– Тогда у вас, должно быть, мало остаётся времени для чтения.
– Увы, – сказал я, вдруг осознав, что не лучшим образом употребляю тот досуг, который имею.
– У меня также. Отец всегда берёт себе час для занятий перед тем, как идти в поле, но мама не хочет, чтобы я вставала так же рано.
– А моя матушка, когда я дома, вечно заставляет меня подниматься пораньше.
– В котором же часу вы встаёте?
– О, иногда в половине седьмого… Однако это не часто.
По правде, за минувшее лето такое случилось со мною лишь дважды.
– Отец встаёт в три, – произнесла Филлис, повернув голову и глядя на меня. – Мама поднималась вместе с ним, пока не заболела. Я обыкновенно встаю в четыре.
– Ваш отец встаёт в три? Что же он делает в такой час?
– Спросите лучше, чего он только не делает! Молится в своей комнате, звонит в большой колокол, когда приходит пора доить коров, будит Бетти, нашу служанку, нередко сам задаёт лошадям корм (потому что работник Джем уже стар и отец не любит его беспокоить). Перед тем как вести коней в поле, осматривает их ноги, подковы, плечи и постромки, проверяет, довольно ли заготовлено соломы и зерна, часто сам чинит кнуты. А кроме того следит за тем, чтобы свиньи были накормлены, заглядывает в кадки с помоями для них, записывает всё, что нужно для еды людям и животным, и сколько потребуется топлива. А потом, если осталось немного времени, возвращается в дом и читает вместе со мной, но только на английском: латинские книги мы оставляем на вечер, чтобы насладиться ими без спешки. После чтения отец созывает людей на завтрак, сам нарезает им хлеб и сыр, смотрит, чтобы наполнили их деревянные фляжки. К половине седьмого работники уходят в поле, и тогда садимся завтракать мы. А вот и отец! – воскликнула Филлис, указав на мужчину, который, сняв сюртук, трудился с двумя другими, бывшими на голову ниже его.
Мы увидели работающих сквозь листву ясеней, обрамлявших поле, и я подумал, что, вероятнее всего, ошибся. Тот, кого я принял за священника, больше походил на дюжего крестьянина, и ничто в его наружности не выдавало той чопорности, какую я считал присущей всем пасторам. И всё же это был Эбенизер Хольман. Он кивком приветствовал нас, когда мы вышли на стерню, и, наверное, зашагал бы нам навстречу, если б не давал в ту самую минуту указаний своим работникам. Я заметил, что телосложением Филлис пошла скорее в отца, чем в мать. Священник, подобно своей дочери, был высок и светлокож, но на щеках его горел здоровый румянец, меж тем как её нежное лицо восхищало белизною. Волосы пастыря, прежде золотистые или песочные, теперь поседели. Однако седина его не знаменовала упадка сил. Никогда ещё мне не доводилось встречать человека столь атлетического сложения – широкогрудого, поджарого, с крепко посаженной головою.
Когда мы с ним почти поравнялись, он прервал свою речь и выступил вперёд, протягивая руку мне, но обращаясь к Филлис:
– Это, должно быть, кузен Мэннинг, верно, милая? Обождите минуту, молодой человек: я надену сюртук, чтобы приветствовать вас, как подобает. Нед Холл, здесь следует прорыть дренажную канаву: почва глинистая, липкая и сырая. Приходи в понедельник, и мы этим займёмся… Прошу прощения, кузен Мэннинг… А ещё у старого Джема прохудилась тростниковая крыша: можешь починить её завтра, пока я буду занят. – Произнеся эти слова насыщенным басом, священник внезапно переменил и тон, и предмет своих речей: – Ну что ж, теперь давайте исполним «Согласно воспойте, языци…» на мотив «Горы Эфраима»[6].
