Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны. - Александр Валентинович Амфитеатров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ах, припоминаю теперь. Господин Бурун?

— Он самый-с. Алексей Алексеевич Бурун, свободный… о, весьма свободный художник. Рисунки вам не понравились… и, правду сказать, нравиться нечему было: преотвратительно были сделаны. Самому стыдно. Я тогда совсем работать не мог… карандаш еле в руках держал… не до того было… Следовало бы уничтожить их, чтобы не срамиться, а все-таки продал их в одно неразборчивое издание… — он назвал. — Там ведь лишь подпись была бы порядочная… лицом товара не смотрят. Деньги больно нужны были.

Я посмотрел на Буруна: щеголь такой, костюм шикарный, с иголочки, запонки золотые, галстух лондонский; на нуждающегося не похож! Он понял мой взгляд и нахмурился:

— На это-то самое и надо было, — проворчал он. — Сюда торопился.

— Ага!

Помолчали.

— Вы что же сюда пожаловали? — вдруг спросил он, глядя мне в упор огромными черными глазами, полными лихорадочного блеска. — Тоже в состязатели?

Теперь я понял его и засмеялся.

— Нет, не собираюсь.

Он вздохнул, — хотел трагикомически, а вышло трагично:

— Ну, а я состязатель, — сказал он, — и очень даже состязатель. Боюсь, что из состязателей состязатель.

Каюсь, когда я увидал Буруна вдали от всех, на этой красивой, уединенной скамейке, как будто предназначенной для любовного свидания, первою мыслью моей было: уж не этот ли красавец? Но теперь, слыша его раздраженный голос и наблюдая беспокойные огоньки в глазах и горькие складки в уголках рта, красивого, надменного и бесхарактерного, я подумал:

— Нет, милый друг, ты тоже ни при чем, как все другие, и даже, может-быть, больше всех других.

Поговорили о том, о сем, о петербургских знакомых, об искусстве. В живописи Бурун оказался одним из тех нерешительных полу-декадентов, которых так много расплодилось в последнее время: мода и соблазны красочного чутья тянут их к новым течениям художества, к Малявиным, к Бенарам, а школа и робость полу-талантов, подражателей, втайне экзаменующих себя: сумею ли? да выйдет ли? да по чину ли мне такая дерзость? — держат их за фалды при старых, отживших свой век, академических традициях. Человек не решается ни порвать со старым лагерем, ни отказаться от увлекательной дружбы с новым, и шатается между ними, как живой маятник, норовя ужиться в обоих. Художественная гамлетовщина— иногда, впрочем, не без примеси и почтеннейшего Алексея Степановича Молчалина. Поэтическая раздвоенность, в тени которой частенько вызревает, однако, и лукавенькое себе на уме, рассчитывающее одолеть публику и критику не мытьем, так катаньем, Бурун восхищался Беклином, Штуком, Сашею Шнейдером; сказал мне, между прочим, что сам начал здесь, в Правосле, картину в Беклиновом роде.

— Будут сатир и нимфа, — понимаете? Как древние мастера эти штуки писали. Только — на русский лад. Чтобы и природа была наша, русская: лесок березовый… небо изсиня-зеленоватое, с тучками… у пенька мухомор рдеет… И они, сатир и нимфа, тоже особые, русские, — духи нашей северной, бледной стороны… славяне, даже финны немножко, чёрт бы их подрал…

— Но в славянской мифологии не было нимф и сатиров, — заметил я.

— Ну, русалки были, лешие, лесовики, — с нетерпением возразил он. Как будто дело в имени? Вон, в Сибири верят, будто в тайге живут маленькие человечки, уродцы на козьих ножках, с золотыми рожками на голове. Их зовут царьками. Разве это не те же сатиры? Мне такого-то и надо — маленького сатира, плюгавенького…

— Это зачем же?

— А — в соответствии с пейзажем, чтобы природу символизировать. Греческие-то да римские Паны и прочие козлоногие черти слишком для нас великолепны… Это— пряная, наглая экзотика на виноградном соку, Вакхова команда, откровенное божественное безумие пьянства и чувственности. У нас такого чёрта быть не может: мы бражники, пивники, водочники, горелочники… у шкапчика больше Бахус-то наш. Вот и мой сатир будет этакий плутоватый, исподтишка грешничек потайной, оглядывающийся, трущобный Карамазов этакий…

— Странные у вас затеи! — засмеялся я.

