Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Французская новелла XX века. 1940–1970 - Андре Моруа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но можно ли описать свадебный обряд влюбленных жирафов, передать, как вытягиваются и раскачиваются гибкие жирафьи шеи, какие тут приливы и отливы, шквалы и затишье, легкая зыбь и мгновенья глубокого покоя, — где найти нужные слова?

Невообразима полнота этого согласия, совершенная гармония, и когда один долю секунды промедлит, это неуловимое даже для самого зоркого глаза отставание и есть необходимая малость, которая пробуждает в самой глуби затуманившегося сознания ощущение полного жизни жаркого совершенства — зыбкое, мимолетное, оттого-то оно и задевает сокровеннейшие струны нашей души и властно заставляет отрешиться от себя.

Жирафов двое, и они — одно, это слияние полно благородства, изящества, оно куда несомненней, чем если бы соединилась их плоть. Они двигались рядом, бок о бок, размеренным шагом, от которого волнообразно колыхались вытянувшиеся во весь рост песочно-желтые тела, усыпанные округлыми пятнами, словно темными цветами, — несколько шагов, остановка, и вновь они выступают, будто священнодействуя, будто одержимые, и в самую глубокую синь устремляются вскинутые в танце стройные шеи. Колышутся рядом, параллельно, и уже не принадлежат одна самцу, другая самке, но обе — часть одного существа, словно два языка одного и того же пламени, неразличимые и все же отчетливые, и, глядя на них, я погружался в странное очарование, рожденное памятью и мечтой.

Где, когда еще я видел такой вот скользящий танец в сиянии неба — не синего, но розовато-пепельного, как цветущая сирень? То были пряди северного сияния, они вот так же колыхались в танце, объятые светящейся ночью, по ним опять и опять пробегал снизу доверху тот же мягкий трепет — медлительная, величавая волна. Лучи света среди света, подобие теплых перьев во весь размах северного неба, длинная, волнистая звериная шерсть, в едином ритме языками пламени взмывающая в зенит тропических небес, взлетающие метеоры — и на вершине взлета качаются узкие головки животных с удлиненными губами и смутным взором кротких глаз… Все эти видения влекли меня к порогу запретного мира, полного загадок и тайн, — того мира, где мчатся по своим орбитам небесные светила и частицы атома, где танцы желания пробуждают в сердце человеческом тоску по невозможной красоте, — к миру, через который мы проходим с широко раскрытыми глазами и настороженными чувствами по самому краю жизни, для нас навеки недоступной.

ГАБРИЕЛЬ ШЕВАЛЬЕ

(1895–1969)

Габриель Шевалье — коренной лионец. В Лионе он родился, получил образование (сначала в религиозном коллеже, затем в Лионской школе изящных искусств), сюда вернулся после первой мировой войны, которую прошел рядовым пехотинцем. Впечатления этого периода отражены, писателем в романе «Страх» (1930) и в повести «Крапуйо» (1948).

Во время фашистской оккупации Шевалье — участник Сопротивления в Южной зоне. Вместе с Луи Арагоном и Жоржем Садулем он пишет для подпольной газеты «Этуаль», сотрудничает в Национальном комитете журналистов и писателей. После Освобождения остается в Лионе, занимает ряд крупных постов в культурных организациях города, возглавляет региональное отделение Общества франко-советской дружбы.

Истории Лиона, описанию быта и нравов провинциального общества посвящает Габриель Шевалье свою знаменитую трилогию: «Клошмерль» (1934), «Клошмерль-Вавилон» (1954), «Клошмерль-водолечебница» (1963), к которой примыкает книга «Изнанка Клош-мерля» (1966). Шевалье принадлежит и ряд других романов («Святой холм», 1937; «Девушки свободны», 1960; «Брюмерив», 1968).

Сатирические произведения Шевалье — яркие фрески провинциальной жизни буржуазии. Желчно и язвительно описывает он «ярмарку тщеславия», выявляет механизм маскарадной жизни, участники которой, изображая «респектабельность», на самом деле исполнены, обывательского здравого смысла. Впрочем, острота социальной критики у Шевалье заметно смягчается тем, что писатель нередко смотрит на жизнь глазами стороннего — хотя и саркастически настроенного — наблюдателя, не верящего в возможность изменить существующий порядок вещей. «Мы являемся тем, чем нас сделала жизнь, — говорит один из персонажей Шевалье. — Она поставила нас на определенное место, согласно талантам и умственным способностям, отпущенным нам природой». Если писатель и готов увидеть в мире светлое начало, то носителями его он делает детей и подростков, которые еще не успели столкнуться с действительностью, якобы не оставляющей места для «идеала». Таковы романы. «Моя подружка Пом» (1940), «Олимп» (1959).

