– Иногда мне становится душно в доме, – сказала Филлис, – и я прихожу сюда. С детства я полюбила здесь сидеть. Спасибо вам за заботу, но не нужно было за мною идти. Я не простудилась бы за такой короткий срок.
– Зайдёмте в этот хлев, Филлис. Я хочу сказать вам кое-что, но не могу говорить на таком морозе, ведь я не столь закалён, как вы.
Полагаю, она предпочла бы от меня убежать, но все её силы были уже растрачены. Потому она с видимой неохотою последовала за мной. В хлеву, куда я её привёл, было чуть теплее, чем на дворе, и пахло дыханием коров. Филлис вошла, а я остался стоять на пороге, решая, как лучше начать. Наконец я собрался с силами:
– Есть ещё одна причина, побуждающая меня беречь вас от простуды. Если вы заболеете, то Холдсворт будет крайне огорчён и встревожен, когда я напишу ему об этом туда, – под словом «туда» я подразумевал «в Канаду».
Филлис вскинула на меня пронзительный взгляд и с лёгким нетерпением отворотилась. Она наверно выбежала бы вон, не заслони я собою дверь. Решив, что отступать уже поздно, я торопливо продолжил:
– Он много говорил об вас перед отъездом. В тот вечер, когда мы были с ним здесь и вы… подарили ему тот букет. – Филлис заслонила лицо руками, однако теперь, несомненно, слушала меня с большим вниманием. – Прежде между нами не заходила об этом речь, но нежданная разлука сделала его откровеннее, и он признался, что любит вас и надеется по возвращении предложить вам своё сердце.
– Молчите! – Филлис с усилием выдохнула это слово, которое не раз тщилась произнести прежде, но не могла совладать с удушьем. Она открыла лицо и, отвернувшись, потянулась к моей руке. Я мягко сжал её пальцы в своих. Затем она облокотилась на бревенчатую переборку и, опустив голову, беззвучно заплакала. Сперва я не понял этих слёз и подумал, будто ошибался в чувствах кузины и слова мои ничего не принесли ей, кроме раздражения.
– Но Филлис! – произнёс я, шагнув к ней. – Я думал, вам, вероятно, отрадно будет это услышать. Он говорил так горячо, как если бы и вправду очень вас любил, и я надеялся, что вы приободритесь…
Филлис подняла голову и посмотрела на меня. Боже мой, что это был за взгляд! Её глаза, всё ещё сверкающие слезами, выражали почти неземное счастье, на щеках вспыхнул сочный румянец, а нежные губы восторженно разомкнулись. Но уже в следующую секунду она спрятала свою радость, словно бы испугавшись того, что выказала намного больше, нежели простую благодарность. Так значит, моя догадка оказалась правдива! Я хотел подробнее передать Филлис слова, сказанные моим другом на прощание, но был остановлен ею:
– Молчите! – она снова спрятала от меня лицо и спустя полминуты очень тихо продолжила: – Прошу вас, Пол, не говорите больше ничего. Я слышала уже довольно и очень вам за это признательна, но… но предпочла бы, чтоб остальное он сказал мне сам, когда вернётся.
Филлис снова заплакала, но уже совсем не прежними слезами. Ни слова больше не говоря, я стал её ждать. Вскоре она повернулась ко мне, избегая смотреть мне в глаза, и, взяв меня за руку, словно мы с нею были детьми, сказала:
– Нам лучше воротиться в дом. По моему лицу ведь не скажешь, что я плакала?
– По вашему лицу я сказал бы, что вы простыли.
– Ах нет, я чувствую себя хорошо. Только озябла немного, но согреюсь, пока бегу по двору. Бежим вместе, Пол.
И мы помчались к дому, держась за руки. На пороге Филлис остановилась:
– Пол, прошу вас, не станем больше говорить об этом.
Часть IV
Придя в Хорнби на пасхальное богослужение, я узнал, как переменилось мнение приходских кумушек о состоянии здоровья пасторской дочери: совершенно позабыв свои прежние мрачные предсказания, они наперебой твердили миссис Хольман, что у Филлис цветущий вид. И я, поглядев на кузину, не мог с ними не согласиться. С самого Рождества мы с нею не встречались. Сообщив ей весть, которая заставила её сердце биться быстрее и радостнее, я вскорости покинул Хоуп-Фарм. Теперь же я видел сияющее здоровьем лицо кузины, слышал расточаемые ей комплименты, и мне отчётливо вспоминался наш разговор в хлеву. Встретившись с нею взглядом, я получил немое подтверждение тому, что мысли наши совпали. Филлис, покраснев, отвернулась. Поначалу моё присутствие её как будто бы смущало. После столь продолжительной разлуки она намеренно избегала меня, чем я был довольно сильно раздосадован.
