолько механично, что уже не пробивает само себя на слезу. Утренние выделения, как смазка (в инженерном смысле) и принуждение к гигиене.

Алистер Кроули советовал бросить курить как упражнение на дисциплину. Отпустить на время, чтобы остаточная энергия наполнила собой желание. Ты подводишь теорию задним числом, но – два, три или больше лет ты не варил кофе и только цветные стаканчики. А когда-то она сказала, что если смешать две таблетки фенобарбитала, кровь из вены и обычный растворимый кофе, а потом пропустить его через битое стекло, вобравшее в себя память Другого – сепсис речи можно повернуть вспять. Она сказала это так же, как рассказывала, что транслирует свой образ в его простату по утрам, и поэтому однажды – то есть скоро – он вернется. Она всегда говорила не то, дорогой чего следует идти, но в какой-то момент ничего не остается, кроме вязких углов души, темного перекрытия, отделяющего до и после, а также – чего-то еще, что с грустью ввинчивается все глубже и глубже, так что тебе уже не страшна венозная кровь. То, что должно сходить на нет, в тебе нарастало, и на очередном изгибе ты решил, что должен сообщить о своих чувствах – в письменном ненасильственном виде

Почти утро, но небо еще черное, когда ты режешь руку от мягкой неопределенности вены в сторону запястья, и пускаешь поток в плохо сваренный кофе. Ты проливаешь кровь, распавшиеся от кипятка таблетки и плохо сваренный кофе через битое стекло банки, проехавшей 204 километра (туда и обратно) в твоей сумке. Пьешь и царапаешь горло, но не сильнее полностью ободранных ожиданий, несгущений, неслучившихся текстов, самоуничтожающихся пророчеств из печенья и любви с диафрагмой кулака. Тебя тошнит от приключения, от того, что у тебя есть причины (заблуждение о причинах) совершать приключение, но не от вкуса кофе, крови и стекла. С чистой заготовленной почты ты пишешь:

Здравствуй,

я…………………………………………………………………………………..

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………………….

……………………………………………………………..

Твое письмо работает в отдалении от сгустков, вдали от берега, вдали от источника твоей власти. Она сказала, что обязательно добавлять собственную кровь, потому что нужно перезапустить мозг, протереть ветровое стекло; нужно заставить думать его о том, о чем ты и так постоянно думаешь, но с новой скоростью. Это не магия, а психофизиология.

……………………………………………………………………………………..

……………………………………………………………………………………..

…………………………………………….. со всем уважением, я надеюсь………………………………………………………………………………….

………………………………………………………………………………………

……….

Отправляешь. Она сказала, что болезненность суставов, каждый день облокачивающихся на деревянную стойку, когда ты просишь латте в «Старбаксе», – участвуют в том, что ты не можешь написать искреннее любовное письмо. Именно это – потому что вообще-то труд работающих в кофейнях является эксплуатационным и жестоким – делает твою речь непрозрачной для адресата.

Это, а не что-то еще.

Еще она говорила, что купила через eBay воду, благословленную Далай Ламой, и вводит ее через пипетку во влагалище, чтобы умножить чувственность. Это не то, что ты хотел слышать. Но, сказала она, битое стекло с памятью Другого позволит тебе говорить не удобным для тебя методом, а той речью, которую готов слышать адресат. Она сказала, что кофе на крови и битом стекле давно используется продвинутыми политтехнологами в пропаганде. Нужно просто говорить то, что они хотят слышать, но это не всегда так просто. Стекло из Сибири, Урала, из Чечни везут по ночам, потому что так принято. Спичрайтеры пьют кофе на крови президента и на стекле русской земли. И, как видишь, – сказала она, – у них все получается. Просто попробуй. Хуже уже не будет.

Нет ничего хуже, чем – ты перечитываешь в трезвости – вслух сказать…………………………………………………………………………………..

……………………………………………………………………………………..

……………………………………………………………………………………..

………………………………………………………

Ты не знаешь, что будет дальше. Знаешь, что будет дальше. Ничего, отсутствие. Зияние речи, но речи не поцелуются взасос. Или он ответит тебе……………………………………………………………………………………….

……………………………………………………………………………………..

……………………………………………………………………………………..

……………………………………………………………………………………..

………………………..

И ты не знаешь, что с этим делать.

Попробуй транслировать свой образ в его простату, советует она. Или не останавливать разрезанных рук. Или не наступать ночь. Или стать работником невидимого ночного поезда, везущего сургутское стекло в Кремль. Или…

Комментарий составителя

Согласно подсчету так называемого «кофейного индекса», проведенного журналом «The Village», порция кофе американо в Москве обойдется вам в среднем в 170 рублей, в Хабаровске – 150, в Санкт-Петербурге – 130, в Иркутске – 118, в Уфе – 100, в Твери – 85, в Улан-Удэ – 60, а в Нижнем Тагиле – всего в 47 рублей 50 копеек; впрочем, исследователям удалось найти там всего два заведения, где подают кофе, остальные оказались рюмочными.


