Вы абсолютно правы. Я, кстати говоря, очень часто в классе, когда у меня изучается советская литература, всегда даю один рассказ Шукшина — «Други игрищ и забав». Вот он там на стороне этого маленького злобного правдоискателя или он осуждает его? Конечно, осуждает. Конечно, ему противен этот мальчик железный, но при этом его ужасно жалко, и это вполне вписывается в стратегию Шукшина.
«Есть ли что-то общее между Высоцким и Лермонтовым?»
Ну как? Мужчины. В принципе, конечно, это совершенно разные явления.
«Какие пять мест в Москве нужно посетить приезжему гостю?»
Я вам рекомендую только Воробьёвы горы (они же Ленинские), оттуда всю Москву видно. И дух этого места мне ужасно как-то нравится — ну, я там вырос. А в остальном Москва биографически у каждого своя. Вот эти знаменитые переулочки осенние, засыпанные листвой… Я бы вам порекомендовал осеннюю Москву посетить, но это же по заказу не организуешь. Из летней Москвы… В общем, у зимней Москвы свои достопримечательности — каток на Чистых прудах. У весенней — свои. Я больше всего люблю, как вы понимаете, Воробьёвы горы как раз осенью.
«Можно ли назвать гибель великих поэтов, таких как Пушкин и Лермонтов, огромной брешью и невосполнимой утратой? Или без этой гибели не было бы такой завершённости их судьбы?»
Трудный вопрос. Я считаю, что незавершённый роман — особый жанр. И незавершённая судьба — наверное, тоже. Но и в случае с Пушкиным, и в случае с Лермонтовым это смерть на взлёте. Нельзя не сожалеть о гигантских нереализованных возможностях. Хотя оба торопили смерть (в обоих случаях это фактически самоубийство), уж во всяком случае они поторапливали рок, но нельзя не сожалеть о том, что Лермонтов не дожил до 1850-х и не дал тех великих текстов, которые, безусловно, готовился писать и в прозе, и в стихах. Вся последняя тетрадь Лермонтова, записная книжка его, как и последние стихи Гумилёва, — это невероятный взлёт, и они обещают взлёт ещё больший. Поэтому любоваться на трагическую раннюю гибель здесь, конечно, не приходится.
«Посмотрел «Сибириаду» Кончаловского. Удивительно сильная картина! Почему погибает Устюжанин, сыгранный Никитой Михалковым? Ведь его мечта осуществилась — найдена нефть на родной земле».
Ну, это же картина в рамках мифа, а в мифе герой всегда, совершив своё предназначение, погибает.
«Никак не могу понять. Если в романе должна быть мысль, ведь её можно сформулировать в нескольких абзацах. Зачем тогда вся остальная ткань? Неужели для развлечения читателя? Обязательно ли должна быть мысль в прозе?»
Обязательно. Иначе просто скелета нет. У меня есть ощущение, что «в романе важна даже не столько мысль, а сколько ритм» (это фраза Горенштейна очень точная), и роман высказывается, роман говорит с читателем не на уровне мыслей, он не артикулирует их; роман оставляет ощущение, послевкусие. Роман — это чередование лейтмотивов. Понимаете, можно же написать коротенькую тему, а можно — фугу. Пересказ романа — дело безнадёжное. Огромное пространство живое! Можно сказать, что для города хватило бы и улицы, потому что по одной улице всё уже понятно. Но город — это огромная совокупность разных пространств, иногда даже разных климатов. Иногда, как Стамбул, — двух разных частей света: он и в Европе, он и в Азии. Или, например, как Екатеринбург, который наполовину европейский город, а наполовину — азиатский.
Я вообще за то, чтобы в романе было большое — необязательно по объёму, но большое по времени, по пространству — большое пространство и мысли, и большое пространство фабулы. Я люблю сложную фабулу, хитро переплетённую. Мне вообще нравятся произведения, в которых есть объём — объём мысли, объём времени. И это вовсе необязательно толстая книга. Важно, что это книга, которая базируется на часто противоположных, но взаимообусловленных мыслях.
«Кто такой для Ларошфуко — циник или реалист? Умный, как Чацкий, но неромантичный, как Молчалин?»
Интересный вопрос на самом деле. Нет, Ларошфуко — конечно, реалист, но не циник. Если уж на то пошло, то циник — Шопенгауэр.
«Прошу прощения, что опять про политику…» Сейчас, подождите, это мне надо открыть. Сейчас, сейчас, сейчас… Дима, почему-то у меня никак не открывается ваше письмо. Я понимаю, что оно про политику, оно интересное, но давайте я вам отвечу отдельно. Просто оно частично видно, а частично — нет.
«Читали ли вы Валерию Нарбикову?»
Читал. Мне никогда она особенно не нравилась. Она печаталась. Правда, она не пишет сейчас ничего нового, но свой ранний роман какой-то она напечатала в «Юности» года два назад. Я этого читать не смог.