Возможно, именно это отношение к жизни снизило актуальность творчества Шевалье и его популярность среди современных французов, активных участников общественных бурь, стремящихся занять не нравственно отстраненную, но политически заинтересованную позицию в социальной борьбе.

Однако как бы ни соотносилось творчество Габриеля Шевалье с политической злобой дня, оно ценно как честное и горькое свидетельство о состоянии буржуазно-обывательского общества XX века.

Gabriel Chevalier: «Mascarade» («Маскарад»), 1948.

Рассказ «Одностороннее движение» («Le sens interdit») входит в указанный сборник.

Г. Косиков

Одностороннее движение

Перевод Н. Жарковой

I

Жан-Мари Дюбуа угодил в тюрьму. Говоря откровенно, по собственной вине: вовремя не поостерегся. Попал, значит, по простодушию, а вовсе не лез на рожон, не бунтовал. Он, видите ли, верил в справедливость. А так как справедливость имеет не одну, а тысячу ипостасей и толкуется на тысячу ладов, он создал себе на потребу идею некой абсолютной справедливости, положив в ее основу чистую совесть и здравый смысл самого Ж.-М. Дюбуа. Что ж, мерка как мерка, не хуже прочих. Но он сильно недолюбливал тех, для коих справедливость — это просто заработок, нажива, привилегии, вообще путь к продвижению.

Первый свой проступок Ж.-М. Дюбуа совершил 21 июня 1941 года. Он бойко катил на велосипеде по Парижу, по не похожему на себя Парижу, почти пустынные мостовые которого предоставляли великолепное поле для велосипедного движения. Он выписывал по деревянной мостовой замысловатые зигзаги, радуясь, что не надо спускаться в промозглое чрево метро, сам дивясь быстроте и легкости езды. И хотя Ж.-М. Дюбуа изрядно отощал от постоянного недоедания, он еще не дошел до той стадии, которая дает ощущение физической легкости и прекрасную спортивную форму. Шел слух, что врачи прямо-таки в восторге от введения карточной системы, столь пользительной для здоровья всей нации. Светила медицинского факультета вдруг обнаружили, что французы питались слишком обильно, жрали, как свиньи, и пили, как сапожники. Открытие это было сделано с помощью Берлина и немецких докторов, весьма сведущих во всех тонкостях статистики и умеющих дозировать калории вплоть до миллиграмма. Из уст в уста передавали волнующие истории об излечении от всех болезней печени, о бесславной сдаче позиций диабетом и уремией. Великолепно вышколенная и охотно морализирующая пресса ежедневно печатала статьи об этих чудесных исцелениях. Прости-прощай, запоры, тучность, завалы. И как естественное следствие этого — бодрый дух и приятная физическая легкость.

Правда, все еще оставалось чувство голода, до того неотвязное, что через час после еды у вас начинало сосать под ложечкой. Однако, по утверждению знатоков, это не более, чем временный этап, перешагнув который человек уже легко приспособляется к брюквенному режиму. Немцы и тут не растерялись: сумели-таки с помощью брюквы привить французам дух побежденных, тем более что последние страдали от всяческих растяжений и расширений внутренних органов, не говоря уж об умственной тупости. Одной из наиболее положительных сторон поражения было именно это навязанное французам здоровое, гигиеническое питание. Французские желудки, по мысли победителей, должны были намного сократиться в размерах, а следовательно, не требовать излишней пищи. Слишком долго французы обжирались разными там рагу, цыплятами в сметане, тушеным мясом, бараниной по-суассонски, утками с репой, салом с луком, индейками с каштанами, почками в мадере и даже не догадывались искать в поглощении всей этой снеди хоть какого-то идеологического смысла. Отныне об этом позаботятся власти предержащие. Отныне начинается запрограммированное питание посредством системы строгого распределения, обязательного для всех пищеварительных трактов Европы. А такой режим прямым путем ведет к размягчению мозгов в интеллектуальной и теоретической парилке, благотворное влияние которой скажется в самом недалеком будущем. Необходимо пройти через коротенькую подготовительную стадию, в течение которой, увы, придется вывести в расход известное количество мозгов, чересчур заскорузлых для вышеупомянутой операции. Но и это тоже еще одна мера социальной гигиены, что не преминут оценить добропорядочные граждане.