Три выстрела

Нина Хеймец

Три выстрела создали нашу семью.

Первый был произведен неподалеку от станции Касиновка Приднепровской железной дороги утром 12 июня 1922 года. Выстрел никому не предназначался, и пальца на курке никто не держал – если не считать скелета безымянного старшины (между ребер запали остатки истлевших погон). Скелет лежал в лесополосе между станцией и поселком; в его руке – вернее, в том, что осталось от той руки, – был револьвер. Оружие сдетонировало, когда рядом со скелетом рухнул сгнивший сук. Именно в этот момент вдоль лесополосы проезжал мой дед, Яков Ефимович Мельник, – он направлялся на станцию, чтобы, препоручив лошадь с повозкой поджидавшему там родственнику, сесть на поезд и уехать в Кременчуг – «На заработки», как объяснял он своим родителям, а на самом деле насовсем. Пуля попала ему в локоть, раздробив сустав. От боли и неожиданности он потерял сознание и свалился на дно повозки. Лошадь какое-то время плелась в сторону станции, но после остановилась и стала щипать траву у обочины. Ближе к вечеру она развернулась и отправилась назад, домой. Так мой дед не уехал тем летом в Кременчуг, не вышел на пахнувший дегтем, дождем и жженой резиной перрон, не отправился на извозчике на Европейскую улицу, где в коммунальной квартире проживал его дядя, бывший купец второй гильдии, а в тот период – истопник в ремесленном училище, не устроился работать сторожем в городскую больницу и не погиб месяц спустя при ограблении соседней с ней аптеки, не вовремя оказавшись там с поручением купить йода и бинтов.

*  *  *

Третий выстрел был сделан из ракетницы поздним августом 1959 года. Уже перед самой темнотой папа понял, что потерялся. Сначала ему казалось, что произошло недоразумение, что еще немного, и найдется нужная тропинка; что он сейчас на нее выйдет; что нужно только еще усилие, лишь внимательней оглядеться, лучше сосредоточиться, и она окажется под ногами. Он бодрился, озирался по сторонам, пробрался сквозь еловые заросли – напролом, без дороги, специально, чтобы сменить направление, чтобы не оказаться, в который раз уже, все у того же заброшенного муравейника. Маневр не помог: показавшаяся, было, под ногами заросшая тропинка снова привела его туда же. Папа сел на поваленное дерево. В набухших бороздках коры медленно двигалась серо-черная гусеница. Каждое существо знало свой маршрут, во всем был смысл – даже в исчезновении муравьев, и там, куда они переместились, солнце отсвечивало от тысяч их гладких телец так ярко, что наблюдатель, если бы вдруг такой оказался, вынужден был бы зажмуриться, чтобы не ослепнуть. Сумерки сгущались, папины руки и ноги теряли цвет и сливались с темнотой также послушно, как и все, что было вокруг. Он понял, что не сможет отсюда выбраться. Родители будут его искать, но он не сказал им, что идет в лес. Папа заплакал. Становилось все холоднее. Он уснул.

*  *  *

Идти было непросто, но Длинный справлялся. Всего-то полбутылки вина, отмечали диплом – голова вроде ясная, но вот координация уже была не очень. К вечеру резко похолодало. Конец августа, но ветер был зимний – колючий и сухой. Хорошо, что сообразил взять с собой куртку. Странности начались на подступах к дому. В освещенной витрине кафе «Мороженое» Длинный увидел свое отражение. Не сразу сообразил, в чем дело. Куртка была застегнута на все пуговицы, а еще вчера ведь двух не хватало, приходилось придерживать ее у ворота рукой, чтобы не продувало. Но пуговицы были на месте, факт – черные, гладкие и матово-поблескивающие в свете фонарей. «Надо лучше о себе думать», – сказал Длинный вслух. Он зашагал дальше, замечая, на ходу, что плечи стали более расправленными, а походка – пружинистей. Зайдя в свой подъезд, он стал искать в кармане ключ. Это уже давно стало малоприятным ритуалом: подкладка правого кармана прохудилась; Длинный всякий раз забывал об этом и клал ключ именно туда. Потом приходилось подолгу шарить в дырке рукой – ключ вечно забивался за подкладкой в какой-нибудь скрытый, труднодоступный угол. Он каждый раз не верил, что удастся его найти. Но в этот раз все было иначе. Ключ спокойно дожидался его в правом кармане. Длинный недоверчиво ощупал подкладку: дырки не было. «Жизнь, похоже, налаживается». Длинный вставил ключ в замок и попытался его повернуть. Ключ не поддавался. Еще раз. Тот же результат. Длинный вытащил ключ и поднес к глазам. Что-то было не так. Его ключ должен быть круглый, а этот – трапециевидный, с подпиленными, очевидно – чтобы карманы не рвались, уголками. «Идиот, – Длинный застонал и ударился о дверь лбом, – ты взял чужую куртку». Теперь придется искать хозяина, извиняться. Представляю, как он пытается попасть домой, прямо вот в эти минуты. Удивляется, что карман дырявый. Когда найдет ключ, его будет ждать сюрприз. Еще, было непонятно, что предпринять: не ночевать же тут, на лестнице. Мама с бабушкой уехали к тете в Калугу, до следующей недели не вернутся. Длинный сел, прислонившись спиной к двери. Ветер усилился: об оконное стекло на лестничной площадке хлестала тополиная ветка. На нем появились капли дождя. Длинный смотрел, как они заполняют стекло. Потом он встал, поднял воротник куртки, съежился, стараясь уместить в него шею, и вышел из подъезда.