Пастырь поднял свою лопату и стал отбивать ею такт. Я не знал ни стихов, ни напева, хотя обоим крестьянам, а также кузине Филлис они были известны. Отец вёл, сочный голос дочери вторил, работники пели менее уверенно, но вполне стройно. Филлис раз или два взглянула на меня, несколько удивлённая моим молчанием. Мы стояли, обнажив головы (только барышня осталась в шляпке), посреди поля, ощетинившегося рыжевато-бурым жнивьём. Кое-где желтели ещё не убранные скирды хлеба, в одной стороне от пашни темнел лес, откуда доносилось курлыканье диких голубей, в другой шелестели высаженные в ряд ясени. Сквозь их листву проглядывало голубое небо. Даже знай я слова, я навряд ли смог бы петь: мне помешали бы чувства, пробуждённые этой удивительною картиной.
Гимн был кончен, и работники ушли, а я всё не мог шелохнуться. Лишь взгляд священника, который, надевая сюртук, дружелюбно изучал моё лицо, заставил меня выйти из оцепенения.
– У вас, джентльменов, что работают на железной дороге, я вижу, не заведено завершать день пением псалмов? Однако это недурной обычай, очень недурной. Сегодня, по случаю вашего прихода, мы кончили работу пораньше.
Я не нашёлся, что сказать, хотя мыслей в моей голове роилось множество. То и дело я украдкой посматривал на своего нового знакомца: одет он был в чёрный сюртук и жилет, из белоснежной рубашки, не украшенной галстуком, выглядывала мускулистая шея. Из-под коротких бежевых панталон виднелись серые шерстяные чулки (я тотчас узнал, чьей рукой они вязаны). Туфли были подбиты гвоздями. Шляпу священник нёс, не надевая: по-видимому, ему нравилось ощущать, как ветер обдувает его голову. Вскорости я заметил, что отец взял дочь за руку. Так они направились к дому.
Пересекая улицу, мы увидали двоих малышей. Один лежал ничком на траве в приступе горького плача, второй же стоял как вкопанный, сунув палец в рот, и тоже плакал, но медленными молчаливыми слезами. Нам не составило труда понять, чем дети столь огорчены: на дороге возле разбитого глиняного кувшина белела лужица молока.
– Ай-ай-ай! Что же это такое, Томми? Что у вас здесь стряслось? – произнёс мистер Хольман, одной рукой легко поднимая с земли одетого в платьице мальчугана.
Тот удивлённо воззрился на пастыря круглыми глазёнками, однако испуга я в них не увидел: очевидно, малыш и священник были давние знакомые.
– Мамин кувшин! – наконец пролепетало дитя и снова разразилось рыданьями.
– Вот так так! Но разве плачем можно склеить разбитую посуду или собрать расплескавшееся молоко?
– Он, – малыш кивком указал на брата, – и я бегали наперегонки.
– Томми сказал, что обгонит меня, – вставил второй мальчик.
– Даже и не знаю, – протянул мистер Хольман, словно бы размышляя, – как мне втолковать вам, двум глупышкам, что нельзя бегать, когда несёте кувшин с молоком. Может, мне вас высечь, чтобы избавить от хлопот вашу матушку? Она-то уж непременно вас накажет, если этого не сделаю я! – Раздался новый всплеск двуголосного плача. – Или же я могу взять вас с собой на Хоуп-Фарм, чтобы вам налили немного молока, но тогда вы опять станете играть в догонялки, и моё молоко тоже превратится в лужицу. Нет, пожалуй, розги всё же будут вам полезнее, не так ли?
– Мы больше не побежим в догонялки, – сказал старший мальчуган.
– О, тогда вы будете не мальчики, а ангелы!
– Нет, не будем.
– Отчего же?
Дети переглянулись, надеясь прочесть на лицах друг друга ответ на затруднительный вопрос. Наконец один из них сказал:
– Ангелы – это люди, которые умерли.
– Оставим сей богословский спор. Идёмте-ка лучше со мной, и я одолжу вам оловянный бидон с крышкой, чтобы вы снесли в нём домой молока. Он-то хотя бы останется цел, а вот за молоко я не ручаюсь, если вы снова вздумаете бегать.
Выпустив руку дочери, мистер Хольман взял мальчиков и повёл их к своей ферме. Мы с Филлис пошли следом. Малыши теперь наперебой тараторили, обращаясь к пастору, чем доставляли ему видимое удовольствие. Когда внезапно нам открылся удивительной красоты вечерний пейзаж в оранжево-красных тонах, священник обернулся и на память прочёл несколько строк по-латыни.