Лично Ж.-М. Дюбуа считал, что его желудок что-то слишком долго не сокращается в размерах. Выписывая кренделя на своем велосипеде, чувствуя, как горят худые ягодицы, трущиеся о кожу седла, он мысленно предавался чудовищным пиршествам плоти. И тогда он еще яростнее налегал на педали, как будто впереди маячила свежая свининка, горяченькие сосисочки и жареный свиной хвостик, а всю эту снедь он непременно зальет изысканным божоле или молодым анжуйским винцом. О еде он мечтал как одержимый и, согнувшись над велосипедным рулем, судорожно глотал слюну. Он сам угрызался такими мыслями, придирчиво допытывался у себя, уж не плохой ли он гражданин? Ведь нормирование продуктов — это, так сказать, искупительная жертва. И общая их нужда — тоже вроде бы искупление. Ему бы разделить всеобщую участь, вести себя благопристойно, — пускай они побежденные, зато полностью это осознают. Как ни говори, а шею им намяли… Правда и то, что он чуточку обалдел после всех этих не слишком воодушевляющих событий.

С силой нажимая на педали, Ж.-М. Дюбуа круто свернул в переулок, чиркнув колесом по обочине тротуара. Но, услышав за спиной полицейский свисток, он уперся одной ногой в землю и стал безропотно ждать представителя общественного порядка.

— Нарушаете! Односторонний проезд, не видите, что ли? Документы.

Всеми своими помыслами Ж.-М. Дюбуа рвался к свежей свининке. Рот у него был полон слюны. Гнаться за свининой и напороться на протокол — может ли быть разочарование горше?

— Да не смешите вы меня, ей-богу, — сказал он полицейскому. — Небось бошам вы бы проезда не запрещали!

— Вы, надеюсь, не бош?

— Где уж нам! — взорвался Ж.-М. Дюбуа. — Но будь я гитлеровским прихвостнем, черта с два посмели бы вы делать мне замечания, от страха языка бы лишились. Просто какое-то проклятье, достаточно тебе быть французом, и тут же тебя другой француз непременно обложит! И именно из тех, что поустраивались на теплых местечках да еще на брюхе перед оккупантами ползают.

— Каким это тоном вы со мной разговариваете! — рассердился полицейский.

— Патриотическим! — отрезал Ж.-М. Дюбуа.

— Скажите на милость! Я, может, патриот не хуже вашего.

— Вот бы не подумал, — протянул Ж.-М. Дюбуа. — Потому что ремесло-то у вас уж больно сволочное.

— То есть как так сволочное?

— Да-да, сволочное, особенно при бошах. Ведь вам приходится перед ними пресмыкаться. Да я на вашем месте лучше бы козий навоз на Елисейских полях подбирал.

— Хватит! — оборвал его полицейский. — Не учите ученого. Давайте документы.

Ж.-М. Дюбуа зашелся от злости.

— Вы что же, нарушение мне припаяете?

— Как не припаять, — подтвердил полицейский. — Считайте, что еще дешево отделались.

— А все-таки до чего же обидно, — не унимался Ж.-М. Дюбуа, — что существуют такие гнусные типы! Они, видите ли, готовы немцам зад лизать, а на французов набрасываются!

Он даже попытался призвать прохожих в свидетели, но в этот час их здесь было мало. А те, что были, старались улизнуть побыстрее, согнув хребет, пряча предательски-трусливые физиономии, словно за ними по пятам уже гнались молодчики из гестапо или верзилы из полевой жандармерии.

Самому Ж.-М. Дюбуа казалось, будто он ничуть не вышел из границ дозволенного. Искренние убеждения, по сути дела — неистребимая, рокочущая сила. Во всеоружии своего простосердечия он приводил довод за доводом. И благородный гнев придавал им чисто стихийную неотразимость.

— Бывают же такие французы — ну просто дерьмо, извините, конечно, за выражение.

— Уж не на меня ли вы намекаете?

— Если я говорю: дерьмо, значит, я о дерьме и говорю. А уж это ваше дело по совести разобраться, что к чему.

— Не советовал бы вам дольше испытывать мое терпение.