Сен-Жон Перса, к сожалению, не читал, хотя слышал о нём. Нет, не читал.
«Голосую за лекцию о Янке Дягилевой». Я, может быть, попробую.
«Какой философский смысл песни Егора Летова «Без меня»?» Не готов сейчас ответить на этот вопрос. Переслушаю.
«Меня глубоко потрясла книга «Дневник Анны Франк». Какие были ваши чувства от прочтения этой книги?»
Знаете, странные чувства. Они были немножко сходны с чувствами при чтении дневников Ольги Берггольц. Ведь большая часть «Убежища» (как называется «Дневник Анны Франк») — это её мечты о любви, это записи о выдуманном возлюбленном. Девочке 14 лет, и она мечтает о любви в этом убежище, где все прячутся, где все живут, приплюснутые жизнь, и там свои страсти.
Ольга Фёдоровна Берггольц в 1942 году пережила только что смерть мужа Николая, которого называла Псоич, и приехала на две недели в Москву из Ленинграда. Самолётом её привезли, откармливают и лечат. А она страстно рвётся в Ленинград! Во-первых, потому, что в Москве сплошное партийное начальство, фальшь и насилие. А во-вторых, потому, что в Ленинграде у неё Георгий Макогоненко, в которого она влюблена. И она оплакивает первого мужа, но ей уже страстно хочется нравиться второму. И она пишет: «Что он медлит?» — потому что она торопит события. Все торопятся — может, убьют завтра. Вот какая удивительная всё-таки вещь — любовь. Можно сказать — похоть, можно — страсть, но всё это по совокупности — любовь. Она спасает человека из любой ямы, он в этой яме думает о любви.
Вот Анна Франк, которую в любой момент могли схватить (и она погибла потом в концлагере за месяц, что ли, до его освобождения), она всё время выдумывает мальчика, в которого она влюблена. Вот это была моя главная мысль. Это навело меня на страшные размышления об абсолютном всесилии любви и, я бы рискнул сказать, о её прекрасной низости. Прекрасная низость заключается, в том, чтобы вместо того, чтобы думать о других, мы думаем о любимых. Действительно, страдают вокруг нас люди, а мы думаем о любимых…
«Ваше мнение о книге Константина Образцова «Молот ведьм»?» — и «Красные цепи», соответственно. Я эту книгу купил на вокзале московском, но ещё не читал.
«Как вы относитесь к профессиям архитектора и мусорщика?
Странный какой-то выбор. Андрей, я вообще ко всем профессиям отношусь с огромным уважением. К архитектору — в общем, понятно. А к мусорщику — потому что один из моих любимых писателей, одна из моих любимых фигур, скажем, в американской литературе — Генри Дарджер. Он тоже был мусорщик, всю жизнь проработал мусорщиком, а потом сидел дома и в свободное время сочинял гигантский — 17 тысяч страниц! — роман «In the Realms of the Unreal» («Царство сказки»), про таких сестриц, которые на огромной планете, гораздо больше Земли, борются с угнетателями детей. Это такой роман о детях, бьющихся против угнетателей. Да, Генри Дарджера я очень люблю.
Тут просьба рассказать о выступлениях в Кирове. Хорошие были выступления. И люди хорошо принимали.
Что я думаю об аресте Никиты Белых? Я уже всё сказал там, в Кирове, и сейчас скажу: я ничьему аресту не радуюсь, ничей арест не приветствую, ничей арест не считаю исправительной мерой. Кроме того, действительно очень много нестыковок. Хотелось бы услышать версию самого Белых.
Понравился ли мне город? Да, понравился.
Что я сделал с подаренной мне банкой солёных рыжиков? Я убедился, что солёные рыжики стоят своей славы. И я, конечно, угостил мать, воротясь. В общем, мы уже банку съели. Правда, она была количественно очень невелика. Большое спасибо дарителям.
И вообще в Кирове мне понравилось, потому что я не ожидал такого полного зала, такого понимающего зала и таких тактичных и любящих вопросов. Я убедился, что моя аудитория бессмертна и никуда не девается, и ничего с нами никто не сделает. Спасибо вам всем.
А мы услышимся через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков― Продолжается программа «Один».
Очень много просьб рассказать про Каравайчука. Понимаете, я же не был с ним знаком. Один раз видел, слышал, но я, слава богу, воздержался от диалога с ним. Как я расцениваю его нежелание… Тут приводят описание диалога с ним, где он сказал, что о соотношении слова и музыки нельзя говорить, это тема запретная. Она не то чтобы запретная, но это очень глубокая тема действительно. Я не готов тоже говорить об этом. То, что Каравайчук умудрялся делать свою музыку почти вербальной, невероятно эмоционально насыщенной… Мы почти всегда слышим как бы его голос — негодующий, доказывающий, умоляющий — в этой музыке. При всём её минимализме, при всех её повторах там всегда очень понятно, что он хочет сказать, что его мучает в это время. Я тоже не берусь рассуждать на эту тему. Тут должен говорить музыковед.
