Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сад - Вероника Юрьевна Кунгурцева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Утром, открыв дверь в кухню, Надя увидела: Арап растянулся на остывшей за ночь печке, на чугунном пологе с двумя кругами; нос у него будто из кирзы сделан, ее увидел — соскочил виновато с печи, подняв облако печной сиреневой пыли. «Ну ты даешь», — рассердилась Надя, выгнала его на улицу. Встала она поздно, как всегда, тут же включила радио — по третьей программе спектакль должны передавать. Умылась, оделась, из печки золу выгребла, поела, за дело принялась: поймала пару ближайших клубков, в кончики нитей крючки впрягла, замелькали рыжие крючки-лошадки, засеребрились в воздухе нити, заплетаясь в узор.

По радио опять знакомый спектакль передают, видно, уж все на свете спектакли переслушала она за семь лет.

Что-то стукнуло — побежала открывать, а это Арап на веранду проник: дверь была приоткрыта, соль на столе опрокинул… значит, будет ссора… Только вот с кем? С Натальей она уже поссорилась, разве что с Арапом…

Вернулась к радиоприемнику, к клубкам своим. Вдруг радио умолкло, погас зеленый глазок. Подбежала к выключателю — ну вот, опять света нет. За окнами — бело, идет, идет снег.


Никак не идет работа, вываливаются из рук рыжие лошадки, падают бессильно набок, опадают серебряные вожжи, не видит она света белого, видит черную ночь, слышит горячее дыхание, губы и руки колдуют над ней, насмерть почти заснувшей: проснись… очнись… вернись… Открываются ее глаза, оживают руки — заново учатся колдовать. Лицо его, губы, глаза то приближаются, то отдаляются (ближе к небу — ближе к ней), предсмертное страдание искажает лицо…

Она зажмурилась, открыла глаза — и быстрей, быстрей замелькали лошадки в ее руках.

И снова радио заговорило: «…мание должно объединять наши страны». Кончился радиоспектакль — а она так и недовязала шляпу.

Нет, невозможно сегодня работать — не сидится ей на месте, поняла, что нужно сходить в магазин — пока на обед не закрылся (мелькнула в памяти тень вчерашнего человека в мохнатом, как у него, полушубке).

Посидела у подоконника, склонившись над зеркальцем — накрасила все, что можно накрасить, — и отправилась.

В магазине говорили про снег, человек пять стоят у прилавка и вспоминают, что сто лет по крайней мере не было такого снега; рыже-белый плиточный пол влажным стал (рыжие плитки — темнее, белые — белее, чем обычно); от оснеженного драпа пальто пахнет дремотной прелью; на стене над ее головой — двойной листок из тетрадки в клеточку, на листке — расписание фильмов на нынешний месяц февраль.

Дверь распахнулась — входили люди, мотали головами, топали ногами, поводили плечами — того гляди, «цыганочку» запляшут, а это они от снега отряхивались. За Надей вытянулся хвост. Она решила купить конфет «Белочка», двести граммов — как эта тетка перед ней, лимонаду еще, халвы, ну и…

Дверь в очередной раз распахнулась — и в снежном облаке вошел он. Она вполоборота стояла — он шел вразвалку, по-медвежьи, в мохнатом своем полушубке, распахнутом на груди, шарф, в такт шагам — как маятник, на волосах — паутина снежинок, глаза устремлены на нее. Он хотел кивнуть, поздороваться — она отвернулась, повернулась лицом к продавщице — ее очередь подошла, и спиной уже услышала, как он крайнего спросил; взяла халвы, две бутылки лимонада, хлеб… Чего же еще-то?.. И пошла, и чувствовала, как он останавливает ее взглядом. Боялась поскользнуться и упасть.

Снег прекратился. Он догнал ее у моста. Пошел рядом, покусывая верхнюю, по-мальчишески вздернутую губу. Она посмотрела искоса — руки его были пусты… Ей стало весело, она взмахнула сумкой — и бутылки, как литавры, звякнули друг о друга.

— Почему ты убегаешь…

— Я?..

— Я приходил вчера…

— Я не слышала. А у тебя есть дрова?