— Оригинально, не правда ли?

— Оригинально. И не без остроумия.

— Спасибо за комплимент. Впрочем, он не но адресу. Не надо плагиата: признаться откровенно, я эти подробности не сам выдумал, — Виктория Павловна идею дала. Я хотел было — просто этюдик в старом роде, в классическом. А она увидала набросок, заинтересовалась и посоветовала: вы вот как напишите…

— Что же, успешно идет ваша картина?

Он поморщился.

— Моделей подходящих нету здесь, в глуши нашей православской.

— Ну, батюшка, — намекнул я, с улыбкою кивая в сторону поляны, все громче и вольнее шумевшей гостями, — вы, должно быть, уж чересчур взыскательны.

— Да не для сатира, — перебил он меня, хмуря брови. — Его написать, разумеется, не штука: безобразия на Руси — не искать стать. А вот насчет нимфы.

— Ах, для нее, значит, вы классические предания красоты, все-таки, допускаете? А я, признаться уже опасался, что вы и нимфу изобразите в pendant своему трущобному Карамазову — какою-нибудь Елизаветою Смердящею, что ли…

— Нет, — с убеждением сказал художник. — Многие из моих собратьев, конечно, так бы и написали. Может- быть, по-настоящему, так бы и следовало написать: правда, логика, тон «серенькой действительности» того требуют. Но я не могу. По-моему, женщину только тогда и стоит переносить на полотно, если она прекрасна. Я не умею, не хочу, не в состоянии писать наготу женского тела безобразною. Что в женщине безобразно, должно быть спрятано. Das Ewig-Weibliche должно быть всегда очаровательно, роскошно, изящно, ярко…

— Ну, положим, Ewig-Weibliches — это совсем не о теле сказано.

— Да, ведь, оно каждому особо является, каждому свое. Для нас, художников, формы тела — та же музыка души, что для других открывается в разговоре женщины, в пении, стихах, в подвиге ее ума или сердца. Линию красоты дайте мне: вот оно, мое Ewig Weibliche! Ну-с, а на скуластом, курносом, веснушчатом и жидковолосом севере нашем — насчет линий красоты, ах, как слабо. Личики еще попадаются сносные. Но фигуры! ужас! Либо кости, еле обтянутые кожею, либо мяса египетские…

Бурун задумался и потом, потупясь и запинаясь, признался:

— Я с Виктории Павловны хотел бы написать.

— Да, батюшка, — сочувственно согласился я, — это вам модель. В ней этих ваших линий красоты столько, что растеряться можно.

— Не желает, — с жалобною досадою возразил художник. Ужасно жаль. Не желает. Даже рассердилась, когда я стал было уговаривать. А ведь сама идею дала. И согласна со мною…

— В чем согласна?

— Что нимфа должна быть прекрасна… А откуда я ее, прекрасную, возьму? Одна она у нас здесь, пре-красная-то.

Глаза его загорелись.

— А хороша ведь? правда, очень хороша? — обратился он ко мне с восторженным каким-то, словно бы против самого себя злорадным любопытством. Я молча кивнул головой.

— Мучительница… — прошептал он, почти злобно метнув огненный взгляд в сторону полянки. — Мучительница, чёрт!.. Ее убьет кто-нибудь…

А с полянки, от сиреней, летел шумный говор и хохот.

— Нет, вы полезайте.

— Вы достаньте! похвастались достать, — так достаньте!

— Ха-ха-ха! С его-то благоутробием!

— Что слоны по бутылкам ходят, — это я видал, но, чтобы по деревьям лазили…

— В чем дело, господа? — крикнул я, подходя с Буруном.

— Да вот, — помирая со смеха, отвечал Зверин-Пев, — Виктория Павловна, по обыкновению, изволит рядить нас в шуты гороховые.

— Врет, врет дед, не верьте, — весело отозвалась Бурмыслова. — Не я ряжу, сами рядятся. Добровольцы.

— Изволите ли видеть: тут, в некотором роде, «Кубок», баллада господина Фридриха Шиллера. «Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой»…

— Понимаете? — перебил Зверинцева земский, возбужденный, красный, хмельной, хохочущий. — Петр Петрович сейчас же полезет вон на ту березу, снимет с нее грачевое гнездо и повергнет к стопам Виктории Павловну.

— А я его за это три раза поцелую, — звонко захохотала она. — Таков уговор.