Я могу сказать одно. Для меня всегда музыка Каравайчука — это музыка тревоги. Отчасти, как и Филип Гласс… Вот замечательная Елена Иваницкая (она больше меня в музыке понимает) замечательно когда-то сказал: «Всегда, когда я слышу Гласса, у меня ощущение, что кто-то от кого-то убегает под дождём». Да, вот это похоже. Это тревога. И действительно у Каравайчука основной фон, основная его музыкальная тема — это всегда какое-то путешествие через страшное: левая рука всегда играет на басах что-то страшное, клокочущее, а правая на этом фоне извлекает высокие торжественные вскрики. Да, действительно у Каравайчука хрустальные его верхние ноты всегда особенно ясно, особенно мучительно звенят на фоне бурления и клокотания основной темы. И я думаю, что в этом смысле самая наглядная музыка — это, конечно, музыка к «Чужим письмам» и этот страшный, тревожный финальный марш, такой маршик из «Коротких встреч», когда ясно, что ничто не кончилось, ничто не разрешилось, и звучит эта странная, такая развинченная мелодия.
«Что посоветуете в детской литературе увлекательного, но доступного для самостоятельного чтения первокласснику, увы, не привычному к чтению?»
«Муми-тролли» — все! Прежде всего — «Комета» и «Шляпа волшебника». И Юрий Томин, «Шёл по городу волшебник». Видите, волшебник в обоих текстах. Ну, Юрий Томин — вообще блистательный писатель. И «Карусели над городом» у него — замечательная повесть. Юрий Коваль очень хорошо идёт — необязательно «Самая лёгкая лодка в мире», но и «Недопёсок» или «Вася Куролесов».
«Давно безуспешно ищу ответ. Когда-то, тысячи лет тому назад, во время толстожурнального празднества девяностых, мне попался рассказ, из которого запомнилась одна фраза. Элегическое повествование идёт о герое, который мечтает об эмиграции в Австралию, и мечтает теоретически. В финале дивная фраза, которая в моём пересказе получила афористическое распространение в моём окружении, дескать: «Если не случится с ним смерти, болезни или Австралии». Откуда же это?»
Знаете, судя по интонации, это Евгений Попов — может быть, что-нибудь из его романа «Прекрасность жизни». Мне кажется, что это похоже на него. Но мой «музыкальный камертон» всё не так чист и тонок.
«Как вам нравится «Ловец на хлебном поле» в переводе Немцова? И выиграл ли Уайльд в переводе Грызуновой?»
Не хочу обижать Грызунову. Немцов и без того человек довольно обидчивый и уже довольно обиженный мною. Не хочу, понимаете. Он уже написал где-то (в своей такой манере, такой американизм у него появился): «Дмитрия забыли спросить — Быкова». Меня-то как раз не забыли спросить. Мне заказывают рецензии на него, мне задают вопросы, меня как раз спрашивают — вот в чём всё дело. Но у него, по-моему, есть некоторые проблемы не только с переводом с английского, но и с пониманием русского, потому что мою статью он совершенно не понял. Мне кажется, он просто её даже не прочёл. Поэтому я не хочу ничего говорить про Немцова, про «Ловца на хлебном поле». Ничего не собираюсь говорить про Грызунову. Зачем обижать людей, которые всё равно не изменятся, чьё мнение всё равно останется таким же?
«Всё время пытаюсь получить у вас педагогические советы, и всякий раз вы пропускаете: то ли это неинтересно, то ли сам вопрос неинтересен. Если у начинающего автора некий ступор в самом начале при поиске своего языка, при поиске своей техники, стоит ли ему для начала копировать чужую литературную технику?»
Нет, не стоит. Вы просто собьёте себе перо. Есть такой приём — говорят: «Перепишите от руки несколько абзацев из Толстого, Набокова, Лескова». Нет, это ничего не даст абсолютно. Я категорически против этой практики. Не надо никого копировать. Мне когда-то Всеволод Богданов — не тот, который председатель Союза журналистов, а журналист — он дал мне очень хороший совет: «Попробуй писать, как если бы ты писал письмо». Вот действительно пишите как будто письмо к другу — и сразу всё лишнее отсеется. Письмо — это тот жанр, когда лишнее как-то не лезет в строку; оно функционально.
«Как ещё преодолеть ступор, когда в голове крутится сюжет и отдельные фрагменты?»
Слушайте, если бы я знал, как его преодолеть, я бы его уже столько раз преодолевал. Обычно в какой-то момент просто надоедает раскладывать пасьянс — и тогда пишешь первую фразу. Попробуйте сделать так, чтобы вам надоело бояться, надоело выжидать. Сядьте и напишите первую фразу. Знаете, первые три строчки — это скучно или трудно. А потом, как пойдёт, так уже за уши не оттянешь.