– До чего же точно, – сказал он, – Вергилий смог описать то, что мы видим здесь, в Англии, в Хитбриджском приходе графства ***, хотя сам он жил в Италии без малого две тысячи лет назад!
– О да! – пробормотал я, сгорая от стыда, поскольку забыл даже то немногое, что знал из латыни.
Священник перевёл взгляд на лицо дочери и прочёл на нём то радостное согласие со своею мыслью, какого по невежеству не смог выразить я. «Это хуже катехизиса, – подумалось мне. – Там только знай себе зубри».
– Филлис, дорогая, ступай с этими молодыми людьми и расскажи их матушке о состязании в беге и о молоке, – произнёс священник и, взглянув на детей, прибавил: – Ведь мама всегда должна знать правду. А кроме того передай ей, что у меня лучшие берёзовые розги в целом приходе. И когда бы она ни сочла, что её мальчиков следует высечь, пускай шлёт их ко мне. Если они и впрямь заслуживают кары, я справлюсь с этим делом как нельзя лучше.
Филлис повела малышей на задний двор, к маслодельне, а я следом за священником вошёл в дом через дверь-«курат».
– У матери этих мальчиков, – пояснил мне мистер Хольман, – довольно-таки крутой нрав, и порой она бывает с ними строга сверх всякой разумной меры. А я, знаете ли, обязан не только пахать здесь землю, но и надзирать за тем, как воспитывают ребят. – Сев в трёхногое кресло у камина, священник оглядел пустую комнату и, словно говоря сам с собой, произнёс: – Где же хозяйка?
Миссис Хольман не заставила себя долго ждать. Приветствовать мужа хотя бы одним лишь взглядом или прикосновением, едва он возвращался с полей, было у неё в обыкновении. Невзирая на моё присутствие, пастор поведал жене о том, как прошёл день, а затем поднялся и сказал, что ему необходимо привести себя «в надлежащий вид», после чего мы выпьем чаю в гостиной.
Гостиная оказалась большою комнатой с двумя створчатыми окнами. Располагалась она по другую сторону широкого выложенного плитками коридора, который вёл от «ректора» к внушительной дубовой лестнице с низкими, до блеска отполированными ступенями (видно было, что их никогда ничем не устилали). Посреди гостиной лежал домотканый ковёр с бахромою и вышивкой. На стенах я заметил несколько старомодных фамильных портретов. Каминная решётка была обильно украшена латунными завитками, а на столе у стены, между окнами, громоздились фолианты Библии Мэтью Генри[7], на которых стояла, точно на постаменте, вычурная ваза с цветами. По всей видимости, в этой комнате принимали только самых дорогих гостей, и я, как мог, выказал благодарность за оказанную мне честь, однако вовсе не горевал из-за того, что впоследствии мы никогда здесь не обедали.
Столовая, или зала, как её ни назови, казалась мне куда веселей и удобней: на плите у огромного камина грели пищу, над огнём поблёскивал подвешенный на крюке чайник. Всё, чему надлежало быть чёрным и сверкать, было черно и сверкало, меж тем как занавески на окнах были кипенно белы, а на полу, не покрытом ничем кроме простого коврика грубой вязки, не отыскалось бы ни единого пятнышка. Во всю длину комнаты тянулась слегка наклонная дубовая доска для игры в полпенсовики. Кругом были расставлены корзинки с рукоделием, а на одной из стен висела небольшая полочка с книгами – их читали, а не подпирали ими вазы. Впервые оказавшись здесь один, я снял несколько томиков, чтобы поближе рассмотреть. Вергилий, Цезарь, греческая грамматика… Боже правый! И везде стояли подписи Филлис Хольман! Я вернул книги на полки и поспешил отойти, решив, что и от самой кузины Филлис мне следует держаться подальше, хотя в тот вечер она тихо сидела над своею работой и волосы её казались золотистее, ресницы длиннее, а стройная шея белее обычного.