— Что? Да. Я нашел. У меня тепло теперь.

И они уже подходили — а он ничего еще не сказал, сейчас ей надо будет свернуть к ручью… вон уже темнеет среди деревьев ее дом… И она убыстрила шаги, чтоб он не подумал, что она их замедляет. И она свернула к ручью, а он остался на дороге, он не пошел за ней. И она уже миновала ручей, подходила к калитке — и не могла обернуться, посмотреть, стоит ли он еще…

— Послушай…

Она обернулась, он стоял все там же, ужасно смешной в своем полушубке из свалявшейся шерсти и такой живой, реальный на фоне впаянных в небо безразличных гор.

— Зайди, если тебе не трудно, ко мне… Сегодня?

Она кивнула: головой вбок и одновременно плечом вверх — то ли да, то ли не знаю, и хлопнула калиткой.

И, скрывшись за деревьями, бросила под дерево сумку, и в беге взбрыкнула ногами, снег, он звездным веером разлетелся от носков ее сапог.

Она давно была готова: вымыла голову, лицо превратила в маску, надела невероятное японское платье, ни разу не надеванное. И печка была истоплена, и за окнами темнело, и давно было пора (часа два уже ей казалось, что пора)…

«Зайди ко мне на минутку», — так он сказал?

Она сидела посреди комнаты и страшно боялась ошибки, боялась, что не так поняла, боялась, что придет — и будет все плохо, неловко, неудачно, что он не то совсем хотел сказать, искала за словами потаенный смысл — и не находила его.

«Зайди ко мне» или «Зайди ко мне на минутку»? Она посмотрела на серебристо-розовое свое платье и решительно сняла его, натянула серые шерстяные брюки, сильно расклешенные книзу — модные лет семь назад, — и фиолетовую трикотажную кофту в крупных цветах, кофта поверх брюк, до бедер.

Теперь можно было идти.

В темных комнатах за ее спиной притаилось холодное ожидание; она захлопнула последнюю дверь — и ступила в снег.

Горы плыли по левую руку от нее — хрустально-синие, и небо было сизым — в гримасе туч, дорога белела под ее ногами. Надя свернула влево — скользкая дорожка резко уходила под гору; на санках бы покататься…

Справа, среди деревьев, уже мерцал огонек.

Она постучала в некрашеную щелястую дверь костяшками пальцев — вот еще пальцы-то занозишь, — никто и не открывал… Повернулась уходить, потом распахнула дверь, оказалась в темноте, наткнулась на стену — столб света вырвался откуда-то сбоку, и из света вышел он: лицо, улыбка, голубая рубашка; она оказалась в теплых объятиях, она задохнулась от поцелуя, она уткнулась лицом в его грудь, она услышала:

— Я так ждал тебя.

II

Любит ли он ее? Разве она спрашивала об этом… его или себя. Ей было достаточно того, что есть.

А было — так много.

Снег давным-давно растаял, днем светит солнышко, земля потихоньку прогревается, но ночи, ночи все еще холодны и так черны, что, когда идешь от калитки к дому, слившемуся с ночью, натыкаешься на деревья по краям тропинки, не видишь, куда ведут тебя ноги, не видишь руки, выставленной вперед для ощупывания пространства, — и на дом натыкаешься как баран на новые ворота.

Это если в доме не светится окошко…

А если окошко светится?

Тогда ждет тебя истопленная печка, похожая не на сонную белую медведицу, а на саму себя, и ужин ждет: жареная на постном масле картошка, чай, холодный серый хлеб (на веранде лежал), и он ждет: сидит, склонил над столом свое милое, детское лицо, пишет что-то.

Он из тех мужчин, у кого такие вот навечно мальчишеские лица; и эта его детская привычка — когда он сосредоточен, занят важным делом: пишет ли, чистит ли картошку — вбирать в себя от излишка усердия губы.

Надя любила смотреть на него, когда он бывал таким — сосредоточенным. Он делал что-то: писал или читал — Надя сидела напротив, в уголке дивана, и смотрела. Она часами могла сидеть и смотреть. Точно кошка, ругался он. Вначале он прогонял ее, уговаривал заняться делом — почитать что-нибудь (она так мало читала, он ей список напишет) или на худой конец хоть шляпы бы свои вязала, — Надя уходила в кухню с книгой или с вязаньем, но через пять минут возвращалась, прокрадывалась виновато в свой уголок.