Сказав те слова, которые так оживили мою кузину, я отступил от своих всегдашних правил. Нет, Холдсворт не брал с меня клятвы хранить его признание в тайне. Ни намёком он не дал мне понять, что рассчитывает на моё молчание. И всё же я испытывал смутное беспокойство, вспоминая о порыве, которому поддался, увидев страдания Филлис. Полный решимости сообщить обо всём Холдсворту, я взялся за письмо, но, дойдя до середины, застыл с пером в руке. Мне вдруг подумалось, что, раскрыв бывшему патрону разгаданную мною девичью тайну, я совершу ещё худшую ошибку, чем уже совершил, когда передал кузине его слова – сказанные вслух и вполне ясно. Вне всякого сомнения, Филлис любила моего друга и даже едва не лишилась здоровья, переживая разлуку с ним. И всё же я не считал себя вправе написать ему об этом. А не объяснив руководивших мною мотивов, нельзя было сообщить о том, что меня тяготило. Итак, я решил не касаться этого предмета. Как Филлис сказала мне тогда, в хлеву, она хотела, чтобы при встрече Холдсворт прямо раскрыл ей свои чувства во всех их тонкостях и красках. Так пускай он насладится, самолично выманив отрадное признание из её девственных уст. Я догадывался, нет, я знал, что на сердце у моей кузины, но знание это должно было остаться при мне.
После того как Холдсворт приступил к своим новым обязанностям, я получил от него два письма, дышавших жизнью и энергией. В каждом из них он посылал поклон обитателям Хоуп-Фарм, причём в словах его ощущалась не одна лишь учтивость. Всякий раз он будто бы вскользь, однако вполне отчётливо упоминал Филлис, тем самым показывая, что ей отведено в его памяти особое место. По прочтении я пересылал канадские письма мистеру Хольману, поскольку они заинтересовали бы его, даже не будь он знаком с их автором: написанные умно и с подлинно художнической выразительностью, они позволяли деревенскому пастору ощутить дыхание заокеанской жизни. Я часто спрашивал себя, есть ли такое ремесло, в каком мистер Хольман не преуспел бы, сложись его судьба иначе. Он мог бы стать прекрасным инженером (уж это я знал доподлинно), притом же, как многие сухопутные жители, мечтал о плаванье, видя в морской стихии таинственную притягательность, что, однако, не мешало ему увлечённо изучать книги по законоведению: однажды, когда в руки его попал труд Делольма о британской конституции, он принялся рассуждать о юридических тонкостях, бывших далеко за гранью моего понимания.
Но вернусь к письмам Холдсворта. Отсылая их мне по прочтении, пастор прилагал к ним список навеянных ими вопросов, которые я передавал бывшему своему начальнику в ответном послании. Со временем, сочтя цепочку слишком сложной, я предложил двум своим друзьям наладить между собою прямую корреспонденцию.
Таковы были наши сношения с Канадою в пору моего пасхального визита на Хоуп-Фарм, когда Филлис оказала мне вышеописанный застенчиво-сдержанный приём. Видя холодность своей кузины, я мысленно обвинил её в неблагодарности: ведь я по сей день сомневался в том, что хорошо поступил, передав ей слова Холдсворта. Вероятно, я совершил ошибку или глупость – чем бы ни был этот шаг, я решился на него ради Филлис, а она не только не стала ко мне приветливей, но как будто даже наоборот.
Наша отчуждённость, однако, продлилась не более нескольких часов. Очевидно, убедившись, что я ни словом, ни взглядом, ни намёком не намерен возвращаться к предмету, занимавшему все её мысли, Филлис заговорила со мною в прежней сестринской манере. После долгого моего отсутствия ей хотелось поведать мне о многом: о том, как захворал Пират и как все они о нём тревожились (посовещавшись, отец и дочь, равно удручённые страданиями старого пса, решили упомянуть его во время домашнего молебна, и на следующий же день ему полегчало). Затем Филлис заговорила о молитве и о правильном её окончании, о Божием промысле и других подобных материях. Пока беседа шла в таком духе, я сам себе казался норовистой лошадью, которая «артачится», отказываясь тянуть повозку по заданной колее. К счастью, вскорости разговор перешёл на породы цыплят. Филлис показала мне наседок, заслуживших звание примерных матерей, и добросовестно описала нрав каждого обитателя птичьего двора, а я не менее добросовестно выслушал её рассказ, будучи уверен в его правдивости и точности.
Потом мы пошли в лес, что зеленел за обсаженным ясенями лугом, и искали первоцветы да свежие сморщенные листочки. По прошествии первого дня Филлис уже не боялась оставаться со мною наедине. Никогда прежде я не видел её такой прелестной и такой счастливой, хотя полагаю, что причины своего счастья она сама не понимала. Даже сейчас я ясно представляю свою кузину под расцветающими ветвями дерева – они пока ещё серы, но с каждым днём становятся всё зеленей. Нисколько не заботясь о шляпке, сбившейся с головы на шею, Филлис держит в обеих ладонях нежные лесные цветы. Моего взгляда она не замечает: её внимание поглощено мелодичным смехом какой-то птички в зарослях кустарника. Нигде мне не доводилось встречать человека, который знал бы голоса и повадки пернатых лучше, чем моя кузина. Она умела переговариваться с птицами, подражая их трелям, чем удивляла меня и в предыдущие вёсны, но в тот год её пение, идущее из глубины счастливого сердца, было прекрасно, как никогда.