Мы перешли сюда, в столовую, после чая, чтобы мистер Хольман мог выкурить трубку, не боясь загрязнить шёлковых занавесей с потускневшим узором. Пастырь привёл себя «в надлежащий вид», повязав один из тех больших муслиновых шейных платков, которые миссис Хольман гладила во время первого моего визита на Хоуп-Фарм, а также сделав несколько других мелких изменений в своём костюме. Теперь хозяин дома сидел, неподвижно глядя в мою сторону, но видел ли он меня или же нет, я не возьмусь сказать наверняка. Как бы то ни было, в ту минуту я воображал именно себя мишенью его оценивающего взгляда. Время от времени мистер Хольман вынимал изо рта трубку, вытрясал пепел и предлагал мне новый вопрос. Чаще всего он спрашивал о прочитанных мною книгах, отчего я сконфуженно мялся, не зная, что ответить. Постепенно мы перешли к предмету более практическому – строительству железных дорог, – и я наконец вздохнул свободнее.
Моя работа в самом деле была мне интересна. Мистер Холдсворт не стал бы держать меня у себя на службе, если б я не отдавал нашему делу всего своего времени и всех своих умственных сил. В ту пору я ломал голову над множеством трудностей, с которыми мы столкнулись, ища среди хитбриджских болот надёжной почвы для прокладывания путей. С увлеченьем рассказывая о работе железнодорожных инженеров, я не мог не удивиться тому, сколь уместными были вопросы, которые делал мне мистер Хольман. Кое-каких деталей он, как следовало ожидать, не знал, однако суть оказалась вполне доступна его уму, привыкшему к логическим упражнениям. Филлис, так похожая на отца и телом, и мышлением, то и дело отрывалась от работы и глядела на меня, стараясь до конца вникнуть в мой рассказ. Чувствуя это и желая ей помочь, я с особым тщанием выбирал простые и точные слова. «Пускай видит, что и кузен Пол кое в чём смыслит, хоть это и не мёртвые языки», – думал я.
– Понимаю, – сказал наконец мистер Хольман. – Вы всё превосходно растолковали. Кто же, юноша, развил в вас столь ясный и крепкий ум?
– Мой отец, – с гордостью ответил я. – Вы не слыхали о новом способе маневрирования поездов, который он изобрёл? Его метод был запатентован и описан в «Газетт». Полагаю, все слышали о лебёдке Мэннинга.
– Помилуйте! Мы не знаем даже имени того, кто изобрёл алфавит, – сказал мистер Хольман с полуулыбкой и поднёс ко рту трубку.
– Верно, сэр, – немного обиженно проговорил я, – ведь алфавит был изобретён много веков назад.
Пастор выпустил несколько клубов табачного дыма:
– Во всяком случае, ваш отец, должно быть, недюжинный человек. Однажды я и впрямь о нём слышал. Среди людей, живущих в пятидесяти милях отсюда, не много найдётся таких, чья слава достигла Хитбриджа.
– Он в самом деле человек незаурядный. Так говорю не только я, но и мистер Холдсворт, и все…
– Кузен Пол прав, что хвалит своего отца, – вмешалась Филлис, словно бы оправдывая меня.
От её слов я почувствовал досаду: похвалы отцу не требовались. Его дела говорили за него сами.
– Конечно, прав, – спокойно произнёс мистер Хольман. – Потому что говорит от чистого сердца и притом, я убеждён, нисколько не противоречит истине. Уверен, твой кузен не из тех юнцов, что кричат, как петухи, о богатстве и славе родителей лишь затем, чтобы распушить собственный хвост. Я надеюсь однажды познакомиться с вашим отцом.