— А на мое терпение вам плевать, да? У шпиков одно только занятие — подхалимничать! Ох, и бедная же наша Франция! И поделом нам, что мы проиграли войну!

— Я ее не больше вашего проиграл!

— Ну, это еще бабушка надвое сказала, голубок! Возможно, вы и перли на них в атаку, да только, так сказать, придерживались одностороннего движения, чтоб было сподручнее ихней свастике кланяться!

Ж.-М. Дюбуа хватил через край. Но он уже завелся. Все, что накипело у него на душе, требовало выхода, пусть хоть раз в жизни. Тут уж он ничего с собой поделать не мог. Он крыл полицейского, его нес героический порыв, в таком состоянии он бы мог безоружным пойти на вражеский танк или поддать ногой под зад фрицу, а один бог знает, сколько раз Ж.-М. Дюбуа хотелось поддать под зад фрицу!

Дело в том, что, помимо вечного недоедания, он страдал также и морально. Страдал от того, что комедианты и краснобаи продали его с головой. Его мобилизовали якобы для того, чтобы сражаться с врагом, а потом вдруг заявили, что сражаться ему незачем, что дело уже в шляпе, что речь идет просто о том, чтобы блокировать немцев. Конечно, на границе требуется известная бдительность, но никому не запрещается и в карты поиграть, и в футбол, и выпить. Вот увидите, немцы сами быстро выдохнутся — ни жратвы у них нет, ни горючего. А кончилась эта история всесветным драпом, паникой и неразберихой. Вчерашних варваров, гитлеровских подонков провозгласили чуть ли не богами, а все потому, что находятся теперь люди, которые говорят, даже пишут, что вовсе Гитлер не ничтожество, вовсе он не плохо воспитан, — напротив, он потрясный тип, настоящий рыцарь, да что там — гений! Что боши — прекрасный народ, дисциплинированный, трудолюбивый, аккуратный, а уж со вдовами и сиротами они — сама любезность, обожают детей и животных, ведут себя в любых обстоятельствах корректно, тем паче что уже успели закончить свою работенку — расквасили вам морду и сожгли ваш отчий кров. Что нас все равно бы расколошматили, коль скоро французы — дегенераты, лентяи, пьяницы и развратники. И нашлись такие французы, чтоб изложить все это в изящных фразах, и нашлись такие, чтоб эти фразы смаковать.

Ж.-М. Дюбуа знал, что французы просто несчастны, за исключением сволочей, жиревших на всеобщем бедствии. Ему хотелось бы, чтобы это ни с чем не сравнимое горе они несли все вместе, чтобы общая напасть сплотила их теснее. И коль скоро напасть эта имела вполне определенное лицо — лицо боша, значит, надо было встать против него сплошной стеной, без единой трещинки, без щели. Вот он, единственный случай для братского единения. Когда человек сыт и благополучен, он на глазах превращается в толстопузого нахала. Ж.-М. Дюбуа готов был сейчас любить всех французов подряд, хотя в прежние времена плевать он на них хотел, обзывал их глупцами и раззявами. Конечно, он был неправ, раз дошел до такой мысли. Но в какой-то мере и он был таким же раззявой и глупцом: готов был дарить свою любовь соотечественникам, потому что их предали, посадили на скудный паек, принесли в жертву, лишили свободы, горючего, разорили и унизили. Потому что боши устроили на авеню Опера стоянку для своих автомашин. Потому что на улицах Парижа шел беспрерывный маскарад дураков-победителей, снующих взад и вперед, как клопы, и потому что эти тупицы какого-то фабрично-серого цвета принесли с собой зловещую систему повальных бедствий. Да еще вид у них был такой, будто эта система вполне нормальная и в смысле курева и в смысле жратвы. А взять хотя бы их комендантский час… Ну скажите на милость, какой толк навязывать военные порядки людям, добровольно решившим больше не драться? Ведь французы сложили оружие, и это вполне устраивало немцев. Стало быть, эти тупицы даже не считали нужным соблюдать правила игры. Как, например, объяснить, что они заняли добрую половину Франции, забирают у нас молоко, масло, кур, скот, да еще требуют ежедневно четыреста миллионов франков?

Вот почему Ж.-М. Дюбуа считал, что им, французам, следовало бы возлюбить друг друга, друг другу помогать, отказавшись от маленьких подлостей, бывших расхожей монетой в довоенные времена. Стянуть бы всем вместе потуже пояс, им, отощавшим оборванцам, над которыми еще всячески издеваются немцы. Вот тогда бы и родилась такая солидарность, о которой прежде и не слыхивали.