Родители не могли нарадоваться расцвету своей Филлис. Любя её саму, добрая пасторша в придачу отдавала ей нерастраченную любовь к сыну, умершему малюткой. Однажды я услышал, как, посмотрев на дочь долгим задумчивым взглядом, миссис Хольман тихо сказала: «До чего она теперь похожа на Джонни…» Затем последовали неясные жалобные возгласы и мягкие самоуспокоительные покачивания головы, но едва ли они заглушили боль утраты, которой ничто в этом мире не могло бы восполнить.
Что до старых слуг, то они любили Филлис немою любовью, нечасто выражаемой словом или делом, как крестьяне обыкновенно любят дары своей земли. Моя кузина казалась мне розой, пышно расцветшей на солнечной лужайке у одинокого дома и заслоняемой им от бурь. Помню строки из какой-то книги: «Её никто не восхвалял и мало кто любил»[17]. Эти стихи всегда напоминали мне о Филлис, хоть их и нельзя было безоговорочно к ней отнести: почти все её любящие жили с нею под одной кровлей, и я не слыхал расточаемых ей похвал. Но хоть никто не превозносил достоинств моей кузины, благодаря бесхитростной своей доброте и прирождённой мудрости она всегда бывала права в глазах родителей.
Когда мы оставались с Филлис вдвоём, имя Холдсворта не упоминалось, но, как читателю известно, я пересылал его письма мистеру Хольману, и, окончив дневные труды, пастырь не раз заговаривал со мною за трубкой о моём отсутствующем товарище. Тогда Филлис молча слушала, чуть ниже обыкновенного склонив голову над рукоделием.
– Мне недостаёт его сильнее, чем я ожидал, не в обиду вам будь сказано, Пол. Однажды я заявил, будто беседовать с ним всё равно что пить горячительный напиток, но тогда мы ещё слишком мало знали друг друга, и, возможно, я был настроен чересчур критически. Некоторым людям мир видится в ярких красках, и они соответственно о нём говорят. Мистер Холдсворт из таких. Я же, поддавшись гордыне и приняв на себя роль судии, счёл его речи недостаточно правдивыми и трезвыми. Они в самом деле были бы легковесны, если б исходили, к примеру, из моих уст, но он человек иного склада и, говоря в свойственной ему манере, может оставаться и искренним, и серьёзным. Я понял, что подходил к нему с ошибочною меркой, когда в прошлый четверг меня посетил брат Робинсон и объявил мне, будто, позволив себе небольшую цитацию из вергилиевых «Георгик», я впал в пустословие и уподобился язычникам. Он дошёл даже до того, что назвал греховным изучение чужих языков. По его убеждению, говоря на иноплеменных наречиях, мы нарушаем волю Господа, который сказал, увидев вавилонскую башню: «Смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого»[18]. Для быстрого ума, острых чувств и проворных слов Холдсворта я есть то же, что для меня брат Робинсон.
Первым облачком, нарушившим мой покой, стало новое письмо из Канады. Я нашёл в нём две или три фразы, обеспокоившие меня сверх меры, ежели не искать в них скрытого смысла, а были они таковы: «В этом пустынном краю я наверно тосковал бы, если б не дружба, завязавшаяся между мною и французом по фамилии Вантадур. В кругу его семьи я коротаю долгие вечера. Никто из тех, кого я знал прежде, не пел на разные голоса так прекрасно, как дети Вантадуров. Иностранный дух, сохранившийся в их нравах и привычках, напоминает мне о счастливейших днях моей жизни. А вторая из дочерей, Люсиль, чем-то удивительно похожа на Филлис Хольман».
Тщетно я пытался убедить себя в том, что Холдсворт, вероятно, находит удовольствие в обществе новых своих знакомых именно по причине их сходства с пасторским семейством. Тщетно я себе твердил, будто ничто не может быть естественнее этой дружбы и не с чего ждать тревожных последствий. Сам не зная почему, я был обеспокоен дурным предчувствием, которое воскресило мои сомнения. Не ошибся ли я, передав слова Холдсворта кузине Филлис? То радостное настроение, в каком она пребывала тем летом, разительно отличалось от её прежнего ничем не возмущаемого спокойствия. Если я, забывшись, взглядом давал ей понять, что вижу произошедшую в ней перемену, она, вспыхивая, заливалась ярким румянцем. При воспоминании об нашем совместном секрете, Филлис потупляла глаза, словно стыдясь откровения, которое нёс в себе их блеск. И всё же я, снова и снова думая об этом, утешал себя тем, что превращение, произошедшее с кузиной, – лишь плод моей глупой фантазии, ведь в противном случае мистер и миссис Хольман, конечно, встревожились бы. В действительности же они оставались в полной безмятежности, словно ничего не замечали.
Моя собственная жизнь также должна была вскоре измениться. В июле истекал срок моей службы на *** железной дороге: строительство близилось к завершению, и я намеревался возвратиться в Бирмингем, чтобы занять приготовленную для меня нишу в процветающем предприятии моего родителя. Однако все мы считали, что, прежде чем покинуть север, я должен провести несколько недель на Хоуп-Фарм. Отец был рад этому плану так же, как и я сам, а Хольманы то и дело принимались обсуждать наши предстоящие занятия и прогулки. Я наслаждался бы предвкушением каникул, если б оно не омрачалось сожалением о «тех словах» (так я уклончиво именовал про себя признание Холдсворта, неосмотрительно переданное мною кузине Филлис).