Сказав так, пастор посмотрел на меня открыто и сердечно, но я в ту минуту сердился и едва ли это разглядел. Вскоре хозяин дома докурил трубку, поднялся и покинул комнату. Филлис отложила работу и вышла за ним следом. Через минуту или две она возвратилась и снова села. Прежде чем ко мне успело вернуться доброе расположенье духа, дверь отворилась, и мистер Хольман пригласил меня к себе. Пройдя по узкому выложенному камнем коридору, я очутился в странной комнате не более десяти футов площадью и с множеством углов – не то приёмной, не то кабинете. Окна выходили на задний двор. Обстановка состояла из письменного стола, конторки, плевательницы, нескольких полок со старинными богословскими книгами и одной – с книгами о кузнечном ремесле, содержании скота, унавоживании земли и тому подобных предметах. Маленькие листки с заметками были припечатаны к белёным стенам сургучом либо пришпилены гвоздями или булавками – словом, тем, что попадалось хозяину под руку. На полу я увидел ящик с плотницкими инструментами, а на столе – какую-то стенографическую рукопись.
Мистер Хольман обернулся ко мне и, полусмеясь, сказал:
– Моя глупенькая дочь думает, будто я вас обидел, – при этих словах он опустил мне на плечо свою мощную длань. – «Ну что ты! – говорю я ей.
– Добросердечно сказанное добросердечно принято». Разве не так было дело?
– Не вполне, сэр, – ответил я, подкупленный его тоном. – Но впредь будет так.
– Вот и славно. Мы с вами подружимся. Кстати сказать, в эту комнату я привожу немногих. Но нынче утром я читал одну книгу и кое-чего в ней не понял. Подписывался я не на неё, а на проповеди брата Робинсона, но рад был, когда по ошибке прислали этот том. Проповеди, знаете ли… Ну да не берите в голову. Я приобрёл обе книги, хоть и пришлось для этого немного повременить с пошивом нового сюртука. Что ни попадается в сеть, всё рыба. У меня больше книг, чем досуга, однако аппетит к чтению я имею отменный. Вот он, этот том.
Мистер Хольман протянул мне серьёзный труд по механике, в котором много было технических выражений и сложных математических формул. Математика, к моему удивлению, не затруднила пастора. Он попросил меня лишь разъяснить ему термины, что я с лёгкостью исполнил.
Пока хозяин отыскивал в книге непонятные ему места, мой блуждающий взгляд упал на одну из прикреплённых к стене записок. Не справившись с искушением, я прочёл её и по сей день помню прочитанное. Сперва я подумал, что хозяин дома указал в листке житейские дела, которые положил переделать за неделю, но это оказался план, где каждый день отводился для особой молитвы: в понедельник пастор молился о ближних, во вторник – о врагах, в среду – обо всех общинах конгрегационалистов, в четверг – о прочих церквях, в субботу – о страждущих, в воскресенье – о возвращении заблудших и грешных на путь истинный.
К ужину нас вновь пригласили в столовую. Дверь в кухню отворили, и все, кто был в двух комнатах, поднялись со своих мест. Мистер Хольман, высокий и могучий, стал у накрытого стола и, положив на него одну руку, а другую подняв, произнёс:
– Едим ли мы, пьём ли или иное что делаем, всё делаем во славу Божию[8].
Голос пастора был так глубок и сочен, что ему не пришлось его возвышать. Не услышал я и гнусливости, которую иные люди отождествляют с набожностью.
Ужин состоял из огромного мясного пирога. Вначале его подали нам, сидевшим в столовой, затем хозяин один раз ударил по столу роговой рукояткой разделочного ножа и сказал: «Теперь или никогда». Это было предложение прибавка, от которого мы все отказались, словами или молчанием, после чего мистер Хольман стукнул ножом дважды, и Бетти, вошедшая в открытую дверь, унесла блюдо в кухню, где его дожидались двое работников, старый и молодой, да девушка-служанка. Когда пастор попросил затворить и просьба его была исполнена, хозяйка, обратившись ко мне, с видимым удовольствием пояснила:
– Это в честь вашего прихода. Если у нас нет гостей, мистер Хольман оставляет дверь открытой и беседует с людьми, как со мною и Филлис.
– Так мы объединяемся, чтобы почувствовать себя одной семьёй, перед тем как собраться на семейную молитву, – промолвил пастор. – Но о чём мы с вами говорили? Ах, да, не посоветуете ли вы какую-нибудь нетрудную книгу по динамике, которую я мог бы носить с собою в кармане и почитывать на досуге?