Петр Петрович толстенький, кругленький, в чесунче, стоял под березою, расставя ноги вилами, уперев руки в боки, и комически смотрел на совершенно гладкий ствол дерева, — без сучочка, беленький, глянцовитый, точно почтовою бумагою оклеенный.

— Ну-с, поддразнивала Бурмыслова, — Петр Петрович, что же вы! Шутка ли? Три поцелуя! Ведь это— три блаженства: сами же вы сейчас меня уверяли…

— Блаженства-то, блаженства… — протяжно возражал мой почтенный спутник, — а только и гладкая же береза...

Новый взрыв общего хохота покрыл его слова. Он, ухмыляясь, поплевал на руки.

— Да, ну уж, попытаюсь… где наша не пропадала? Тряхну стариною.

И полез. Мне и сейчас смешно, как вспомню его шарообразное туловище, с ручками и ножками, охватившими березу, словно четыре круглые франкфуртские сосиски. От усилия все мускулы Петра Петровича напряглись и так наполнили телом его легкое одеяние, что — страшно! за панталоны страшно стало мне!.. Аршина на два он поднялся, но потом застрял и — ни с места; только шея покраснела, как кумач, да чесунчовая спина потемнела потными пятнами.

— Петр Петрович — закричал вдруг Ванечка, вынырнув из-за куста рядом со мною, голосом, полным ужаса и отчаяния, и подмигивая окружающим лукавым глазком:

—Петр Петрович! у вас штаны лопнули!

Петр Петрович так и покатился кубарем вниз по березе. Публика визжала, кашляла, плевала от дикого смеха. Зверинцев, держась за живот, ревел, как бык. Земский даже на землю лег и пищал истерически. Виктория Павловна схватила какую-то зеленую ветку и била ею Ванечку, крича, сквозь хохот, вся пунцовая:

— Ах, дрянь-мальчишка! ах, какая дрянь!

Ванечка чувствовал себя героем и только ежился.

Петр Петрович, отряхиваясь и ощупываясь, приблизился к Бурмысловой, виновато выпятил губы и сказал:

— Высоко!

И потом — к Ванечке:

— А ты, молодой свиненок, как смеешь шутить над старшими? И, кроме того, врешь: на, посмотри, — целехоньки!

На смену Петру Петровичу стали пробовать счастья другие гости, но проклятая береза не давалась никому, как заколдованная. Выше других поднялся было Келепов, но и он сверзился, не добравшись до нижних сучьев, — к полному восторгу ранее провалившихся неудачников. Зверинцева Виктория Павловна до состязания не допустила.

— Нет, нет… Профессионалы исключаются. Экое диво, что бывший гимнаст сумеет взобраться на дерево. Да, кроме того, я вас, дед, и без грачей, целую.

Бурун, не смеясь, а, напротив, с каким-то особенно серьезным и нахмуренным лицом, тоже взялся было за березу. Мне показалось, что Виктория Павловна следит за ним с любопытством, более внимательным и участливым, чем за другими, и лицо ее будто потемнело в тревоге сочувственного ожидания. Но, покачавшись у дерева малую толику, как бы расправляя мышцы на согнутых руках, Бурун смерял расстояние от земли до Грачевых гнезд недоверчивым оком и, залившись гневным румянцем, отступил.

— Высоко, — пробормотал он, точь-в-точь Петр Петрович.

— То-то высоко, — сквозь зубы «бросила» Виктория Павловна, как актрисы на сцене бросают многозначительные реплики à parte.

В эту минуту Ванечка опять всех рассмешил, явясь откуда-то с преогромною дворовою лестницею: приставил ее к заклятой березе, влез, снял грачевое гнездо без малейшего труда и сбросил, во всем его растрепанном безобразии, вниз, пред Викторией Павловной.

Она хохотала, как ребенок и била в ладоши.

— Ай да Ванечка! ай умница! Господа! Да ведь это Колумб! Ну, как же его не поцеловать, комика такого? Все выбиваются из сил и ничего не могут сделать: ах, трудно! ах, высоко! А он, один, себе на уме: принес лестницу и — готово… Ах, Ванечка, Ванечка! если бы ты знал, как ты мне сейчас угодил и какое премудрое указание сделал.

В голосе ее и во взгляде, которым она косилась на сердитого и сконфуженного Буруна, было что-то и смешливое, и глубоко обидное.

— Нет, братец, ни при чем ты, — снова подумал я, — ах, как сильно ни при чем. А теперь вряд ли когда-нибудь при чем и будешь.