— Я не могу, когда на меня так смотрят…

Он собирался и уходил в холодный свой дом. Надя шла за ним и говорила, что больше не будет, что нашла наверху, в шкафу, книгу, о которой он говорил, будет сидеть в кухне и читать, раз она мешает ему…

— Да не мешаешь ты, не мешаешь; как ты не можешь понять: я же о тебе забочусь. Ну как тебе не надоедает часами смотреть на одно и то же. Было бы хоть на что смотреть… — Он усмехался и качал головой.

Но что же делать, если ни книги, ни вязание не шли ей на ум. Смотреть на него казалось ей занятием гораздо более важным, чем чтение или вязание. Она точно в самом деле очнулась от мертвого сна, воскресла и, увидев живого человека, навечно удивилась. Она никак не могла привыкнуть к тому, что вот он — такой живой, настоящий, вот он — ее человек. Похожий на ласкового бога.

В конце концов он привык к тому, что она ничего не делает, только сидит и смотрит, махнул на нее рукой:

— Ну сиди, сиди… Нашла свое призвание — на мужика смотреть.

Но это все вечер, вечер. Он строгий, будто бы строгий… А потом…

…Луна смотрелась в окошко. Она смотрела в окошко. Стекло плавилось между ними.

Она только что очнулась. Еще погружена в ночь, еще наполовину там, во тьме. Она точно кентавр сейчас (или русалка) — части дневная и ночная совмещены в странное целое. Днем она забывает о себе ночной, днем ей не верится, что и это тоже — она. Он открыл, показал ей эту ее ночную сущность. Бездонные глубины горячей тьмы, в которую ей хочется погружаться и погружаться, погружаться вечно, забыть о дне, проклясть день, жить только ночью, верить только в ночь…

И сон — как чистилище между ночью и днем.

Во сне ей нужно повернуться на другой бок, она приподнимает ресницы и сквозь сон смутно различает: спина, грудь, рука — не пустота, которую можно протыкать пальцем до тех пор, пока не наткнешься на стул, — спина, или грудь, или рука, все теплое, живое. Два, три, четыре поцелуя куда придется, чтоб окончательно удостовериться — спина, грудь, рука, и можно спать дальше.

Она полюбила просыпаться. Птицы пели за окном — будто птичий народ со всего света собрался в их саду, солнце светило каждое утро, каждое утро, открывая глаза, она видела его. Солнце в окне, и он у окна — спиной к ней. Почувствовал ее взгляд, оборачивается, облокачиваясь о спинку стула, смотрит на нее.

Она не в силах сдержать улыбки, он не выдерживает — идет к ней. «А что это у нас такое», — молвит, пытаясь поцеловать в оголившуюся грудь (она видела, что одеяло сползло, но не поправила его, даже нарочно — отодвинула), а сейчас, под угрозой склонившегося его лица, натянула одеяло до самого подбородка.

Он обращался с ней, как с маленькой. Как-то так повелось. «А что это у нас такое…», «А где у Наденьки глазки?» Он завязывал ей шарф, когда она шла на улицу, он воспитывал ее: ругал за то, что свистит в комнате, ломает хлеб — от чего всегда полно крошек (ну как с тобой в свете-то покажешься?..). Надя смеялась — вот нашлась маме замена…

Подарил ей цветы… Это были первые цветы, которые ей подарили. Он пропадал весь день, сказал: «Мне надо», — она сделала вид, что не понимает, зачем надо, хотя сердце радовалось, зная, наверняка зная, что наконец-то ее, как настоящую женщину, как всех женщин в этот день, поздравит он, ее мужчина, а не мама, как это было всегда.