– На досуге? – произнесла Филлис с самым близким подобием улыбки, какое мне до сих пор случалось видеть на её губах.
– Да, дочь моя, на досуге. Ожидая других людей, мы теряем множество минут. Между тем до нас добралась железная дорога, и нам пора кое-что о ней узнать.
Я вспомнил, как сам пастор сказал о своём «отменном аппетите» к чтению. Его аппетит к пище материальной тоже показался мне недурным, однако, очевидно, в употреблении кушаний и напитков он ограничивал себя неким правилом.
Когда с ужином было покончено, все обитатели дома собрались для продолжительной импровизированной молитвы. Многое показалось бы мне в ней неясным, если бы я не знал хотя бы частью, как молящиеся провели истекший день. То, что я увидел в поле и на ферме, помогло мне понять смысл разрозненных фраз, которые произносил священник. Он стоял на коленях посреди круга, закрыв глаза и подняв сложенные ладонями руки, до тех пор пока молитва не завершилась благословением присутствовавших. Временами пастор надолго замолкал, а затем вспоминал ещё о чём-то, что желал, по собственному его выражению, «изъявить Господу». К моему удивлению, он молился не только о человеческих существах, но и о животных. Мысли мои стали рассеиваться, и лишь называние знакомых мне имен заставляло меня вновь сосредоточиваться.
Особо следует упомянуть слова, произнесённые мистером Хольманом перед окончанием молитвы, незадолго до того как Бетти проснулась (она сладко спала, опустив усталую голову на сильные предплечья) и все мы поднялись на ноги. Священник, продолжая стоять на коленях, но открыв глаза и уронив руки, обратился к престарелому работнику, который, тоже не вставая, повернулся к нему и слушал:
– Джон, позаботься о том, чтобы Дейзи дали сегодня тёплого пойла, ибо, прося о достижении цели, мы позабыли о средствах… Две кварты жидкой овсяной каши, ложку имбиря, четверть пинты пива – бедной скотине это нужно, а я тебе не сказал. Не гоже просить благополучия у Господа, когда сам не сделал того, что в человеческих силах, – заключил пастор, понижая голос.
Перед отходом ко сну мистер Хольман сказал мне, что до конца моего пребывания на Хоуп-Фарм, то есть до вечера воскресенья, он едва ли меня увидит, ибо всегда посвящает субботу и воскресный день своему пастырскому служению. Я тотчас вспомнил слова, сказанные мне хозяином постоялого двора, когда по поручению матушки я спросил у него о наших родственниках. Услышанное от мистера Хольмана не огорчило меня: я обрадовался возможности поближе узнать пасторшу и её дочь, хоть и опасался, что последняя станет экзаменовать меня в древних языках.
Улегшись в постель, я приснился себе высоким, как кузина Филлис. На лице моём чудесным образом появились бакенбарды, а ум внезапно обогатился знанием латинского и греческого. Увы! Проснувшись, я обнаружил, что остался прежним безусым низкорослым юнцом, который из всей той скудной латыни, какую ему вдолбили в детстве, помнит лишь «tempus fugit»[9]. Пока я одевался, меня посетила блестящая мысль: «Вместо того чтобы отвечать на вопросы Филлис, я могу расспрашивать её сам и сам избирать предметы для разговора».
Час был ещё ранний, однако все уже покончили с завтраком. Мой поднос с хлебом и молоком ожидал моего пробуждения на плите. Все обитатели дома разошлись по делам. В тот день первой меня приветствовала Филлис, вошедшая в столовую с корзинкой яиц. Верный принятому решению, я спросил:
– Что это у вас?
С секунду она на меня смотрела, затем серьёзно ответила:
– Картофель.
– Да нет же! – возмутился я. – Это яйца! Зачем вы говорите, будто это картофель?
– А зачем вы спрашиваете, что это такое, когда и сами прекрасно видите? – парировала Филлис.
Мы оба начинали немного злиться друг на друга.
– Право, не знаю. Хотел сам начать разговор, пока вы, как вчера, не повели речь о книгах. Вы и ваш отец так начитанны, а я, видите ли, читал мало.