И вдруг какой-то гнус, получающий двойной паек как работник физического труда только потому, что ползает на брюхе перед бошами, припаивает ему нарушение за какое-то идиотское одностороннее движение! Весь гнев, накопившийся на сердце Ж.-М. Дюбуа, вся неприязнь, все возмущение вылились в бурном потоке слов, сдержать который он был уже не в силах. Он клял полицейского и так и эдак, и ему чудилось, будто таким образом проклятья доходят и до самого Гитлера, до его зловещих приспешников, до его солдат-автоматов и до всего ихнего мерзкого, обрыдшего всем великого рейха.

Шпик вчинил ему следующее обвинение: оскорбление полицейского, призванного охранять общественный порядок, при исполнении им служебных обязанностей. В суде полицейский заявил, что правонарушитель несколько раз произнес слово «бош». Это бросило судей в дрожь ужаса — не дай бог, в зал затесались доносчики. Ж.-М. Дюбуа заработал год тюремного заключения с немедленным взятием под стражу.

— Ну, это уж вы хватили! — сказал он господам судьям, когда приговор был оглашен.

После этого удара он так и не оправился. Приговор убил в нем не только доверчивого патриота, француза, хранившего верность своему знамени, но и гордость, которую он надеялся сберечь в недрах своей души, пусть даже его родину постигла такая беда.

II

По самой своей природе Ж.-М. Дюбуа не был предназначен для сидения в тюрьме. Был он слишком честен, слишком наивен. И всегда старался чтить все статьи кодекса как гражданского, так и военного. Потребовались воистину величайшие потрясения, чтобы жизнь его сошла с нормального своего пути. Потрясения эти свершались на его глазах, но умом он не мог постичь всей их глубины. Не понял он также смятения умов, не усвоил правил личной безопасности, базирующихся на бесчисленных компромиссах. Видя на наших площадях бошей с их плоскими барабанчиками, в сапогах и в огромных касках, он твердил:

— Какого хрена эти дудильщики заявились к нам в Париж! Да чтоб они все передохли!

Он все еще верил в Кловиса и Жанну д'Арк, в Баярда, в Тюренна, во взятие Бастилии и в битву при Валь-ми, в Наполеона и Фоша. Правда, он не сумел бы расположить всех этих героев и все их подвиги хронологически на страницах истории. Но они прочно засели у него в голове, и не в таком он был возрасте, чтоб снова садиться за парту. Великие эти имена вошли составной частью в его формирование как француза в такой же степени, как белое винцо, капустный суп, чесночный салат, телячье рагу, игра в белот и шары и как весьма удобная система «изворачивайся, как знаешь». А что эти типы из Берлина дали им взамен?

Ж.-М. Дюбуа свел свое первое знакомство с тюрьмой времен оккупации — то есть тюрьмой, набитой до отказа, с ее парашечным режимом. Вообще-то о тюрьме, как таковой, никогда не думаешь, особенно если веришь, что туда не попадешь. Довольно скоро Ж.-М. Дюбуа смекнул, что Франция вступила в такую полосу, когда люди, буквально все люди подряд, могут угодить за решетку. И требовался для этого сущий пустяк: последний приказ немецкого коменданта города Парижа, падло-консьержка, неосторожное слово, попытка обойти немецкие законы, без чего все французы просто перемерли бы с голоду. Отдельный индивидуум отныне лишался всех прав, а полиция прислуживала любым хозяевам. Полицейские упивались выпавшей на их долю ролью, хватали направо и налево, да еще вымогали с тебя взятку. Так что в тюрьме можно было обнаружить любую человеческую особь, от истинно порядочных людей до последних гадов. И, как правило, лучше всех устраивались здесь спекулянты и дельцы.

В тюрьме, куда попал Ж.-М. Дюбуа, безраздельно царил некий мсье Проспер, арестант высокого класса, окруженный почтительным восхищением. Изворотливый циник и, в сущности, свойский парень, он вел крупную игру в покер и подкармливал сокамерников излишками заработанного игрой продовольствия. Стража и та выполняла все его прихоти. В вонючей камере благоухал одеколоном один лишь мсье Проспер, как помазанник божий — миррой. По его словам, он был на короткой ноге со всеми заправилами Берлина, Парижа и Виши. Его арест — грубейший просчет мелкой полицейской сошки, и кое-кому еще «это дорого обойдется». Такая в нем чувствовалась сила и уверенность, что никто бы даже не удивился, если б тюремные стены рухнули перед ним в назначенный им же самим час.