*  *  *

Успел на последнюю электричку. Фонарей по дороге со станции почти не было, но в них и не было необходимости – путь к Витькиному дому Длинный знал наизусть. Очертания предметов сгладились в темноте, углы стали округлыми, плавные линии растворились в глубоких тенях и стелившемся по земле белесом тумане. То, что существовало в его памяти, с каждым днем все более отступая вглубь и рассыпаясь на терявшие плотность фрагменты, теперь казалось более осязаемым, чем все, что угадывалось вокруг. Именно там проходила дорога. С каждым шагом он все больше убеждался, что совершил ошибку. Не надо было сюда приезжать, не надо. Не зря он с тех пор ни разу тут не был. «Впрочем, и повода не было, – отвечал себе Длинный, – а теперь еще и выхода нет». В мыслях он возвращался на станцию, поднимался на пустой перрон, прыгал, стараясь согреться и обмануть подступавший сон. Ждал первую утреннюю электричку. Вот и Витькин дом. Ключа у Длинного не было, но его и не подразумевалось. Замочная скважина в двери не действовала. Чтобы открыть дом, нужно было просунуть заготовленную жесткую проволоку в специально проделанное отверстие и, ловко ее повернув, подцепить собачку замка. Проволока была на месте, под лестницей.

В доме, куда не вернется хозяин, предметы кажутся более объемными – будто свет отражается от них немного иначе, подчеркивая контуры. Это, наверное, потому, что, когда на них смотришь, не видишь за ними будущих движений их владельца. Все видно, все голо, предметы прочно занимают свои места. Длинный включил свет, выключил, включил опять. Витька ему тогда все уши прожужжал этой пещерой, говорил, там сталактиты и сталагмиты, она одна такая в наших краях. А где пещера, там и окаменелости, там и море раньше было. «Смотри, не утони там миллионы лет назад!» – смеялся Длинный. Они собирались туда вдвоем, купили карту, и никакого полигона на ней, конечно, не было. Пещеры, правда, тоже не было – только лес, поле и снова лес. Витька уверял, что она – там, куда ей деться. Говорил, что разузнал, как до нее добраться. В итоге поехал туда один. У Длинного в тот день разболелся зуб, распухла щека, пришлось срочно искать врача. Полигон не был огорожен – чтобы не привлекать внимания. Кое-где, правда, поставили предупреждающие таблички, но они проржавели, краска облезла, вот Витьке ни одна на глаза и не попалась. Один-единственный залп, даже толком непонятно, из какого оружия. Длинный был на похоронах, но хоронить было некого. Ходили слухи, что в тот день и учений-то не было, что-то сорвалось у них там. Несчастный случай.

Глаза слипались, но ложиться спать не хотелось. Не хотелось открывать утром глаза и узнавать этот дом и себя в нем. Длинный решил сварить себе кофе. Зерна и кофемолка хранились в крашенном бежевой масляной краской шкафчике над мойкой. Джезва стояла на плите. Длинный собрался налить в нее воды, но увидел, что изнутри она заросла густой плесенью. Он хотел было ее отмыть, но потом вернул на место. Сидел, смотрел перед собой. Потом вспомнил – ракетница. Настоящая сигнальная ракетница в тайнике, все под той же лестницей – Витька ее выменял у речников на самодельный мотороллер, и хвастался ему – вот, мол, какая полезная штука. Они хохотали, представляя, в каких ситуациях она может пригодиться.