Жизнь на ферме была слишком проста, чтобы мой приезд мог нарушить мирное её течение. Меня ожидала здесь собственная комната, словно я приходился хозяевам сыном. Я знал уклад, которому следовали обитатели дома, знал, что и от меня, как от члена семьи, ждут соблюдения принятого порядка.
Лето сообщило всему вокруг ощущение глубокого покоя. Тёплый золотистый воздух наполнен был жужжанием насекомых, голосами крестьян, перекликавшихся между собою в полях, и гулким шумом повозок, которые с грохотом катились по мощёным дорогам в нескольких милях от нас. Птицы, утомлённые зноем, не пели. Лишь из леса за выкосом порою доносилось воркование диких голубей. Коровы, зайдя по колено в воду пруда, взмахами хвостов отгоняли назойливых мух. Пастор, без галстука и шляпы, без сюртука или хотя бы жилета, стоял, тяжело дыша, посреди луга и с улыбкой смотрел на Филлис: моя кузина вела за собою работников, которые мерными движениями ворошили охапки пахучего сена. Дойдя до изгороди, она бросила грабли и обратилась ко мне с непринуждённым сестринским приветствием.
– Идёмте сюда, Пол! – прокричал священник. – Такое солнце нельзя упускать, и ваша помощь будет нам весьма кстати. «Всё, что может рука твоя делать, по силам делай»[19]. Такая работа пойдёт вам на пользу, молодой человек, ибо перемена занятия есть лучший отдых.
Охотно согласившись исполнять роль крестьянина, я занял подобающее мне место позади Филлис. Сообразно с нехитрою иерархией, она, дочь хозяина, шла во главе ряда, а замыкал его мальчик, которому вменялось в обязанность прогонять воробьёв с ветвей плодовых деревьев. Мы трудились до тех пор, пока красное солнце не скрылось за вершинами дальних елей. Затем пришло время ужина, молитв и сна. До глубокой ночи за открытым окном моей спальни заливалась какая-та лесная пташка, а на заре подняли гвалт куры и петухи.
Вещи, нужные мне на первые дни, я привёз с собою сам, остальное же должны были прислать позднее. Как раз в то утро на ферму явился носильщик. Кроме чемоданов он доставил мне несколько писем, пришедших после моего отъезда. Помню, я был в столовой и беседовал с миссис Хольман о том, какой способ хлебопечения предпочитает моя матушка, причём вопросы, предлагаемые мне хозяйкою, требовали познаний, коими я не обладал. Сей затруднительный для меня разговор прервало появление одного из работников: взяв из его рук письма, но не успев на них даже взглянуть, я поспешил расплатиться с носильщиком и лишь потом увидал на одном из посланий канадский штемпель. Повинуясь какому-то внутреннему чутью, я торопливо спрятал конверт в карман сюртука и мысленно возблагодарил случай за то, что в этот самый момент находился наедине с своею милою ненаблюдательной родственницей. По неведомой причине я вдруг ощутил странную дурноту, а на расспросы собеседницы, вероятнее всего, стал отвечать невпопад. Наконец я поднялся к себе в комнату (якобы затем, чтоб разобрать свой багаж) и, сев на край кровати, распечатал письмо Холдсворта.
Казалось, будто я читал эти строки прежде – с такою точностью мне было известно всё, о чём в них сообщалось. Я знал, что мой друг женится – нет, уже женился – на Люсиль Вантадур (письмо доставили пятого июля, а торжество состоялось двадцать девятого июня). Я знал, чем он объяснит свой выбор. Знал, как он счастлив. Не выпуская письма из ослабевших пальцев, я устремил взгляд перед собою: на замшелом стволе старой яблони свил гнездо зяблик, и теперь птица-мать хлопотала над своим потомством. Сегодня я смог бы точь-в-точь зарисовать ту картину: каждый листик на дереве и каждое птичье пёрышко, – но тогда я глядел за окно и словно бы ничего не видел.
Между тем крестьяне вернулись с полей обедать. Стук тяжёлых подошв и бодрые голоса принудили меня очнуться. Я знал, что должен сойти в столовую. Должен всё рассказать Филлис – иного пути не было: эгоизм, присущий тем, кто не помнит себя от радости, а также фатовская любовь к всевозможным новинкам побудили Холдсворта разослать свадебные карточки всем элтемским и хорнбийским знакомым, не исключая меня и «добрых друзей с Хоуп-Фарм» (об этом своём намерении он сам упомянул в постскриптуме). Теперь Филлис, наряду с прочими, была для него лишь «добрым другом».
В тот день я с величайшим трудом дождался окончания обеда. Помню, как заставлял себя есть и говорить. Помню, с каким недоумением смотрел на меня священник. Он был не из тех, кто склонен без веских причин дурно думать о ближнем. Но на его месте любой решил бы, будто я пьян. Как только приличия позволили мне подняться из-за стола, я пробормотал, что отправляюсь гулять.