Виктория Павловна весело продолжала:

— Целоваться с тобою, Ванечка, — прости, — не стану. Во-первых, не хочется, во-вторых, молод ты еще меня целовать. А, взамен, вот тебе мое благословение и пророчество: при твоей простоте и находчивости, много ты побед одержишь на своем веку, — и преуспеешь, и процветешь, и женщины будут тебя любить, хорошие женщины…

Покосилась на Буруна, прикусила нижнюю губу и заключила:

— Потому что мямли да нытики уж слишком нашей сестре надоели. И без них жизнь кисла, точно богадельня.

III.

Ни сегодня, ни завтра, «ужо», обещанное Викторией Павловной, чтобы «поговорить по душам», не наступило. Впрочем, и где уж было! Гости все подъезжали да подъезжали. Во дворе усадьбы, у людского флигеля, вечно торчал воз, с которого Ванечка, мать его, ключница и стряпка Анисья снимали и уносили в кладовки разные аппетитного вида свертки, ящики и коробки. Опустеет одна подвода, — глядь, уже другая ползет со станции.

От множества незнакомых лиц голова шла кругом. Когда я попадаю в деревню после долгой городской суеты, я немножко шалею, как бы пьянею от воздуха. Перестанешь думать и только существуешь; смотришь, дышишь, слышишь, обоняешь, тянет спать на мягкой траве, под деревьями. Сел к березке, умную книжку из кармана вынул, перевернул страницы две-три… а потом… умная книжка из рук выпала, и щека как-то сама на пушистый мох опустилась, и дрозды, которые прыгали, суетились и кричали над моей головой, вдруг начинают прыгать, суетиться и кричать где-то ужасно далеко-далеко, а вблизи почему-то и откуда-то выглядывает седая борода секретаря редакции, который говорит мне унылым голосом:

— А репортер благовещенский заметки об убийстве в Царском Селе не доставил, — говорит, что у него на железную дорогу денег не было, а контора была заперта…

— Сколько же раз… — трагически начинаю я и просыпаюсь от щелчка старым желудем, метко брошенным мне в самый лоб. Надо мною стоит Виктория Павловна и хохочет. Лицо ее, в янтарном загаре, будто пропитано солнечным лучом; ямочки на щеках играют… Приподнимаюсь в конфузе:

— Простите, ради Бога… я, кажется…

— Вот выдумал — извиняться! Сделайте одолжение, земли мне, что ли, жалко? А бока ваши, — устанут, у вас же и болеть будут. Я вас только потому разбудила, что пора простоквашу есть… Что вы на меня уставились?

— Нарядная вы сегодня.

Она равнодушно взглянула на свою щегольскую пеструю кофточку, — видимо, парижскую модель, и только-что с манекена.

— Да, расфрантилась. Арина Федотовна заставила надеть. Кто-то для дня ангела привез. Не вы?

— К сожалению, нет.

— Ах, да! я забыла: вы что-то другое совершили, более важное… — засмеялась она. — По крайней мере, Арина Федотовна даже настаивала, чтобы я вам написала особое «мирси». Ну, чем писать, я вам просто merci скажу. За что, — не знаю, но во. всяком случае, — merci. Вы ей, должно быть, денег дали? В такую почтительную ажитацию она у меня приходит только при виде хороших денежных знаков. Ну, идем! идем!

— Скажите- ка, новый гость! — продолжала она уже на ходу, искоса и полусерьезно на меня поглядывая, — вы меня очень осуждаете, что я… так… яко птица небесная? в некотором роде, общественным подаянием живу?

— Как вы ставите вопрос…

— Прямо ставлю. Что же тут? Дело видимое. Лживка, лукавка, вежливка не поможет. Сквожу на чистоту. Щами накормить не в состоянии, а омарами — сколько угодно, потому что — милостивцы навезли. Вчера ходила с драными локтями, сегодня — вон какое oeuvre de Paris вырядила, потому что милостивец привез. Так вы не церемоньтесь: сразу! «Я приговор твой жду, я жду решенья!» — запела она во весь голос.

Я только руками развел:

— Ну, милая барышня, и альтище же у вас!

— Покойный Эверарди очень хвалил, — равнодушно отвечала она. — Я одну зиму училась, о сцене мечтать было начала…

— Что же? учиться надоело?



Поделиться книгой:

На главную
Назад