– Я не начитанна. А кроме того, вы наш гость, и мама говорит, чтобы я всё делала, как вам приятно. Говорить о книгах мы не будем. Тогда о чём же?
– Даже и не знаю. Сколько, к примеру, вам лет?
– В мае минуло семнадцать. А вам?
– Девятнадцать. Я старше вас почти на два года, – при этих словах я приосанился.
– Никогда бы не подумала, что вам более шестнадцати, – ответила моя кузина так спокойно, будто слова её не были самой большой обидой, какую она могла мне нанести.
Мы помолчали. Затем я спросил:
– Чем вы станете заниматься?
– Я собиралась стереть пыль в спальных комнатах, но мама велела развлекать вас, – молвила Филлис жалобно, словно беседа со мною была для неё куда утомительней стиранья пыли.
– Тогда не покажете ли вы мне ваш скотный двор? Я люблю животных, хотя и знаю о них мало.
– О, неужели? Буду очень рада! Я боялась, что вы и животных не любите, как книги.
Мне трудно было понять, отчего она так решила. Вероятно, наши вкусы казались во всём несхожими. Так или иначе, теперь мы обошли с ней всю ферму. Сперва Филлис, набрав полный фартук зерна и опустившись на колени, стала подзывать к себе пугливых цыплят в белом пуху, чем немало обеспокоила их мать, суетливую рябую курицу. Потом пришла очередь голубей, которые в мгновение ока слетелись на звук знакомого им голоса. Покормив птиц, мы осмотрели могучих лоснящихся ломовых лошадей, выразили друг другу объединявшую нас нелюбовь к свиньям, дали овса телятам, приласкали больную Дейзи и с восхищеньем поглядели на других коров, щипавших траву на пастбище. В дом мы вернулись к обеду – утомлённые, голодные и перепачканные. Теперь, казалось, мы напрочь забыли о мёртвых языках и стали совершеннейшими друзьями.
Часть II
Миссис Хольман вручила мне еженедельник графства ***, с тем чтобы я читал его вслух, пока она штопает чулки, а Филлис ей помогает. Бельё, требующее починки, занимало целую корзину, и потому чтение затянулось. Произнося напечатанные в газете слова, я думал вовсе не о том, что они значили, а о том, как ярко горят волосы моей кузины, когда луч заходящего солнца касается её склонённой головы, о тишине, позволявшей мне слышать тиканье старинных часов, которые стояли на площадке лестницы. Миссис Хольман сопровождала моё чтение неясными возгласами, каковых в её арсенале было множество: они выражали то одобрение, то удивление, то ужас. Монотонность нашего времяпровождения вселила в меня такое чувство, словно я всегда жил в этом доме и проживу здесь ещё целую вечность, наслаждаясь теплом освещённой солнцем комнаты и сонно читая вслух двум молчаливым слушательницам да кошке, свернувшейся клубком на коврике у очага, а часы на лестнице никогда не перестанут отсчитывать секунды.
Мои раздумья были прерваны появлением служанки Бетти. Показавшись на пороге кухонной двери, она подала Филлис знак. Та, не сказав ни слова, отложила недочиненный чулок и вышла на её зов. Спустя минуту или две я взглянул на миссис Хольман: пасторша крепко спала, уронив голову на грудь. Готовый последовать её примеру, я отложил газету, когда неясно из чего возникшее дуновение приоткрыло дверь кухни, которую Филлис не заперла. Я увидел свою кузину сидящей у буфета. Проворно счищая кожуру с яблок, она то и дело поворачивала голову и заглядывала в книгу, лежавшую рядом. Я неслышно встал, неслышно вошёл в кухню и заглянул Филлис через плечо. Прежде чем она меня заметила, я понял, что книга написана на иностранном языке. Вверху страницы мне удалось разобрать: «L’Inferno»[10]. Едва я успел связать это слово со словом «инфернальный», Филлис обернулась и, как будто вслух продолжая прерванные мною размышления, вздохнула:
– Ох! До чего же это трудно! Вы не могли бы мне помочь? – она указала пальцем на одну из строк.
– Я? Да я не знаю даже, какой это язык!