Поначалу я, по всей вероятности, старался заглушить свои чувства быстрой ходьбою. Так или иначе, опомнился я на вересковой возвышенности, оставив далеко позади поросшую утёсником пустошь. Крайняя усталость вынудила меня замедлить шаг. Всё то время, пока я шёл, меня одолевало нестерпимое желание вымарать из жизни те несколько минут, когда я совершил тот ужасный промах. Порой моя злоба против самого себя сменялось злобою, конечно напрасной, против бывшего моего патрона. Должно быть, я провёл на одинокой возвышенности более часа, прежде чем направился к дому с намерением рассказать всё Филлис при первой же возможности. Роль глашатая настолько меня тяготила, что мне стало дурно, едва я вошёл в дом (из-за духоты хозяева не закрывали ни окон, ни дверей).
Моя кузина была в кухне одна. Стоя у буфета, она толстыми ломтями нарезала большой хлеб для проголодавшихся работников, которые с минуты на минуту могли прийти с полей, поскольку небо стремительно затягивалось тяжёлыми грозовыми облаками. Услыхав мои шаги, Филлис обернулась.
– Вам бы следовало быть на поле и помочь с сеном, – произнесла она всегдашним своим спокойным и приятным голосом.
Когда я вошёл, она мягко напевала какой-то гимн, и теперь, очевидно, внутренне ощущала его умиротворяющую торжественность.
– Вероятно, вы правы. Скоро, по видимости, начнётся дождь.
– Да, вдали уже гремит гром. Маме пришлось лечь в постель с головною болью. А вы…
– Филлис, – прервал я её, спеша исполнить ненавистную обязанность, – нынче я гулял так долго, поскольку мне необходимо было подумать о письме, которое я получил утром. Письмо из Канады. И я не могу вам передать, как сильно оно меня огорчило.
С такими словами я протянул кузине послание Холдсворта. Цвет её лица слегка переменился, но, полагаю, это было скорее отражением моей собственной бледности, нежели следствием догадки о содержании письма. Не поняв моего жеста, она взяла листок не сразу, а лишь после того как я попросил её его прочесть. Тогда она, порывисто опустилась на стул и, облокотись о комод, подперла голову обеими ладонями. Письмо лежало перед нею, я же стоял немного позади. Лишённый возможности следить за тем, как изменяется лицо моей кузины, я с тяжёлым сердцем устремил взгляд в окно. Каким мирным казался двор – царство покоя и изобилия! Какой глубокой тишиной и неподвижностью объят был дом! На широкой лестнице тикали невидимые мне часы. Единожды послышался хруст тонкой бумаги: Филлис перевернула лист. Теперь она, вероятно, прочла письмо до конца, однако сидела не шевелясь. Ни слова, ни вздоха. Держа руки в карманах, я всё так же смотрел в окно. Не знаю, сколько продлилось это молчание. Тогда оно показалось мне бесконечно, невыносимо долгим. Наконец я отважился взглянуть на Филлис. Она встрепенулась, почувствовав и поймав мой взгляд:
– Не огорчайтесь так, Пол, прошу вас! Мне нестерпимо это видеть. Вам не о чем сожалеть – так, во всяком случае, я полагаю. Вы ведь не совершили ничего дурного. – При этих её словах я издал стон, который она вряд ли могла слышать. – А мистер Холдсворт… Разве это плохо, что он женится? Уверена, он будет счастлив! О, как я на это надеюсь! – Последняя нота была слишком близка к плачу, и Филлис, боясь, по-видимому, не совладать с собою, переменила тон и заговорила быстрее: – Люсиль – это, я думаю, то же, что по-английски Люси? Люсиль Холдсворт – красивое имя, и, пожалуй… Я позабыла, что хотела сказать… Ах да! Полагаю, Пол, нам не следует больше возвращаться к этому разговору. Но только запомните: вам не о чем жалеть. Вы ничего дурного не сделали. Вы были очень, очень добры, и если я буду видеть вас печальным, то… Не знаю… То я не выдержу и расплачусь.
Несомненно, её слёзы и теперь не заставили бы себя долго ждать, но внезапно небо потемнело и на деревню обрушилась буря. Гром грянул так, словно грозовая туча треснула пополам над самою крышей пасторского дома. Миссис Хольман, проснувшись, стала звать дочь. Работники и работницы, мгновенно промокшие до нитки, бегом устремились под кров. За ними последовал улыбающийся хозяин: благодаря тяжёлому труду длиною в целый летний день, сено большею частью находилось в полевом амбаре, и теперь игра стихии доставляла пастору лишь радость. В поднявшейся всеобщей суматохе я столкнулся с Филлис только раз или два. Она не сидела на месте, и хлопоты её, насколько я мог судить, были, как всегда, уместны и плодотворны.
Ночью, оказавшись один, я наконец-то испытал облегчение, позволив себе поверить, будто худшее уже позади. Пожалуй, всё оказалось не так страшно, как я ожидал. Последующие дни, однако, были отнюдь не счастливыми. Иногда я утешал себя тем, что, вероятно, сам выдумал ту странную перемену, которая произошла с моею кузиною. Переменись она в самом деле, её родители, её плоть и кровь, безусловно, заметили бы это первыми. Они же продолжали трудиться, по-прежнему спокойные и довольные. Более того, они казались мне даже бодрее обыкновенного, ибо «начатки плодов земли»[20], как выражался мистер Хольман, выдались на удивление богатыми и каждый работник получил причитавшуюся ему долю от этого изобилия.
