Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гунны - Семен Ефимович Розенфельд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И твой батька и мой батька Были добры мужики-и-и...

Молодой отбивался от старика и снова настойчиво тренькал свое. Соревнование продолжалось бы, вероятно, долго, если бы не спасительный сон, внезапно сваливший обоих.

В вагоне становилось все тише, и скоро все замолкло, только крепкий храп за перегородкой нарушал тишину.

Соседка, уложив детей, шопотом убеждала Остапа, тыча ему в руки кусок свиного сала и ломоть хлеба:

— Та ишьте, ишьте ж, добри люды, я ж бачу, що у вас ничого немае. Ишьте, на тим свити поквитаемось....

Медленно и осторожно отрезая тонкие белые ломтики, Остап почти благоговейно ел домашнее сало, много лет, на фронте и в плену, казавшееся мечтою.

И в мокрых, ледяных окопах передовых линий, и в суровых, убивающих лагерях Германии, голодая и тоскуя по дому, говорили — иногда в шутку, иногда серьезно, отдавшись голодным мечтам о домашнем сале, о своем хлебе:

— Ось зъив бы я зараз шматок сала, а там и помирать не лихо...

— А по мне — дайте миску теплых щей, тогда уже хоть в петле задавите...

— Микола милостивый, о чем воны брешуть, сала захотилы, а тут бы хоть хлиба краюху!

Люди голодали, тяжко болели, медленно гасли и умирали с неутолимой тоской по кусочку хлеба.

И сейчас, бережно откусывая от большого, косо отрезанного ломтя, Остап с наслаждением впитывал чудесный аромат серого деревенского хлеба, и перед ним с необычайной ясностью возникали вдруг, одна за другой, картины далекого детства, тяжелой юности и последнего дня перед отъездом на военную службу.

И чуть покосившаяся, с земляным мазаным полом, чисто выметенная хата, и выбеленные стены, и вышитые полотенца в углу над иконой, и высокая, сухая, сутулая мать у печи, и аромат горячих хлебов, и скрип колодца во дворе, и внезапная смерть отца на баштане — все в короткий миг ярко возникло, как только что пережитое.

Что там сейчас?

Два с половиною года германского плена, семнадцать месяцев фронта, почти трехлетняя, с одним коротким отпуском, военная служба — семь долгих, тяжких, бесконечных лет.

И три последних года — ни одного письма, ни слова привета.

Что там сейчас?

Жива ли мать, молчаливая, суровая, высохшая от злой, неуемной работы, почерневшая от тоски по умершим и пропавшим детям? Жива-здорова ли сестра Горпина, служившая батрачкой у попа? Где брат Хведько, оставленный семнадцатилетним парубком, где старший, женатый брат Василь? Целы ли? Дома ли? Или война, революция, оккупация — все перевернули?

Что стало с Ганной?

Остап на миг застыл в неподвижности, потом поднялся, минуту постоял и снова сел.

Стараясь уйти от последней мысли, он настойчиво думал о другом.

Дали ли семье землю? Не отняли ли ее немцы? Не угнали ли скотину? Чем живут?

И снова вернулся к Ганне: что с нею? Где она?

Он кончил есть, бережно, по-крестьянски, собрал с бумаги крошки, привычно высыпал их в рот и, упрямо отрываясь от собственных мыслей, обернулся к перегородке.

За ней, в тишине уснувшего вагона, задыхаясь и часто кашляя, кто-то больным, надтреснутым голосом прерывисто рассказывал:

— ...И каждый день, значица, то гайдамаки, то немцы, а то и те и другие. Истинный хрест. Приходят и, значица, давай им то хлеба, то скот, то другое. Ну, а где ж им взять? На них не напасешься. Ну, значица, не дают. Они мужиков, значица, собрали, штаны с них сняли и всех шомполами — без пощады. Истинный хрест. Ну, бабы, значица, вой подняли, кричат, голосят на всю деревню. А одна осерчала и давай — офицера кулаком по морде. И он тоже осерчал, с ливольверта стрельнул в ее и сразу до смерти забил. Вот истинный хрест. Ну, мужики на офицера, солдаты на мужиков. Немцев перебили всех, как есть, и мужиков тоже немало легло. Вот истинный хрест. А к вечеру только солнце заховалось, с поля вдруг как бабахнуло, точно, прости господи, гром. А то — и страшнее. А потом другое, третье, и, значица, вся деревня, как солома, горит. Мужики, бабы, дети, скот — бегут, кричат, воют. Добежали до края и — в поле, а оттелева немцы с пулеметов... Резанули — как косой. Вот нате истинный хрест. Народ падает, корчится, стонет. Остатние обратно бегут. У баб на руках ребятишки. Которые постарше — уцепились за подол. Старики на четвереньках. А тут садят, еще и еще. Через час вся деревня сгорела. Одни головешки торчат. Мужиков, кто через баштаны не сбежал, тех постреляли. А бабы с ребятами и посейчас, как кроты, в погребах.

По тому, как однотонно, не волнуясь, рассказывал человек, как привычно-равнодушно слушали его сонные соседи, Остап понял, что речь идет об обычных, каждодневных, никого не удивляющих событиях. И, словно в подтверждение его мыслей, лежавший на верхней полке человек в железнодорожной форме так же равнодушно заметил:

— Это в каждом уезде, в каждой волости. Куда ни кинь — везде клин. И в Таращанском, и в Нежинском, и в Прилукском. Вот, поглядите в окно...

Где-то далеко в черной глубине поля, то высоко вздуваясь, то быстро опадая, полыхало огромное желто-багровое зарево.

Под ним, убегая в обе стороны, резко обозначивалась извилистая линия горизонта, постепенно сливавшаяся с темнотой.

Зарево долго, как огненное отражение, бежало за поездом, пока на повороте внезапно не исчезло за последним вагоном.

III

Со станции, минуя водокачку, Остап пошел вдоль длинных площадок, сплошь забитых мешками с зерном. Высокие, до самых навесов, аккуратные штабеля тянулись плотной серой стеной, кончаясь далеко у переезда.

Немецкие часовые, равнодушно поглядывая на прохожих, медленно шагали у площадок, у груженых вагонов, у коричневой будки стрелочника.

Свернув с перекрестка, Остап вышел на знакомую дорогу.

Навстречу без конца тянулись обозы с пшеницей, арбы с прессованным сеном, небольшие стада коров и овец.

Рядом шагали босые, загорелые крестьяне, иногда встречались женщины, подростки, дети.

Остапу казалось, что он видит давно знакомых, близких людей.

— Здорово, дядько!

— Здоров, колы не брешешь!

— Звиткиля вы?

— З Комаривки.

— А кому хлеб везете?

— Новому пану.

— Якому?

— Чи ты сказився, чи с неба свалився?..

— Ни — я з нимецького плену.

— Отто ж, немцу и веземо!

Справа и слева знакомо зеленели светлые всходы пшеницы, далеко во все стороны, как цветные дорожки, убегали, вперемежку с невспаханными клиньями, разноцветные полосы, терпко пахло влажной разогретой землей, и надо всем прозрачной синью опрокинулось небо, изливая бесконечные потоки золотого тепла,

И каждый жаворонок, крохотным комком вьющийся высоко на одной точке, и звенящая в высоте песнь, и далеко за холмами показавшиеся шестикрылые ветряки, и встречная корова, неожиданно остановившаяся и недоуменно огромными круглыми глазами посмотревшая на Остапа, — все было родным и близким, всему хотелось низко поклониться и сказать ласковое слово.

Широко, по-солдатски, шагая, радостно подставляя лицо и грудь утреннему солнцу, глубоко вдыхая чудесный аромат родной земли, Остап тихонько, бесконечно много раз повторял, жадно охватывая все, что было видно и слышно:

— Здоровеньки були, мои ридные!..

За ветряками дорога круто свернула на проселок, и Остап сразу увидел белые хаты своей деревни.

На солнце серебряными облачками сверкнули прозрачные дымки из крохотных труб, и Остапу показалось, что запах дыма тронул его ноздри..

Он жадно вдыхал этот запах, и что-то неизъяснимо родное расширяло его сердце, наполняя теплом и лаской.

Вот крайняя хата глухонемого Гната.