Просьба не озвучивать в эфире ответ про донецких студентов. Хорошо, озвучивать не буду, но себе на память возьму. Очень интересный ответ.
«Моё ассоциативное мышление, — пишет Катя, — вывело меня кренделем вот к какой теме. Давно думаю эту мысль. Кафка опосредованно напомнил мне истории конца 80-х и начала 90-х. Моя сотрудница в 1990 году пыталась дать восьмому классу «Превращение» Кафки. И то, о чём она говорила детям (кстати, очень умным), просто не налезало на голову. Ваша мама на вашем совместном вечере тоже говорила об этом. Если нет созданных специальных для школьных учителей методических и исследовательских разработок, а учитель сам не в состоянии заниматься исследованиями, может ли он касаться этих неразработанных тем? Ведь тогда он будет находиться только в рамках своих «люблю/не люблю». Я буквально прикусываю язык, чтобы не навязать своё мнение, даже нечаянно. Как преподавать литературу без дидактики?»
Видите ли, я совершенно не боюсь навязать своё мнение. Больше того, я абсолютно уверен, что действие, как я уже говорил, равно противодействию: чем больше они со мной спорят, тем это лучше. Почему мы, учителя, должны бояться удержать от детей свои интерпретации? Вот ваша подруга не так преподавала «Превращение», как вы бы его преподавали. Я считаю, что это абсолютно нормально. Как говорит тот же Жолковский… Я ему говорю: «Я бы не стал так делать». — «Но ведь вы так и не делаете. Это я делаю». Совершенно правильный подход. Не нужно бояться. «Зачем же мнения чужие только святы?» Мне кажется, что учитель не только не должен бояться личной интерпретации, а он должен этой интерпретацией школьника заражать, подталкивать к мысли, потому что без субъективности разговор о литературе немыслим, это будет разговор о датах и цитатах.
Ну вот, всё-таки Грин победил. В следующий раз — я железно обещаю — будут Янка и Башлачёв. Больше просят Янку, потому что Башлачёв — действительно, может быть, персонаж менее романтический, а Янка — это такая трагическая гибель (непонятно — самоубийство или убийство, или вообще несчастный случай). Попробуем. Но я, конечно, прежде всего сейчас о Грине.
Грина Ахматова назвала «переводчиком с неизвестного». Для неё это было скептической оценкой, потому что Грин казался ей неоригинальным. Но мне представляется, что «перевод с неизвестного» — это самая лестная характеристика для литературы, потому что вся литература — это и есть перевод с неизвестного языка, попытка запечатлеть тайные видения. Конечно, Грин очень похож на мягкообложечную литературу 20-х, на экзотические романы о странствиях, на бесконечные переводные халтурки, которыми тогда все занимались. Но при всём при этом Грин радикально отличается. Чем?
Во-первых, Грин — это такой русский Лавкрафт (как мне кажется, гораздо более одарённый), это поэт тайны, мистики. Сам он считал себя не фантастом, но символистом. И действительно главные, лучшие рассказы Грина, такие как «Крысолов», «Фанданго», «Серый автомобиль», такие его романы, как «Блистающий мир» или «Дорога никуда», — это романы символистские, конечно, символические, и построены они на сложной системе символов.
Грин — гениальный ясновидец, мастер невероятно ярких, фрагментарных, как сны, но всегда очень убедительных и иногда очень страшных фабул. У Грина, как в «Одурманенном [отравленном] острове», например, или как в «Истребителе», всегда невозможно понять, происходит ли действие во сне, в болезненной бредовой галлюцинации или в такой сместившейся реальности.
Наверное, самый классический, самый наглядный пример — «Серый автомобиль». Но по Грину ведь как раз безумие — абсолютно нормально. Ненормален для него здравый смысл. Человек в гриновском мире всё время ходит по очень тонкой струне, по очень тонкой грани, и поистине ненормален тот, кто считает, будто мир познаваем. Мир в его необыкновенной сложности, в его пышном цветении, в его непредсказуемости (как он пишет: «Масса таинственных, смертельно любопытных уголков»), — этот мир никогда не будет рационально познаваем. И поэтому настоящий безумец — этот тот, кто думает, что он нормален. Это — обыватель. А настоящий герой Грина — это молчаливый, замкнутый поэт, странник, немного сумасшедший; тот, кто верит в абсолютную иррациональность, непредсказуемость и поэтическую сущность мира.
Конечно, этим дело не исчерпывается, потому что Грин — это ещё и человек довольно радикальных, довольно ярких, нестандартных моральных установок. Взять, например, такие его рассказы, как «Личный приём». Грин — это поэт действия. Человек не может ждать, пока его мечта осуществится; он должен осуществить её лично. И в этом смысле, конечно, даже не «Алые паруса», которые сами по себе всего лишь очень наглядный и замечательный учебник жизни… «Сделай чудо человеку — будет новая душа у него и новая у тебя», — там Грэй говорит. Но в этом смысле, конечно, самый показательный его рассказ — это «Сердце пустыни». Там герой узнал, что далеко в лесу построен город-коммуна, где у женщин глаза горят, где песни какие-то льются, где серебристые водопады. И вот он пошёл искать этот город, хотя с самого начала понял, что это обман. Он пошёл искать место для него, он пошёл его строить. Грин — действительно человек императивного действия, потому что невозможно ждать, пока тебе подбросят случай. Чудо возможно, но чудо рукотворно.