Видимо, лицо у нее вытянулось. Красные, с ядовито-лиловым оттенком пионы… За день до того в городе, на рынке, она видела эти — такие — цветы. Тугие букеты у основания соцветий стянуты рядами черных ниток (десятый номер, лежат они с края длинного бетонного, совершенно пустого стола: был ранний вечер, ряды опустели), у цветов — девчонка без платка, с иззябшим личиком, с носом почти того же оттенка, что цветы, клетчатое пальто на два размера больше, чем нужно, руки в карманах — и скачет. Надя узнала ее — совхозская девчонка, Воробьева, в классе пятом, наверное, учится. Девчонка, взглянув на Надю, перестала скакать, отвернула личико.

В природе не существовало цветов такой окраски — были кремово-белые с нежно-зеленым венчиком посередине… цветы, на длинном устойчивом стебле, наверное, самые крупные из лесных цветов — и не только этого времени года. Надя знала, как из белых они превращаются в красные: опускаешь в банку с ядовито-красными чернилами, и будьте любезны — пионы, напившись яда, алеют.

В детстве они с сестрой тоже занимались такими превращениями.

И звали цветы не так — не пионами (это в поселке их окрестили по-своему), а звали их: зимовник кавказский, или геллеборус.

Они уже отходили. Их время — время зимы, давно прошло. Надя еще удивилась: где воробьевская девчонка могла отыскать столько пионов…

Видимо, лицо у нее вытянулось — она, в самом деле, не ожидала, что будут эти — крашеные цветы. Он сказал: «Что ты… Это хорошие цветы». Она закивала изо всех сил. Откуда ему было знать, что они крашеные.

Они сразу осыпались — на следующий день: лепестки, лежащие вокруг вазы, свернулись в розовые лодочки; но высокие стебли, вознесшие кверху пустые арены венчиков, не надломились до сих пор.

Он говорил: знаешь, я тебя боялся вначале. Особенно в первый день… ночь… утром. Сидишь — отвернулась, гордая такая. Господи, как мне плохо было тогда, как я боялся, что что-то не так сделал. А потом — помнишь, в магазине встретились? Я позвал тебя к себе, ты плечиком дернула — и ушла, важная, как герцогиня. А потом — я ведь за тобой пошел — за деревьями скрылась и давай в снегу барахтаться. Я думаю: девчонка, она же совсем девчонка. И так мне весело стало…

Говорил: знаешь, мне иногда кажется, мы уже встречались с тобой, встречались в какой-то иной жизни, встречались, но не узнали друг друга, разминулись. А тебе?

Ей не казалось, она сердилась — за дурочку он ее принимает, что ли. Говорить такие банальности… Думает, она не знает, что чуть не в каждой книжке герои своим женщинам так говорят. Думает, уж совсем она необразованная, что ли. А она читала, много читала когда-то. От отца книг осталось — чуть не три стены, в комнате его самодельные полки, а на них — книги, книги, книги, только одна стена без книг, там окно. А в окно (только в это окно) видна крыша его домика. Была видна. Сейчас листва все затягивает, прячет от ее взгляда мир. Из окон первого этажа уже не видно гор. И с крыльца гор не видно.

Вспомнила, как он назвал ее маленькой обезьянкой — когда она не отпускала его, повиснув на шее, обхватив ногами его колени: отпусти, маленькая обезьянка… Это прозвучало так… Она не сразу узнала, что он поэт. Узнав, удивилась и ощетинилась. Долго не могла успокоиться. Поэт, пишет стихи, и — с ней. Она так была потрясена, что целый день говорила с ним не по-людски: о важном, важными длинными предложениями, вставляя всюду слово «ибо».

Стыдно, стыдно вспомнить…

Надя и сейчас покраснела. Вечерело. Моросил легкий дождик. Теплый дождик. Она была без зонта и прибавила шагу. Скорее, скорее домой. Ждет небось, припозднилась она сегодня.

А может, и не ждет — два дня уже она одна, он у себя работает. Бывают такие дни, когда ему почему-то не пишется при ней; даже если она в стороне от него — в кухне. Она бродит по дому, не зная, за что приняться, в конце концов тоже садится за работу, но прибегает к нему раз по десять на дню — просто, чтоб посмотреть на него, посмотрит — будто воды живой напьется, глядишь, и у нее работа пойдет живее.