Кругом тихо.

Ни людей, ни собак.

Может быть, старик уже умер?..

У соседнего двора в дорожной пыли играют незнакомые светлоголовые ребята.

Остап усмехается:

«Народились новые...»

На лавочке у зеленого палисадника, ровный, как доска, сидит белый старик Ничипор. Он смотрит на прохожего немигающими пустыми глазами.

— Що, дид, не взнаете?

— Ась?

Остап кричит:

— Не взнаете, дид Ничипоре?!

— Ни, синку, не взнаю.

Голос далекий, глухой, как из стога сена.

Остап проходит мимо соседа и с бьющимся сердцем останавливается у родного дома.

На дворе никого. Только незнакомая лохматая дворняга злобно бросается к гостю и, судорожно захлебываясь, выпялив налитые кровью глаза, с свирепым лаем носится вокруг.

Остап, смущенно улыбаясь, вяло отмахивается.

— Геть, дурна, геть, не бреши!

На тоненьком тыне знакомые крынки, у колодца побуревшие ведра, одиноко белеет на веревке вышитая спидница[5].

Все — как было.

В дверях показывается мать. Прикрыв глаза от света, вглядывается в прохожего. Не узнав, уходит.

И в тот же миг, будто что-то вспомнив, выбегает на двор, коротко вглядывается и с протянутыми вперед руками бежит навстречу.

— Остапе!.. Сынку!..

Она судорожно охватывает его обеими руками, кладет голову на грудь. И сейчас же, будто не веря, откидывает голову, смотрит в улыбающееся лицо и снова прижимается к груди.

Она охватывает его шею, пригибает голову и жадно, точно боясь, что сын снова уйдет, целует его губы, глаза, щеки...

— Сынку... сынку... Остапе...

Лицо ее мокро от слез, по темным морщинам стекают тонкие струйки.

— Господи... та що ж я... Господи... Пидемо в хату... Пидемо, сынку...

Она забирает его котомку, хватает за полу свитки и тащит за собой.

Сутулая, высохшая, она молодо носится по хате, выбегает во двор, спускается в погреб. Худой морщинистой рукой стряхнув крошки со стола, быстро ставит крынку с желтым молоком. Прижав целый хлеб к животу, отрезает большим ножом огромные косые ломти.

Из-под черного платка выбиваются седые волосы, от темных глаз полукруглой сеткой бегут морщинки, и рот раскрывается в неудержимой радостной улыбке.

— А я слухаю — що Жучка так разбрехалась?.. Бачу — якийсь чумак...

— Не спизнала ридного сына?

— Спизнала... Спизнала... Як ридное дите не спизнати?

Долго кормила яишней, усердно подливала молоко, подкладывала серые ломти.

Потом ровным голосом однотонно и глухо рассказывала о жизни многих лет.

Мерно разматывала клубок событий и дел, иногда путала имена и даты, обрывала нить рассказа и снова возвращалась к началу.

Остап слушал, и жизнь, сейчас обычная, знакомая по тысячам рассказов, проходила перед ним, точно и до того он знал ее всю от начала до конца.

И то, что Хведько с пятнадцатого на действительной, и то, что старший, Василь, в шестнадцатом призван в ополчение, и то, что нет о них вестей, и то, что сестра Горпина разрывается на три семьи — поповскую, свою и братнину, и то, что хлеба хватит только до пасхи, и что лошадь давно увели со двора, и что немцы шарят по домам, — все знал Остап, будто и не уходил из дому.

Не знал он ничего только о Ганне и боялся спросить о ней.

Под вечер вернулась сестра Горпина и, счастливая, испуганная, долго не могла проронить ни слова. Стыдливо, как чужая, опускала глаза, не отвечала брату на вопросы, заливалась густой краской.

Только в плотной темноте вечера, когда мать улеглась, долго шопотом, сидя на завалинке, рассказывала о доме, о деревне и к концу, как бы невзначай, сказала о Ганне:

— Все в дивчинах ходит, женихов немае... Зараз батрачит у Рудого Пиленки.

Она помолчала и прибавила:

— А може с того в дивчинах, що тебе поджидае...



Поделиться книгой:

На главную
Назад