Вот в новом фильме Андрея Кончаловского «Рай» (который я всем очень рекомендую, потому что, по-моему, это выдающееся произведение), там главная героиня в финале говорит очень важные слова: «Зло может совершиться само, а для добра нужно усилие». Я не буду рассказывать, при каких обстоятельствах там она это говорит, это отдельная история, но это очень важно. Так вот, я тоже считаю, что мы должны всё время это усилие совершать. И Грин об этом усилии рассказывает. Большинство его рассказов — это ода решимости и неготовности, неспособности дальше терпеть рутину, терпеть унижение, для Грина оно немыслимое.
Надо вам сказать, что вообще жизнь Грина не баловала. Вы знаете, что он был эсером, был в ссылке, бежал из ссылки, опять туда попадал — в общем, долгое время существовал на нелегальном положении и как писатель легализовался только уже после тридцати, достаточно поздно. К 34–35 годам он заставил читателя себя помнить. Более того, публиковался в основном в дешёвых изданиях, книги выходили бумажные. Никто не принимал его всерьёз, всем это казалось каким-то романтическим вымыслом.
Но на самом деле Грин — это писатель глубочайшего психологического проникновения. Он писатель тех пограничных состояний, которые между сном и явью существуют, когда человек не знает вполне, во власти ли он собственной воли или им повелевает уже вот это несбывшееся, зов несбывшегося. Невероятная яркость красок Грина, контрастность, как в очень яркий солнечный день, контраст света и тени, зелени и желтизны, моря и берега — это всё делает его рассказы совершенно волшебными. Собственно говоря, ведь писатель не тот, кто учит нас добру (добру научить невозможно). Писатель — это тот, кто готовит нам эстетическое потрясение.
И надо сказать, что некоторые рассказы Грина, такие как, например, «Синий каскад Теллури», — они именно своей волшебной яркостью преобразуют нашу душу. Ведь Грин вообще замечательно описывает всегда жару и жажду, вот эту сушь во рту. Синий каскад Теллури — это синий, прохладный, кисловатый источник целебной воды густо-синего цвета, который бьёт из жёлтого песка в яркой, мёртвой, сухой пустыне. Одно сочетание слов, звуков — «Синий каскад Теллури» — действует утоляюще, как глоток вот этой синей кисловатой воды в жаркий день.
Грин — вообще мастер рассказов, где название не напрямую соотносится с содержанием. Например, рассказ «На облачном берегу». Вслушайтесь только, какие это волшебные слова — «на облачном берегу». Сразу видишь то, что у Матвеевой названо «старый берег, туманом заваленный». Это то, за что я так люблю, скажем, роман Абрамса и Хорста «S». Это то, за что я так люблю матвеевскую поэзию. Это то, за что я вообще люблю литературу, дающую ощущение чуда.
Грин весь построен на вере в возможность и повседневность этого чуда. Яркие его чужие города — его Сан-Риоль, Лисс и, разумеется, загадочный Зурбаган, в котором вроде как узнают Севастополь, — это всё делает его летнее чтение не просто совершенно незабываемым, не просто детским, не просто возвращает нас в детство, а это напоминает нам о возможности заново открыть мир.
Я думаю, что для освоения Россией Крыма — крымского пейзажа, крымского запаха — два человека сделали больше всех, два соседа, феодосийца: Волошин и Грин. Потому что гриновская Феодосия, гриновское побережье, которое действительно со своей кроткой нищетой, со своей скудостью, со своим трудовым, честным и не жалующимся характером, — вот это побережье сделалось не просто невероятно поэтичным и невероятно притягательным, а оно полно тайны. Грин — вообще писатель тайны, она распахивается всегда. В этом смысле увлекательность его прозы не имеет себе равных.
Грин дважды на моей памяти (может быть, есть и другие примеры в его текстах) решает сложнейшую формальную задачу: всякое описание Грина динамично, оно строится, как нарратив, как повествование. Вот два таких описания я знаю: пустой банк в «Крысолове» и сад в «Недотроге». Из «Недотроги», к сожалению, до нас дошла треть. Он не дописал роман, но в его доме-музее в Феодосии собрали все рукописи и издали, попытались реконструировать. Это должен был быть очень мрачный роман, самый мрачный его роман по замыслу. Вообще, если вы заметили, то у Грина хэппи-энды практически исчезают: в «Дороге никуда» уже нет этого хэппи-энда, совсем его нет в «Бегущей по волнам», и уж вовсе нет даже намёка на него в «Недотроге» (как она нам известна).