Совсем приунывший Ж.-М. Дюбуа почтительно восхищался мсье Проспером. В его глазах тюрьма была создана для того, чтобы принизить человеческую личность через общую уравниловку позора. Он не мог опомниться от того, что и здесь, в этом тесном кругу, все шло точно таким же чередом, как и повсюду. Он обнаружил, что в преступлении и низости имеется своя особая иерархия, свои баловни, свои рвачи и свои жертвы, свои шефы и просто серая кобылка. Кое-кто из заключенных умел внушить тюремщикам уважение к личности арестанта и говорил о будущей расправе с ними таким непререкаемо-уверенным тоном, что те тряслись от страха. Но правонарушение Ж.-М. Дюбуа было дурацким правонарушением. Солидный человек за такие пустяки в тюрьму не попадет.

Мсье Проспер проникся симпатией к Ж.-М. Дюбуа, симпатией мастера к дилетанту. Ему нравились вот такие цельнокроенные натуры, равно способные и на нерассуждающую преданность и на нелепый жест. Чувствовалось в них что-то чистое, освежающее. И к тому же просты в эксплуатации: именно среди таких жертв общественного порядка вербуются первоклассные подручные и безропотные статисты.

— Так как же, милейший Дюбуа, — однажды сказал он, — значит, вы бесповоротно решили уморить себя голодом в нашу эпоху изобилия?

На самом-то деле ничего Ж.-М. Дюбуа не решил. Он облаял полицейского просто так, сгоряча, возможно, потому, что его мучил голод и огнем жгло ягодицы от долгого ерзанья по велосипедному седлу. Но специального призвания к мученичеству он не имел. Он не скрыл от своего собеседника ни своей безысходной нищеты, ни печальных своих забот, так как дома у него осталась жена с двумя ребятишками, которые кормились только тем, что зарабатывал он. Как-то там они, несчастные, выкручиваются без него? Поэтому-то он и обомлел, услышав, что мы живем в эпоху изобилия.

— Боши у нас все забрали. Они хотят нас голодом уморить.

Снисходительно улыбаясь, мсье Проспер объяснил, что на самом деле все происходит наоборот. Обладая блестящими организаторскими способностями, оккупанты проводят сейчас разумный отбор, что в ближайшее время приведет к перераспределению ценностей. Для того чтобы устоять против обильной пищи, богатой соками и витаминами, требуется сначала достичь известного уровня культуры, в противном случае, потребляя пищу, вы рискуете впасть в грубый материализм, материализм оглупляющий. Одной лишь элите не вредит обжорство, поскольку в состоянии эйфории она мыслит еще плодотворнее, еще изящнее. Когда немецкая система войдет в силу, то представителя элиты без труда будут узнавать среди толпы по яркому румянцу, по костюму дорогой ткани, по обуви мягкой кожи, по тонкому белью и т. д., и т. п. До последнего времени кормили всех вперемешку, кормили, не задумываясь, кто дурак, а кто умник. В результате полная социальная неразбериха, в которой сам черт ногу сломит. Но сейчас забрезжила определенная надежда, что отныне вся эта орда дураков будет поставлена в такие рамки, где дальнейшее размножение уже невозможно. Это, естественно, высвободит известное количество продуктов питания, которые раньше расходовались по-идиотски, — кормили разных получеловеков, а теперь все лучшее будут получать лишь наиболее светлые умы.

— Значит, — осведомился Ж.-М. Дюбуа, — есть досыта всегда будут одни и те же, а другие одни и те же будут всегда ходить впроголодь?

— Ничего подобного, — возразил мсье Проспер. — Именно здесь-то и видна гениальность этой системы. До войны любой тип, даже бездарь, ничтожество, мог купить себе той же пищи, какую потреблял и миллиардер. Если вдуматься, это крайне несправедливо — ведь не может же миллиардер съесть в сто раз больше, чем какой-нибудь заурядный болван. Улавливаете ход моей мысли, Дюбуа?

— Да-а, — тупо протянул Ж.-М. Дюбуа. — Стало быть, с вашей системой остальным в задницу идти, что ли?