Все это хорошо… Все бы хорошо… Но эта фотография…

Третьего дня он послал ее за какими-то бумагами в холодный свой дом, она выдвинула не тот ящик и на дне под тетрадями (обычными, общими, по сорок восемь копеек — ее очень удивляло, что стихи пишут в таких вот обыкновенных тетрадях) увидела лицо той…

В самом начале, когда ночи еще казались случайностью, когда каждый раз она мучительно ждала: придет — не придет, они рассказали каждый о себе. У той, которая и была истинной причиной его бегства сюда, в этот поселок, затерянный в горах, было сказочное имя — Хельга… Конечно, поэту и нужна женщина с таким именем…

Фотография, разорванная когда-то, была тщательно восстановлена: обрывки подогнаны один к другому и наклеены на плотную бумагу.

Снята она была в беге (стремилась к фотографу): волосы взлетели, лицо запрокинуто, рот разинут в хохоте. Невозможно было понять — красавица она или уродка. Надломленные пряди волос, точно светлые молнии, один глаз чуть выше другого, и вся она — будто сквозь решетку, асимметричную, легкую, но — решетку, кажется, еще мгновение — и женщина расшибется об эту, невидимую для нее, преграду.

Он говорил, что она высокая блондинка, старше его семью годами. Надя придумала из нее Горгону Медузу, с молниями в волосах.

Она надоела ему расспросами о той, он сказал: «Прошу тебя, хватит сыпать мне соль на рану…»

Он так сказал, хотя все время твердит, что излечился, что это она вылечила его, что ее — теперь любит…

А разве она спрашивала об этом…

Что же это… Ведь в первые ночи, когда он плакался ей о несчастной своей любви, не было у нее никакой ревности, только радость — что пришел, а теперь… И ведь она сама тогда же, вначале, в ответ на слова любви… сказала, что нет у них никакой любви, а просто они нужны друг другу как мужчина и женщина, и не надо никаких слов… А теперь…

Вот уедет он — и что тогда…

А он уедет.

Надя очнулась у самой калитки. Не заметила, как приехала домой, как миновала во тьме шаткий мостик — окно в доме не светилось. Не ждет… Значит, по-прежнему, работает у себя. Ну и хорошо: Надя ездила делать прическу — захотелось быть красивой, но дождь не прекращался, и от прически осталось мокрое место. Явилась бы ему чудищем морским.

Не узнала себя в зеркале: тумба на голове съехала набок, висюльки возле щек похожи на обрывки серпантина. Разворотила всю прическу, расчесалась, волосы опята закрыли полспины. Сколько раз зарекалась делать прически — не идут они ей, и вот опять… Все ждешь какого-то чуда. А чуда нет как нет.

Дождь потяжелел, стал крупнее, чаще, холоднее. Дорожка, бегущая вниз, к его домику, стала неузнаваемой: камни были не на своих местах, появились незнакомые ямы, рытвины. И зачем только надела она эти, на кожаной подошве, туфли, шла бы в галошах… Уже у самой калитки она поскользнулась и упала.

Ночь на дворе, ее до сих пор нету, а ему плевать. Сидит спокойно, пишет.

Надя распахнула дверь — и застыла на пороге.

Опять эта… И он как ни в чем не бывало сидит с ней — ликер пьют. Как тогда… Стул ее придвинут к его табурету. Надя захлопнула дверь, не переступив черты.

Домой приковыляла, до глаз промокшая.

Как он смеет — вот так. Как он может?.. Что вообще она в нем нашла… Никто бы не позволил так с собой обращаться, только она, дура…

Он ее не любит. Конечно, не любит — с чего она взяла. (Разве таких любят?) Мало ли что он говорил, он говорил, а она, безмолвная, слушала. А ведь он говорил не только о любви, о свободе тоже — говорил, что в любом случае хочет быть свободным, вот, значит, о какой свободе он говорил…

Часы висели за ее спиной — она обернулась: прошло пятнадцать минут.

И еще пятнадцать минут прошло.

Ведь он придет, он все равно придет, она твердо это знала, зачем же так мучить ее.

Еще пятнадцать минут…



Поделиться книгой:

На главную
Назад