Длинный вышел на крыльцо. Воздух был почти морозным. Тумана больше не было, но и звезд не было. Плотная черная пустота нависала над ним, обступала, ложилась на плечи. Он отступил на шаг назад и выстрелил вверх. Светящийся шарик взмыл в высоту и, задержавшись, затормозив на лету, жег небо огненными языками. Потом он погас, и Длинный вернулся в дом. Надо было устраиваться на ночлег.

*  *  *

Папа проснулся от того, что что-то изменилось. Очень не хотелось открывать глаза, и вообще двигаться не хотелось. Он с трудом сел. Темноты больше не было. Вернее была, но не вокруг, как раньше, а внизу – у его рук и ног, среди корней деревьев. То, что находилось выше, поблескивало и переливалось, даже муравейник – он мерцал и шевелился. Высоко в небе, как казалось, не очень далеко, повис светящийся шарик. Папа попытался подняться – руки и ноги плохо слушались. Тогда он пополз, скользя по жухлой листве, отталкиваясь от веток, царапая застывшими пальцами землю. Потом папе удалось встать на ноги. Он шел, и шарик светил ему, ждал его – за лесом, над крышами домов.

*  *  *

Существа в их множестве множеств. Сияющие муравьи. Сухие деревья вокруг них загораются и становятся гигантским, во весь мир, шатром. Если вокруг сырая трава, то шатер бархатный и черный. Иногда все меняется, стоит только повернуть голову.

Чай и кофе из забытой посуды

В том, что касается забытой посуды, между чаем и кофе существует принципиальное различие. Чай по своему воздействию центростремителен, кофе – центробежен. Чай вбирает в себя мир, кофе проникает в него тысячами незаметных искр. Чай устремлен в прошлое, кофе – в стороны и вперед. Поэтому посуда, которая не была на виду и исчезла из вашей памяти, т. е. находилась только в прошлом даже относительно недолгое – для вас – время, подходит для того, чтобы пить из нее чай, но для кофе ее лучше не использовать. Если вам все же очень хочется пить кофе из возвращенной из небытия любимой чашки, стоит, наверное, сначала несколько раз выпить из нее чай. Это поможет привести посуду во временно́е равновесие.

Ваш дальний друг

Нина Хеймец

Сориентировался довольно быстро. От железнодорожной станции в город уводили два перехода-рукава. Над каждым светилась табличка с названием одной и той же улицы. Рубик выбрал южный – потому что шары фонарей, тощие кошки на нагретых солнцем мусорных баках, мягкий ветер в лицо, бульвары стремятся к морю. Первое, что увидел, оказавшись снаружи, – зеркальные стены строящегося небоскреба. Запрокинул голову, стараясь разглядеть его верхние этажи. Взгляд скользнул по отразившимся изгибам улиц, вытянутым домам на бетонных сваях, круглым балконам, покачивающимся кронам акаций. Рубик сверился с блокнотом и шагнул в переулок; шел, вглядываясь в номера подъездов, выведенные краской на штукатурке.

*  *  *

– Тогда мы и познакомились, – говорит Рубик, – не самая подходящая погода для летнего лагеря; дождь лил, почти не переставая, но нам это как раз нравилось. Я приехал чуть позже, – у родителей поменялись планы в последний момент, – у вас уже была компания: ты, еще две девочки и мальчишка из параллельного отряда, рыжий такой – черт, я и сам сейчас не могу вспомнить, как их звали, – Бетти усмехается, – Однажды ночью мы сбежали и отправились гулять в лес. Спланировали это заранее, запаслись спичками и фонариками. В последний момент чуть все не сорвалось, потому что, когда Рыжий вылезал из окна корпуса, его с улицы заметил один из вожатых. Вернее, вожатому показалось, что он заметил Рыжего, и он пошел посмотреть, что происходит. Прятаться было некуда, другой бы растерялся, но Рыжий прыгнул за спину вожатого и двигался, повторяя его движения. Мы уже успели перелезть через ограду и, стоя за ней, все это видели. В какой-то момент нам стало казаться, что одного из них нет, осталась только двигающаяся оболочка, которая тоже пойдет с нами в лес, и зачем она была нам там нужна, спрашивается? Но потом вожатый зашел в здание, а Рыжий все-таки остался снаружи, встряхнулся и подмигнул нам. Мы сбежали, как и собирались. Видимость была почти нулевая, ты споткнулась, разбила до крови коленку и говорила, что это ерунда и тебе не больно. А потом мы вышли к какому-то озеру, совсем небольшому, сидели там на поваленном дереве и курили. В воде отражались не пять сигаретных огоньков, а шесть – один лишний. Мы это заметили, нам стало не по себе, и мы хохотали. Правда, на озере была рябь, и, например, Луны оказалось три.



Поделиться книгой:

На главную
Назад