— Да вовсе нет, — заверил мсье Проспер. — Самым лучшим, самым смелым, самым изворотливым предоставляется великолепнейший случай включиться в будущую элиту. Сильные заставят с собой считаться.

— А все-таки боши они и есть боши, — гнул свое Ж.-М. Дюбуа. — Шпик вон жрет от пуза, потому что млеет перед ними, с ними вожжается. Нет, по мне, уж лучше…

— Знаю, знаю, что бы вы предпочли, — мягко прервал его мсье Проспер. — Вы предпочли бы, чтоб ваши дети на ваших глазах зачахли от туберкулеза, а ваша голодная бедняжка жена убивалась на работе.

— Да бог с вами! Но нельзя же услужать этим сволочам, которым даже одностороннее движение — не помеха. И что, скажите на милость, они у нас делают?

— Вы неправильно ставите вопрос: важно не то, что они у нас делают, важно, что они здесь, у нас.

— А потом, как-никак существует родина!

— Существует, — согласился мсье Проспер. — Но родина — понятие растяжимое. Границы то и дело меняются.

— А стыд-то какой, что эти типы нас расколошматили…

— Оказывается, до сих пор еще существуют люди, которые так ничего и не поняли, — спокойно проговорил мсье Проспер. — Поверьте мне, поражение обошлось нам намного дешевле, чем обошлась бы победа, оплаченная миллионами трупов.

На все у него был готов ответ, у этого мсье Проспера. Благодаря общению с ним тюрьма превращалась в учебно-просветительное заведение. Но, увы, его скоро освободили. Покидая стены узилища, он, как барин, раздавал надсмотрщикам чаевые, будто лакеям в отеле. Сам господин директор приватно принял его в надежде, что тот не откажет ему в своем покровительстве и походатайствует о нем перед высокими персонами. Он даже извинялся — ничего не попишешь, тяжелое у него ремесло, плохо оплачиваемое, тут трудно не наделать промахов. Мсье Проспер поспешил заверить директора, что не держит на него зла. Очевидно, директора тюрем утратили нынче знание света…

Уходя, мсье Проспер дал Ж.-М. Дюбуа свой адрес и посоветовал заглянуть к нему, когда его тоже выпустят. Очень возможно, что он останется без места, вряд ли прежние хозяева встретят его с распростертыми объятиями.

— Счастлив был познакомиться с вами, милейший Дюбуа. Уверен, что недолгий тюремный стаж послужит вам на пользу.

Но так как Ж.-М. Дюбуа казался не слишком в этом уверенным, мсье Проспер тепло добавил:

— И я раньше был, как вы, Дюбуа, и я тоже загубил свою молодость на угрызения совести. Предубеждение против тюрьмы, поверьте мне, вредное предубеждение. Я избавился от него лет пятнадцать назад. И с тех пор открылась моя карьера.

После себя мсье Проспер оставил в тюрьме лишь сожаления, восхищение и уважение. Отсвет его удачи упал на всех заключенных. Даже надзиратели признали, что для исправительной тюрьмы это огромная потеря.

— Но, — философически добавляли они, — разве здесь удержишь такого типа? Уж больно много у него деньжат.

III

Девица дьявольской сексапильности, с копной волос теплого золотистого оттенка, провела Ж.-М. Дюбуа в огромную комнату, где все так и дышало богатством, всю в коврах, зеркалах, картинах, ценных безделушках. Впервые в жизни ему довелось увидеть нечто столь шикарное и комфортабельное. Но эта роскошь огорошила его, совсем как накануне, после выхода из тюрьмы, огорошил первый день свободы, яркий солнечный свет.

Лицо у него было землисто-серое, изглоданное, одежда рваная. Проклятый желудок, никак не желавший уменьшаться в размерах, все время сжимало, словно клещами. Одна у него была цель, одно устремление — наесться. Даже самое ходовое выражение: «набить себе брюхо» — волновало его, как волнует пьяницу, отлученного от алкоголя, мысль о рюмочке. При бедственном своем положении он был лишен возможности покупать калорийную пищу: масло, яйца, сочные бифштексы, настоящую, а не эрзац-колбасу…

Девица попросила его подождать, и он остался один. Из соседней комнаты доносились голоса. Ж.-М. Дюбуа неловко притулился на краешке стула в позе робкого просителя.