За грозою последовали два ясных дня, в продолжение которых всё сено было вывезено с полей. После зарядили мягкие дожди: напитанная ими земля дала тучные колосья, скошенный луг покрылся свежею травой. Пользуясь сырой погодою, мистер Хольман позволял себе посвящать несколько лишних часов тихим домашним радостям. Суровые дни, когда почву сковывал мороз, были его зимней вакацией, а дождливая пора, следующая за уборкою сена, – летней.
Мы сидели в столовой при открытых окнах, вдыхая свежий аромат тёплого дождя, который тихо барабанил по листьям. Этот несмолкаемый звук, подобно нежному журчанию ручья или монотонному поскрипыванию мельничных колёс, приятно убаюкивает счастливых людей. Но двое из нас были несчастливы. О себе, по крайней мере, я мог сказать это с уверенностью. Я мучительно тревожился о Филлис. Со дня той грозы мне слышался в голосе моей кузины какой-то новый резкий призвук: словно, когда она говорила, не в тон её речи звенел колоколец. Взгляд утратил былую безмятежность, бледность и краска смущения сменяли друг друга без понятной мне причины. В тот день мистер Хольман, пребывая в счастливом неведении по части того, что столь прямо до него касалось, сидел над своими учёными книгами и томами латинских классиков. Читая вслух и делая наблюдения, он обращался не то ко мне, не то к Филлис. Инстинктом понимая, что она не в силах слушать мирных рассуждений, столь не созвучных её мятущемуся сердцу, я взял её всегдашнюю роль на себя и старался по мере возможности вникать в то, о чём вёл речь добрый пастырь.
– Подумать только! – воскликнул он, кладя руку на том, переплетённый пергаментом. – В первой книге «Георгик» Вергилий повествует о разравнивании почвы и об ирригации, ниже пишет о том, как следует отбирать семена, и советует своевременно осушать канавы. Ни один нынешний шотландский фермер ни изобретёт ничего лучшего, нежели косить пересохший луг ночью, при росе. Всё, о чём здесь поётся, осталось истиной и в наш век.
И священник стал декламировать латинские стихи, в такт гекзаметру похлопывая себя по колену линейкой. Очевидно, монотонное чтение раздражило Филлис, ибо она, порывисто дёрнув рукой, запутала нить, которою шила, и тут же с треском её оборвала. Всякий раз, когда я слышу этот звук, он кажется мне следствием боли, внезапно поразившей сердце работницы. Миссис Хольман, однако, истолковала его иначе. Продолжая безмятежно вязать, она промолвила:
– Должно быть, нитка плоха.
Слова эти, произнесённые тоном ласкового участия, переполнили чашу терпения Филлис:
– Нитка плоха! Всё плохо! Я так от всего устала!
Отложив рукоделие, моя кузина торопливо вышла. Сомневаюсь, чтобы ещё хоть раз за всю свою жизнь она позволила себе проявить темперамент столь энергически. В иной семье такой жест вполне бы мог остаться незамеченным, однако в пасторском доме, где всегда царили мир и добросердечье, эта внезапная резкость была как гром среди ясного неба. Мистер Хольман, отложив линейку и книгу, поднял на лоб очки. Супруга его поначалу заметно встревожилась, однако секунду спустя придала лицу спокойное выражение и рассудительно проговорила:
– Полагаю, это погода. Её каждый человек переносит по-своему. У меня, к примеру, всегда начинает болеть голова.
Она поднялась, чтобы последовать за дочерью, но, не дойдя до двери, передумала и снова села. Добрейшая мать! Ей мнилось, будто лучшее средство при внезапном нервическом всплеске – притвориться, что никто его не заметил.
– Продолжайте, мистер Хольман! – сказала она. – Эти стихи очень интересны. И хоть я их не вполне понимаю, мне приятно слышать ваш голос.
И пастор продолжил читать – сбивчиво и вяло, уже не отбивая линейкою такта. Когда сгустились сумерки (в тот июльский день рано свечерело, так как небо затянуто было облаками), Филлис неслышно возвратилась в столовую, как если бы ничего не случилось. Она снова взяла своё шитьё, однако из-за недостатка света скоро его оставила. Я увидел, как рука её украдкой протянулась к руке матери и как та ответила ей беззвучным поглаживанием. Мистер Хольман, тоже наблюдавший за этою нежною пантомимой, приободрился. Тон его стал веселее, однако предметы, о которых он прежде говорил с таким увлечением, теперь были ему, полагаю, столь же малоинтересны, как и мне. При всей любви его к сельскому труду, то, что творилось сейчас перед ним, заслонило собою повествование о земледельческих обычаях древних.
Запомнился мне и другой случай. Однажды, войдя в дом через кухню, я подвергся атаке служанки Бетти. Увидев, что она сбивает масло, я попросил у неё напиться пахты.
– Вот что я скажу вам, кузен Пол. – По примеру своих хозяев она привыкла звать меня так в глаза и за глаза. – С нашей Филлис что-то неладное, и, сдаётся мне, вы знаете, где собака зарыта. Сами-то вы ей не жених, – это наблюдение едва ли могло мне польстить, но Бетти не любила церемоний даже с теми, кого глубоко почитала, – а вот Холдсворт… Много бы я отдала за то, чтоб здесь не ступала его нога. Так-то вот я думаю.