Но описание волшебного сада и вымышленных потрясающих растений в нём — такой травник, может быть, немножко похожий на «Манускрипт Войнича», — вот это, конечно, недосягаемый результат. Описание пустых банковских комнат, этих анфилад, этого мрака и холода на десяти (ну, может быть, меньше), на шести страницах — это надо уметь выдержать. Понимаете, Грин описывает так, что ты вместе с ним ходишь по этим лабиринтам. Он всё время на каждом шагу заставляет читателя вздрагивать. Он умеет дать ощущение тайны, которой мир окутан.
И в самом деле, когда слишком всё понятно, когда действительно человек верит, что вот нельзя летать без крыльев, а вдруг на его глазах некто отрывается от земли и начинает носиться по кругу, — вот здесь, пожалуй, и кроется страшная месть Грина реалистам. Грин умудряется описать это реалистичнее, чем иной реалист опишет охоту или бессмысленную работу. Помните, как Шкловский говорил: «У Гоголя чёрт входит в избу — верю. У Зозули учитель входит в класс — не верю». Ну, может, он не Зозулю имел в виду, Царствие ему небесное, Зозуля всё-таки был хороший прозаик и очеркист. Но феномен Шкловским назван абсолютно верно. Когда Грин описывает свои чудеса и тайны, они так ярки, что достоверны. А когда читаешь советский производственный роман, то не веришь ни единому слову.
Какие тексты Грина я бы мог посоветовать в первую очередь? Я меньше люблю такие его оптимистическое, может быть, даже несколько честертонианские рассказы, как «Отшельник Изумрудного мыса [Виноградного пика]». Вы знаете, даже такая его поклонница и такой верный его знаток как Матвеева, говорит что Грин иногда всё-таки сюсюкает. Ну, Тави Тум, как бы к ней ни относились, — это розовая героиня. И вообще женские образы удаются ему не всегда. У него довольно много этих идиллических розовых героинь. Хотя девушка из «Синего каскада Теллури», или из «Позорного столба», или из «Кораблей в Лиссе» — это потрясающе, конечно. Понимаете, человек, который никогда не видел звёзд над кипарисами, очень много потерял. Это олеография, это пошлость, это всё что угодно, но без этой, может быть, даже пошлости иногда действительно наш опыт не полон.
Я думаю, что лучший рассказ Грин, помимо «Ста вёрст по реке», которые я рекомендую всем страстно, помимо «Словоохотливого домового» или «Трагедии плоскогорья Суан», или, само собой, «Крысолова», «Фанданго» и «Серого автомобиля», — я думаю, что лучший рассказ — всё-таки «Корабли в Лиссе». Второй раз так не напишешь. И если у вас сейчас нет отпуска, а вам в него хочется, то прочтите «Корабли в Лиссе» — вы ощутите себя на берегу.
Вот это и есть тайна литературы, задача литературы — так ярко описать счастье, чтобы оно сделалось заразительным. Многие описывали горе, а Грин умеет описывать счастье — и мы счастливы, его читая. Как говорил он сам, постукивая себя по лбу: «Когда Грину нехорошо, он уходит сюда. И там хорошо». Вот этого я вам и желаю.
Услышимся через неделю.
*****************************************************
08 июля 2016 http://echo.msk.ru/programs/odin/1797020-echo/
Д. Быков― Добрый вечер, дорогие полуночники. «Один», в студии Дмитрий Быков.
Очень много просьб убрать как-нибудь рекламу, где я рассказываю про «Жигули». Не я делал эту рекламу, не я её ставил. И вообще «Жигули» — при всей моей любви к ним — не главная моя добродетель. Вот как раз я в воскресенье выступал в «Ясной Поляне», куда приехал на «Жигулях». Многие были поражены, их увидев, — им казалось, что это рекламный ход. Я продолжаю их любить и надеюсь на них ездить ещё долго. Но если есть такие люди, я бы просил как-то действительно эту рекламу убрать, потому что ценен я, наверное, не только поддержкой родного автопрома.
Подавляющее большинство выступило за скандал, то есть за лекцию про Башлачёва и Дягилеву. Скандала, может быть, не будет, но будет мнение, которое, наверное, не очень понравится поклонникам этих двоих. У них, в общем, достаточно пересекающиеся множества поклонников. Но поскольку я знаю, что эту программу в значительной части аудитории, во всяком случае, случают ночные таксисты, один из которых меня сейчас трогательно приветствовал на Арбате (и вам тоже, дорогой друг, большое спасибо), ночному таксисту главное — чтобы не спать, чтобы было нескучно. Нескучно я вам обещаю.
Сейчас пока поотвечаем. Почему-то колоссальное количество действительно очень интересных вопросов в этот раз. И я счастлив. Видимо, это так влияет погода. От жары у меня самого мозги плавятся. По-моему, сейчас в Москве оптимальная температура. То есть мне лучше всего почему-то пишется и дышится при 19–20 градусах.