Вдруг по спине у него поползли обильные струйки пота, руки затряслись. Он был близок к обмороку, вроде бы даже начала кружиться голова. Как зачарованный, он не отводил глаз от огромного письменного стола красного дерева. По столешнице были небрежно разбросаны почти в фантастическом количестве пачки бумажных денег, именуемые на языке спекулянтской элиты «брусчаткой». В каждой было не меньше миллиона в пятитысячных купюрах только что из-под пресса. В таком виде с ними ничего не стоило управиться.

Никогда мысль о краже даже случайно не касалась Ж.-М. Дюбуа. А тут перед этими никем не охраняемыми грудами миллионов явно подозрительного происхождения она вдруг втемяшилась ему в голову. Стоит только схватить две-три пачки, сунуть их в карман, быстро выскользнуть в переднюю, а спросят — сказать, что заглянет, мол, завтра. Кто станет заявлять о краже? Пребывание в тюрьме кое-чему его научило — кое-какие понятия он переосмыслил. Но сейчас его застало врасплох. Левая рука лихорадочно вцепилась в правую, которая уже рванулась было вперед, на лбу от страха выступили капли пота, а сам Ж.-М. Дюбуа мучился вопросом: а куда же девать честность? (Впрочем, — шептал ему внутренний голос, — вся твоя честность гроша ломаного не стоит…) Так он и не решился сказать себе ни «да», ни «нет». Воля тут была ни при чем. Валяйся перед ним несколько тысяч франков, возможно, руки бы он не отдернул, но от этой монументальной груды у него буквально дух перехватило. Потрясло его до нутра. При виде такого несметного богатства здесь, совсем рядом, только руку протяни и бери, он совсем растерялся, как тогда, у Седана, под первой лавиной бомб, сброшенных с фашистских самолетов. Как он тогда не мог установить, трус он или не трус, так сейчас он не знал, что в нем, в сущности, говорит: порядочность или обыкновенный страх, а может, он просто непривычен к таким делам и потому колеблется. Наконец он буркнул про себя:

— Как был слизняком, таким и останешься!

От этих слов ему полегчало, и он снова обрел прежнюю моральную форму. Неужто сдрейфил?.. В прежнее время это словечко резануло бы его, словно воровской жаргон. Но сейчас, после года тюремного опыта и тамошних разговорчиков, он уже не мыслил прежними моральными категориями, тем более что мораль сейчас безнадежно отставала от реальной жизни: дрейфит тот, кто не умеет вовремя урвать или во-время сжулить.

Его внезапно охватила ярость, сродни той, что год назад привела его в тюрьму. Он решительно встал со стула и ворвался в соседнюю комнату, к секретарше.

Мадемуазель Нина как раз мечтала о любовных приключениях и о тех неслыханных успехах, каких она добьется в жизни в силу своей принадлежности к слабому полу. Растопырив пальчики, чтобы не смазать свежий лак, она разглядывала свои тонкие руки, созданные для бриллиантов, причем, не меньше, чем в пять каратов, а уж никак не для стучания по клавишам машинки. Она ждала, чтобы судьба послала ей богатого содержателя, который не только бы давал ей ежемесячно крупную сумму на булавки, но и, как на крыльях, перенес бы ее в высшие сферы, где царит подлинная элегантность. Конечно, она не отказалась бы и от брака, но пока еще не видела возможности подыскать себе подходящего партнера, — разумеется, в финансовом смысле, — не пройдя предварительно через стадию содержательства. Был у нее любовник, милый, ласковый мальчик, но, увы, вечно сидит без гроша. Как только она вступит на самую первую ступень столь чаемого успеха, она тут же его прогонит. Оставалось только ждать счастливого случая.

Голос Ж.-М. Дюбуа грубо прервал ее мечтания.

— Послушайте, красотка, вы, видимо, совсем ума решились? Разложили на виду этакую уймищу деньжищ и заперли меня с ними в кабинете. Вы разве не знаете, что я из тюряги?

— Такие, как вы, у нас часто бывают, — пояснила мадемуазель Нина. — Дружки шефа. А вы с ним тоже там познакомились?

Тут только она спохватилась, с чего начался их разговор.

— Ах, господи боже, я и забыла, что мсье Жозеф притащил эти деньги. Наши комиссионные за партию одеял для Восточного фронта. По-моему, он сказал, сколько там: не то двадцать один, не то двадцать три миллиона. Вы не пересчитывали?



Поделиться книгой:

На главную
Назад