Признаться, откровение это меня не обрадовало. Я не знал, что ответить проницательной служанке, вполне, судя по всему, разгадавшей тайну своей молодой госпожи. Желая сбить собеседницу с толку, я притворился, будто её слова очень меня удивили:
– Вы находите, что Филлис нездорова? Но отчего вы так решили? Полагаю, любой бы позавидовал её цветущему виду.
– Ах, кузен Пол! Да вы, стало быть, совсем ещё дитя, раз никогда не слыхали, что и больные бывают румяны. Только всё-то вы, голубчик, понимаете, и не пытайтесь даже меня обмануть. Я-то ведь сплю с нею по соседству и распрекрасно слышу, как она час за часом расхаживает ночью по комнате, вместо того чтоб лежать в постели! А с чего, по-вашему, она частенько входит в дом, запыхавшись, и падает вон в то кресло? – Бетти кивком указала на стул, стоявший у двери. – С чего просит воды? Прежде наша Филлис возвращалась с полей такая же бодрая и свежая, какой бывала с утра. Ежели тот ваш друг дурно с ней обошёлся, то пускай он за это ответит. Она ведь не девушка, а диво! Сладкая и крепенькая, точно орешек! Отец любит её пуще жизни, да и мать тоже, разве только муж для хозяйки главнее. Так, вы, стало быть, уж приглядите за своим приятелем, а то ведь я не потерплю, если он обидит нашу Филлис!
Что мне оставалось делать? Что говорить? Я хотел одним разом оправдать Холдсворта, уберечь тайну моей кузины и успокоить добрую служанку, но избрал для этого, увы, не лучший путь:
– Не думаю, чтобы Холдсворт сказал ей хоть слово о… о любви. Нет, я уверен: он ничего такого не говорил.
– Ах! Ах! Не говорил! Так разве человеку кроме языка не дадены ещё глаза и руки? По целой паре того и другого на брата!
– Но Филлис очень молода. Неужели, будь с нею что-то не так, её родители не заметили бы этого?
– Ежели хотите знать моё мнение, то я вам прямо скажу: «Нет!» Как, скажите на милость, они её промежду собой называют? «Дитя» – не иначе! Точно она первый ребёнок на белом свете! У них на глазах она выросла девушкой, а они всё смотрят на неё так, словно она младенец в пелёнках. Ну и могут ли они заподозрить, чтоб мужчина влюбился в младенца?
– Нет! – сказал я, усмехнувшись, но Бетти была серьёзна, как судья.
– То-то и оно! Вы вот от одной мысли об этом смеётесь, и мистер Хольман, хоть он не хохотун, тоже бы потешился, если б кто ему сказал, что можно влюбиться в малютку! Куда ваш Холдсворт уехал?
– В Канаду, – коротко ответил я.
– Канада то, Канада сё! – проговорила Бетти сердито. – Почём мне знать, где это? Скажите лучше, сколько туда ехать! День? Три дня? Неделю?
– Три недели, самое меньшее! – вскричал я в отчаянии. – И он либо уже женат, либо вот-вот женится. Теперь вам ясно?
В ответ я ждал новой вспышки гнева, но нет: дело было слишком серьёзно. Бетти опустилась на стул и минуту или две молча сидела с видом столь несчастным и подавленным, что я, силясь её утешить, принял более доверительный тон:
– Я сказал вам правду, Бетти. Уверен: он ни слова ей не говорил. Полагаю, она понравилась ему, но теперь всё это в прошлом. Лучшее, самое милосердное, что мы можем сделать для моей кузины… Я знаю, как вы её любите…
– Я нянчила Филлис вот этими руками! Из этих рук её братик в последний раз вкусил земной пищи! – Бетти промокнула глаза уголком передника.
– Тогда давайте не будем показывать ей, что мы горюем. Так она легче справится со своим горем. Её отец и мать даже не догадываются об нём, и мы тоже должны делать вид, будто ничего не подозреваем. Больше ей уж ничем не поможешь.
– Будьте покойны! Ведь было время, когда я и сама любила. И как ни крути, всё равно я жалею, что этот Холдсворт переступил наш порог. Уж лучше б он никогда здесь не появлялся со своими «Пожалуйста, Бетти!» и не лакал бы, как кот, наше молоко! Терпеть не могу всех этих любезностей! – Я счёл разумным не мешать сварливой служанке изливать злобу на отсутствующего Холдсворта. И если это было с моей стороны трусливо и вероломно, то я понёс заслуженную кару. – Джентльменам следовало бы думать, прежде чем любезничать с девушками! Иные мужчины воркуют, точно голуби, и притом, видно, думают, что они так же невинны! Вы, кузен Пол, не должны таким становиться. Хотя вам-то, по правде сказать, оно и не дадено: с лица вы не бог весть что, фигурой не вышли, да и в словах ваших никакого вреда. Прельстите разве глухого аспида.