«В последнее время наметились позитивные сдвиги в деле возвращения детского кино: «Частное пионерское», «Дневник мамы первоклассника», «Тайна тёмной комнаты». Какие детские книги полезно было бы экранизировать?»
Знаете, их на самом деле очень много, но я бы на месте наших поспешно экранизировал роман Гриффина, который называется «Lifers». Он только что вышел в Англии, такое издательство у них есть — «Chicken». Почему бы я его экранизировал в России? Потому что там тема страха главная, там дети борются с повально распространяемым страхом. Не буду вам подробно объяснять, как эта книга сделана. Вообще все англоязычные читающие дети после двенадцати, мне кажется, должны эту книгу сделать своей настольной. «Lifers» она называется, напоминаю, «Жители», «Жизняки». Это здорово и увлекательно.
И вообще мне кажется, что экранизировать нужно именно такие книжки о детских тоталитарных сообществах. Вот «Повелителя мух» хорошо бы нашего сделать, потому что фильм Питера Брука сложноват, тяжеловат. Недавно мне показали очень хорошую книгу, которая называется «Волна». Это такая американская книга про эксперимент с построением тоталитарного сообщества. Хорошая была бы тоже экранизация. В общем, поэкранизировать хорошую западную детскую литературу. Из российских трудно мне назвать книгу, которая могла бы стать сегодня таким хитом. Хотя «Богатыристика Кости Жихарева», работа Михаила Успенского, — по-моему мог бы получиться изумительный фильм.
«Все мы помним советский фильм о Мэри Поппинс, но в книге этот образ можно рассматривать как демонический. Могла ли Мэри отрицательно повлиять на детей, у которых была няней?»
Я думаю, что и на многих читателей она повлияла довольно сложно. Мэри Поппинс — это конечно, lady-perfection, леди-совершенство, но она при этом ещё и леди-холодность: не просто в смысле cool, «крутой», а в смысле дебержераковском — «так свежа, что можно простудиться». Я бы не рекомендовал «Мэри Поппинс» как такой идеальный учебник для детей. Все мечтают о такой няне, но такая няня может действительно повлиять не очень хорошо. Я думаю, в этом смысле на Памелу Трэверс просто повлияло её путешествие в Советский Союз, книга о котором сейчас, слава богу, переиздана, она вышла по-русски. Памела Трэверс бывала в советских детских садах, детских учреждениях, и, видимо, этот образ ледяной воспитательницы подсмотрен там. А Советский Союз тоже очень амбивалентен: с одной стороны, он очень добр, а с другой — простите, абсолютно демоничен. Так что ничего не поделаешь.
«Зрители одного американского сериала написали петицию с призывом заменить в сериале слабую актрису. Насколько эффективна такая демократия в искусстве?»
В искусстве — нет, в сериале — да. Дело в том, что в сериале… Я никогда не соглашусь с тем, что сериал станет искусством. Я сегодня делал интервью в самолёте с Андреем Смоляковым, с которым мы случайно оказались попутчиками, и вот Смоляков высказал очень ценную мысль. Он как раз звезда несколько сериалов, таких как, например, «Палач», который, в принципе, можно назвать искусством, это большое искусство, и исторически очень достоверное, и Толстоганова там работает блестяще, и сам он тоже. В общем, он сказал: «Как только авторское кино придёт в сериалы, можно будет говорить о том, что жанр действительно трансформирован». А оно может туда прийти.
Кстати говоря, знаменитый сериал по Миреру «Дом Скитальцев», кажется, 1986 года, — там искусство уже вполне себе было. Хотя он затянут, конечно, страшно, но там искусство было. И советский сериал был вполне себе авторским искусством. И, кстати говоря, «Твин Пикс» — тоже вполне себе искусство. Если авторское кино придёт туда, то тогда это может выйти на грань искусства.
В сериале замена слабой актрисы путём голосования — нормальная интерактивная практика, потому что, строго говоря, сериал и делается для этого большинства. Когда ты пишешь книгу и тебе, скажем, приходит миллион читательских писем с требованием изменить концовку, то ты можешь это проигнорировать. Потому что всё-таки искусство не есть, так сказать, вопрос компетенции масс, массовостью это дело не решается, иначе бы массы давно уже бы позапрещали всё, что им неприятно читать, всё, что им как-то напоминает об их уровне или об их поведении. Но в сериале, по-моему, это вполне легитимный способ — замена актрисы, особенно если она действительно плохая. Сериал — это искусство массовое.
Лекция про Башлачёва и Дягилеву будет.
«Что символизирует у Хемингуэя борьба старика и рыбы? Ведь результат победы человека абсурден — старик всего лишь устроил пир для акул».
А человек всегда побеждает абсурдно. Вам об этом и Камю рассказал: «Абсурдность — это вообще главная черта человеческого бытия». В «Мифе о Сизифе» это просто написано чёрным по белому.
Что касается смысла хемингуэевского сочинения, то это вообще повесть об участи человека в мире, почему она так и популярна: ты должен не сдаваться, вне зависимости от результата, вот и всё. И старик Сантьяго не просто устроил пир для акул, а он заставил задуматься двух туристов, увидевших гигантский скелет, он воспитал мальчика, он стал героем повести Хемингуэя. Пиром для акул всё отнюдь не ограничивается.
И потом, не важен результат, не важен количественный показатель, а важно, что рыба была очень большая, а поймана ли эта рыба… Ну, это, конечно, восходит к мифу об Ионе, это восходит к Моби Дику. Дело в том, что гигантская рыба, живущая в глубинах… Можем вспомнить ещё и гигантское чудовище в финале «Сладкой жизни», вышедшей почти одновременно… ну, десять лет спустя. Рыба, живущая в глубине, — это всегда символ совершенно отчётливый и всегда одинаковый — это смысл жизни, который живёт где-то в глубине стихии: водной или какой-то ещё, звёздной, таинственной. А уловление огромной рыбы — это всегда отсылка к Книге Иова: «Можешь ли удою уловить левиафана?»
Левиафан — это символ тоже на самом деле очень амбивалентный. Это не всегда государство в гоббсовском смысле, а это может быть и… Кстати говоря, у Гоббса левиафан вполне себе положительные коннотации имеет. Гигантский скелет рыбы — это, с одной стороны, то, что остаётся от смысла, когда мы приближаем его к глазам, когда мы извлекаем его из глубины, потому что, постигая этот смысл, мы убиваем его; с другой стороны, это иррациональность божественного замысла, потому что уловить удою левиафана, то есть человеческим слабым разумом понять божественный замысел, — это задача неразрешимая, но именно поэтому и такая притягательная.
Так что в основном это, конечно, помесь Иова и Ионы, такое скрещение своеобразное. Тем более что Книга Иова — вообще непосредственным образом один из главных вдохновителей Хемингуэя, да и, в общем, рискну сказать, всей мировой литературы XX века.
«Герой фильма Рязанова «Берегись автомобиля» — это пародия на классических борцов за справедливость или отчаявшийся современник?»
Ну, он не зря играет Гамлета. Что такое Гамлет? Вот я как раз 8 сентября планирую в Лондоне читать лекцию «Гамлетовский след в «Горе от ума», потому что «Горе от ума» — это, конечно, гамлетовская история, и она травестирована очень умело. Конечно, Грибоедов знал Гамлета шекспировского, и непосредственно всю тему безумия, и тему Фамусова-Полония, и даже Скалозуба-Фортинбраса.
Так вот, Гамлет — это борец, у которого негодные средства. Гамлет — это борец, который пытается победить безнравственность времени моральными действиями, и это не получается. Деточкин — это такой Гамлет 60-х годов, который в результате садится (правда, слава богу, ненадолго), Гамлет, которого все считают безумцем. Он играет Гамлета именно потому… Кстати, там действительно такой иррациональный Лаэрт-Подберёзовиков — тоже параллель вполне осознанная. Он играет Гамлета потому, что он со своими абсолютно донкихотовскими, гамлетовскими, даже робингудовскими представлениями о морали пытается жить в мире социалистической законности.
И это так же смешно, как Гамлет, который пытается с гуманистических позиций, с позиций высокого безумия разрулить драму убийства своего отца, пытается бороться с Клавдием, показывая ему пьесу «Мышеловка». Вот если бы он убил всех с самого начала — убил бы Клавдия и, скажем, сильно побил бы Розенкранца с Гильденстерном — все остальные были бы живы: и Полоний был бы жив, и Офелия бы не сошла с ума, и Гертруда бы уцелела, раскаявшись. Нет, он попытался быть человеком — вот и получай. Так что это и есть гамлетовская коллизия и коллизия Чацкого в мире скалозубов.
Тут вопрос об Алексее Германе. Вопрос слишком большой, чтобы я мог сейчас его прокомментировать, слишком принципиальный. Я отложу его до следующего эфира.
«В дореволюционной России «Илиадой» был роман «Война и мир», а «Одиссеей» — «Мёртвые души». Не могли бы вы перечислить все такие пары эпосов для России на разных этапах её существования?»
Very good question. К сожалению, проблема в том, что русская илиада XX века так и не была написана. Определённые черты такой илиады имеет военный эпос Твардовского, а именно «Тёркин». Но «Тёркин» — в силу разных причин книга фрагментарная и при этом довольно однообразная, монотонная, хотя в третьей части своей гениальная. Военный эпос «Тёркина» не дописан, очень о многом Твардовский просто не мог сказать. Мне кажется, что русская илиада XX века — это та книга о войне, которая ещё не написана, но, может быть, будет написана.