Ни один молодой человек девятнадцати– двадцати лет не обрадовался бы, услышав о себе столь неблагосклонный отзыв, пусть даже от старейшей и безобразнейшей представительницы противоположного пола. Спеша переменить предмет, я вновь обратился к Бетти с призывом хранить секрет Филлис. В завершение нашей беседы почтенная служанка разразилась такою речью:
– Вы хоть и родня нашему пастору, а дурень, каких свет не видывал! И посылает же Бог умным людям таких кузенов! Неужто вы думаете, что коли на мне нету очков, как на вас, так я совсем ничего не смыслю? Да пусть мне отрежут язык и прибьют его на дверь сарая всем сорокам в назиданье, если я хоть одно лишнее слово скажу бедной девочке или кому другому! Ежели теперь ваша душенька наконец довольна, то ступайте и не мешайтесь здесь, на моей кухне!
Все эти дни, с пятого июля по семнадцатое, я, должно быть, не помнил о карточках, обещанных Холдсвортом. Вернее, позабыть о них совсем я, конечно, не мог, однако, сообщив Филлис о готовящейся свадьбе, перестал бояться, что они наделают переполох. Доставили их тогда, когда я уже и не ждал.
Почтовая реформа, прозванная в народе однопенсовой[21], была в ту пору уже введена, однако последствия её пока не давали о себе знать: тот нескончаемый поток корреспонденции, который теперь захватил едва ли не каждый английский дом, ещё не успел набрать силу, по крайней мере в том глухом краю. В Хорнби по-прежнему работала одна-единственная почтовая контора. Её служащий, старик Зекил, разносил письма по округе, набив ими карманы. Мне часто доводилось встречаться с ним на просёлочных дорогах близ Хитбриджа. Иногда я заставал его отдыхающим у живой изгороди, и он просил меня прочесть адрес, которого сам не мог разобрать даже через очки. Не будучи излишне щепетилен, почтальон охотно отдавал свою ношу в любые руки, лишь бы поскорее от неё избавиться и повернуть восвояси, потому, когда я спрашивал его, нет ли чего-нибудь для меня или Холдсворта, он неизменно ответствовал: «Кажись, что-то было». С этими словами Зекил принимался шарить по нагрудным карманам, жилетным карманам, задним карманам и, наконец, если до сих пор ничего не обнаруживал, по карманам на фалдах мундира, после чего с разочарованным видом сообщал: «Покамест красотка молчит, но завтра как пить дать напишет». Порою пастор сам приносил домой письмо из лавчонки, именовавшейся почтовой конторой Хитбриджа, или же прямо из Хорнби. Раз или два конверты, адресованные «мистеру» вверялись возчику Джосайе, если письмоносец встречал его на пути.
Должно быть, с того вечера, когда я сообщил Филлис опечалившее нас обоих известие, прошло уже около десяти дней, как вдруг, за обедом, священник произнёс:
– Кстати сказать, у меня в кармане послание. Филлис, передай-ка мне мой сюртук. – Было душно, и ради удобства пастор сидел за столом в рубашке и жилете. – Я ходил в лавку сказать о том, что бумага, которую мне прислали, портит перья, и заодно заглянул на почту. Там нашлось для меня письмо: его не доверили старому Зекилу, поскольку пересылка не была оплачена. Ах, вот и оно! Это от нашего друга Холдсворта. Я нарочно не распечатывал конверта, пока мы все не будем вместе.
Моё сердце словно бы прекратило биться. Я уставил взгляд в свою тарелку и не смел поднять головы. «Что теперь будет? – думал я. – Каково сейчас Филлис? Как она это перенесёт?» После нескольких секунд напряжённого молчания мистер Хольман воскликнул:
– О! Так здесь, я вижу, не письмо, а только две визитные карточки. Но имя мистера Холдсворта стоит лишь на одной из них. А что же тогда на другой? Миссис Холдсворт! Выходит, молодой человек уехал за океан и там отыскал себе жену!
Тут я поднял взгляд, чтобы хоть мельком увидеть Филлис. Мне показалось, будто всё это время она пристально на меня смотрела. Лицо её пылало, сухие глаза блестели. Губы были стиснуты так, словно она сколола их булавкою из боязни проронить слово или звук. Что же до миссис Хольман, то её черты не выражали ничего, кроме удивления и любопытства.
– Скажите, какой сюрприз! – вскричала она.
– Кто бы мог подумать! И до чего быстро всё сладилось! Ах, конечно, я желаю мистеру Холдсворту счастья! Постойте-ка: октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль… – она считала, разгибая пальцы, – июль уж почти прошёл, ведь сегодня двадцать восьмое… Минуло десять месяцев, однако следует отнять месяц дороги да…
– Вы знали об этом раньше? – спросил пастор, круто повернувшись ко мне.
Полагаю, в тот момент он ни о чём ещё не подозревал и лишь удивлён был моим молчанием.
– Я знал… Я слыхал… кое-что. Молодая леди происходит из семьи французских канадцев, – проговорил я, через силу выцеживая из себя слова, – фамилия её отца Вантадур.
– Люсиль Вантадур! – сказала вдруг Филлис.
Голос её прозвучал резко, как неотлаженный инструмент.
– Так ты тоже знала?! – воскликнул пастор.
Мы заговорили одновременно. Я пробормотал: