Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Французская новелла XX века. 1940–1970 - Андре Моруа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Послушай-ка, сынок… В девятьсот восьмом году собрали капитал в четыреста семьдесят пять тысяч франков. Но как только построили путь и уложили рельсы, обнаружилось, что концессионер — жулик. Он заказал необходимые материалы какому-то предприятию — то ли на востоке, то ли на севере, теперь уж не помню, — а денег за свои поставки это предприятие с него не получило и стало главным кредитором дела. Снова подписка: на семьдесят пять тысяч дополнительных акций. Кое-кто неплохо заработал. Только не бедняжка Катрин! Целую историю раздули. А шуму-то было, ты представляешь? Но все-таки пять составов в день ходили в оба конца, и это облегчало перевозку дров на дубильную фабрику в Валь-де-Сер: раньше-то из каштановой рощи на волах возили. Прогресс, ничего не скажешь: местные жители получили работу, оживилась торговля, стало появляться все больше и больше мелких предприятий.

От Сен-Сере до Бьярса можно было теперь доехать за полчаса, а на наших «курьерских», да еще с грузом на это уходило целых полтора. Вникаешь? Но в войну четырнадцатого года все пошло кувырком: угля для паровиков не хватало, топили их дровами. Число поездов сократилось, один-два в день, да и грузовиков стало больше. Выходит дело, опять конкуренция. А когда война кончилась, департаментские власти взяли дорогу в свои руки. Вот тут-то и решили, как выразился нотариус, «откупиться» от акционеров из расчета десять франков за акцию!.. Катрин вконец измоталась, муж ее погиб, все надежды рухнули… Злой рок преследовал Сегалу. Ну а дядюшка Джеймс? — спросишь ты. Увы! Старый врач отдал богу душу. Катрин не могла оправиться после стольких ударов судьбы: прошло еще несколько лет, и тут случилась страшная драма. Пьер благополучно вернулся домой и стал работать в поле, как когда-то работал Ахилл, его отец. Но однажды вечером Катрин наложила на себя руки. Пьер нашел ее в хлеву висящей в петле…

Жереми снова умолкает.

— Вникаешь, сынок?.. Горе поселилось в доме Сегалу, а жизнь, она шла своим чередом. Паровик приносил доход, в Бьярсе построили фабрику и стали изготовлять шпалы. Туда поступили работать многие наши парни. Бегство из деревни, как говорили в ту пору, поуменьшилось, но у этих полукрестьян-полурабочих было уже совсем другое сознание. Они читали газеты, стали вникать во все, что происходит вокруг. Потому что крестьяне уже не сидели только в своей деревне, чаще встречались друг с другом на ярмарках, охотней общались с городскими, обсуждали между собой свои нужды, говорили о всяких несправедливостях. Паровик уступил место тепловозу, появились пассажирские вагоны. Люди стали покупать в кредит велосипеды, мотоциклы. Но — сейчас я закрою скобку — во время страшного кризиса девятьсот тридцать второго года — помнишь? — железная дорога не выдержала конкуренции с автомобилем: она давала такие убытки, что департаментские власти решили ее ликвидировать… Локомотивы пошли на лом, пассажирские вагоны продали. Некоторые из них и по сей день еще валяются в виноградниках. А потом даже было решено субсидировать владельцев грузовиков и автобусов, виновников этого нового банкротства… Так-то вот идут дела… Понятно?..

Жереми снова прерывает рассказ, на этот раз ненадолго.

— Который час? — спрашивает он после паузы.

Солнце уже садится за башни Тюренского замка. Не ожидая моего ответа, Жереми продолжает:

— На виноградник идти уже поздно. Доскажу тебе про Сегалу… Стало быть, Катрин лишила себя жизни. Надеюсь, бог хорошо ее встретил в том, лучшем, мире и отомстил за нее кюре, который согласился отпевать покойницу только после того, как вся деревня возмутилась. Пьер остался в доме один, работал он как вол: сажал фруктовые деревья, а зимой нанимался снимать рельсы. Они теперь никому уже были не нужны и только мешали автомобильному движению. Бывало, в дождливую погоду едешь на велосипеде, услышишь, что сзади тебя нагоняет грузовик, так и впиваешься в них глазами, чтобы не наскочить и не перевернуться… Сегодня это все — воспоминания… А дорога, сынок, она и вправду стала национальной. Погляди на номера машин, и ты увидишь: идут они со всех концов Франции…

— Ну, а Пьер?

— Пьер вырос, стал красивым, умным парнем. Он сумел преодолеть свое горе. Занимался спортом в команде Сен-Сере вместе с другими ребятами, стал интересоваться политикой. После кризиса мы уже не были такими покорными, такими тихонями. В скобках: и я тоже, вместе с другими землевладельцами из департамента Ло я защищал интересы крестьян. Двадцать пятого декабря тридцать четвертого года на ярмарке в Сен-Сере мы выступили против уплаты пошлины за место и налогов на сельскохозяйственные продукты. Только от нашей коммуны в тот день выступило человек двадцать, и Пьер был с нами. Очень скоро в одном нашем округе нас стало больше двадцати тысяч. С вилами в руках мы пошли на Фижак, разоружили жандармов и добились своего. Вот это был день! Кое-кто косился на нас: власти-то всех называли коммунистами! Среди нас действительно было несколько коммунистов, ну и что? Это было в порядке вещей. Мы их знали и уважали. Вспомни-ка, в тридцать шестом мы голосовали за кандидата рабоче-крестьянского блока. В первом туре ему не хватило всего-навсего двадцати шести голосов, чтобы победить де Монзи! Представляешь? Как подумаю, что еще пятьдесят лет назад почти все в округе клялись только именем принца Мюрата!.. На этот раз крестьяне не уступили, хотя и мэр и префект запугивали нас, да и жандармы провоцировали. Но, как теперь выражаются, мы осознали свою силу и свои права. Мы сломали решетку ограды и кричали: «Не будем платить налогов!» Здорово мы тогда с ними схватились, но все-таки добились своего. Эх, когда горе сменяется у бедняков надеждой!..

Жереми внезапно встает.

— Послушай-ка! Пошли ко мне! Я покажу тебе бумаги, которые нашел на чердаке у Сегалу. Ты поймешь, почему от их дома в Кло остались сегодня одни развалины.

Дорогой Жереми обычно молчит. Чтобы начать рассказывать, он должен присесть на камень или бревно, рядом с тем, кто его слушает. Предпочитает он воскресные встречи под липами, на каменной скамье перед сельской церковью; во время службы здесь обычно встречается мужское население окрестных деревень, хотя к мессе ходят и не все.

Прежде чем выйти на дорогу, мы молча пересекаем жнивье и вспаханное поле. Яркие полосы света прочерчивают пейзаж. Уже наступил осенний вечер. Внизу под деревьями показался дом Жереми, а оттуда, на другой стороне, виднеется Отуар — край света, где только водопад разрывает мрак известковой глыбы. Искусные каменщики времен Ренессанса щедро разукрасили белый камень, обрамляющий проемы строения, оставив нетронутым только окно просторной кухни. В кухне — массивные балки из дикого ореха, пол каштанового дерева, высокий и глубокий очаг, тяжелая мебель: шкаф для посуды, скамейки, кровать с закрывающимися створками и низкий кованый сундук. Далила разводит очаг, и огонь ослепляет нас, едва мы переступаем порог дома. Здесь все дышит прошлым.

Жереми швыряет сабо на каменный пол. Золоченый маятник больших часов раскачивается с какой-то неиссякающей надеждой.

Здороваюсь с Далилой. Она моложе Жереми, и по сохранившейся гордой осанке можно себе представить, какая это была красавица. Довольно высокая, стройная, с тяжелыми, слегка седеющими волосами, зачесанными на виски, и глаза, в которых еще не угас пыл молодости. Несмотря на видимую усталость, ее движения не утратили былой гибкости, столь привлекательной у здешних девушек.

— Посиди, я сейчас вернусь.

Жереми отправляется на чердак, а Далила, поставив на стол два стакана, разумеется, идет за традиционной бутылкой настойки.

— Опять он проболтал целый день, уж я-то вижу. Вы знаете, теперь ведь мало у кого хватает терпения его слушать! А если кто и соглашается, как вы, например, того он ласково называет «сынок».

— Он рассказал мне про Сегалу…

— А!.. Этот Пьер Сегалу и вправду был ему как сын.

Жереми входит в кухню с ящиком, набитым бумагами и книгами, и ставит его на стол.

— Вот!

Следует долгая пауза. Далила разливает вино и идет к очагу. В медном котле варится корм для свиней.

— …Эти газеты Пьер покупал в Сен-Сере и давал мне читать… Вот второй номер «Контр пуазон», ее в тридцать втором году издавал в Менарди Анри Фор… Посмотри… Двенадцать номеров, пять франков в год… А вот другая, «Т'зан-Пьерру», он же выпускал, только уже в тридцать пятом. Видал? «Против гонки вооружений, в защиту интересов крестьян»… И листовки Союза защиты крестьян департамента Ло… А вот еще пожелтевший листок. Тут изложена муниципальная программа рабоче-крестьянского блока на выборах в Сен-Сере в мае девятьсот тридцать пятого года, А вот воззвание Союза защиты крестьян, в виде плаката. Вот номер газеты «Керси лаборье» с портретом Жана Касаньяда, «борца за хлеб, за мир, за свободу», крестьянского кандидата на парламентских выборах в тридцать шестом году. Читай; общее количество поданных голосов — четырнадцать тысяч девятьсот девяносто восемь, за де Монзи — шесть тысяч триста пятьдесят четыре, за Ка-саньяда — шесть тысяч триста двадцать восемь… Ты понимаешь? Даже здесь, в Сен-Мишель, коммунист Касаньяд получил тридцать девять голосов, а де Монзи только двадцать восемь… Я это тебе для того показываю, чтобы ты понял, почему Пьер Сегалу ввязался в политику. Как и все мы, он ненавидел несправедливость. И потом, он все-таки был образованнее многих других. Может, и одиночество располагало к размышлению. Он по-прежнему любил читать… Вот «Мельница Фро» Эжена Ле Руа, он и мне давал эту книгу… Но к политике его тянуло и по другим причинам. Так просто всего не расскажешь, сынок.

Сам понимаешь, оставшись один, Пьер решил жениться. По правде говоря, долго искать невесту ему не пришлось: он быстро приметил дочку Клараков из Жине-ста, одну из лучших невест в нашей коммуне. Жанетта была славная и работящая девушка, опять же образованная: она воспитывалась в женском монастыре в Грама. Все местные жители — и Клараки, разумеется, тоже — уважали семью Сегалу за то, что это были достойные и мужественные люди, а Пьера особенно — за его добрый нрав и трудолюбие… Но я хочу сказать… В деревне очень сильны предрассудки: никто не мог забыть, что мать Пьера наложила на себя руки… Для крестьянина нет ничего хуже отчаяния, это все равно как безумие. Отчаяться — значит отречься от бога. Разве человек лишит себя жизни, если у него нет какого-нибудь наследственного порока?.. Понятно? И уж, конечно, никто не согласится отдать свою дочь за парня, каким бы хорошим он ни был, если его мать, еще нестарая женщина, покончила с собой… Влюбленные между тем встречались украдкой, надеялись, что со временем… Но кто-то однажды сболтнул лишнее. И Клараки отправили дочь в Тулузу, к родственникам. Возможно, одиночество и толкнуло Пьера в ряды борцов. Но главная причина, по-моему, в том, что он сам пострадал от несправедливости. Наверняка скажу только одно: потеряв свою любовь, он уже не мог утешиться. Демобилизовавшись после «странной войны», Пьер Сегалу вернулся домой и почти сразу вступил в один из первых отрядов Сопротивления.

Жереми умолкает, затем чокается со мной.

— И потом, я скажу, у жителей Керси в крови есть что-то бунтарское. Ты и сам это знаешь. Удивляться может только тот, кто не знает нашего прошлого, не знает, как боролись наши отцы и деды против поборов и против жестокости монархии. Сколько было у нас крестьянских волнений, и не пересчитать.

— Твоя правда, Жереми.

И на этот раз скобки открываю я.

В начале революции, летом 1790 года многие деревни округов Фижак, Кагор и Гурдон отказались платить сеньорам тогда еще не отмененные налоги. В знак своего освобождения они сажали на площадях так называемые «майские деревца», которые сохранились кое-где по сию пору. Одно такое деревце и сейчас еще можно видеть перед здешней мэрией: даже солдаты не смогли уничтожить эти символы свободы. В округе Гур-дон ударили в набат. Собралось около пяти тысяч крестьян. Они были полны решимости постоять за себя, и хотя в дело вмешались войска, властям пришлось уступить…

Далила зажигает лампу. Я собираюсь уходить.

— Послушай-ка! Я что хочу сказать… Пьер Сегалу один из тех крестьян, республиканцев и патриотов, которые, когда это нужно, становятся настоящими солдатами. Погляди!

Жереми вынимает из конверта смятый лист бумаги и дрожащей рукой протягивает его мне. Я читаю:

«ФТП — ФФИ 13. Донесение о боевых действиях с 22 по 25 августа 1944 года».

Жереми пальцем указывает на абзац, подчеркнутый красным карандашом:

«Бой в районе Фижака. Утром 24-го немцы вошли в Фижак, перейдя мост Камбюра, который по оплошности двух человек оказался не взорванным. Высланные в разных направлениях немецкие разведчики уничтожены.

I. Имбер, произведя взрыв на восточном участке шоссе № 122, уничтожил 35 вражеских мотоциклистов.

II. Бессьер вывел из строя 30 солдат противника.

III. При обстреле вражеского грузовика уничтожено более десяти бошей. Один наш партизан погиб».

Последние слова подчеркнуты дважды, а на полях — приписка: «ФТПФ — сержант Пьер Сегалу».

Жереми украдкой смахивает слезу. Далила опускает глаза.

— К четвертому августа сорок четвертого года прошло уже больше месяца, как внутренние силы освободили наши места. Дорога, по которой двенадцатого июля дивизия «Рейх» отступала в Нормандию и где партизаны устроили засады и уложили немало бошей, осталась национальной дорогой… Понятно, сынок? Каждый вечер, в десять часов, радиостанция Керси с высоты сен-лоранских башен передавала все более и более радостные сообщения. В день четырнадцатого июля над всеми окнами были вывешены флаги. На доме в Кло я тоже повесил флаг. Этот флаг, сынок, я храню до сих пор.

МОРИС ЖЕНЕВУА

(Род. в 1890 г.)

Морис Женевуа родился в Десизе (департамент Ньевр), в семье фармацевта. Его детские впечатления навеяны природой Орлеана, лугами Луары, городским пейзажем Шатонеф. В школьную пору любимая книга Женевуа — «Без семьи» Гектора Мало; в лицейские годы он «проглотил» всего Доде; романы Бальзака потрясли его. Женевуа навсегда сохранил изумление перед «чудесной способностью… этого колосса воссоздавать реальность».

Занятия Женевуа в Высшем педагогическом училище в Париже прервала первая мировая война. В 1915 году он был тяжело ранен на передовой. После войны завершил образование, защитил дипломное сочинение о реализме романов Мопассана. Писателем Женевуа стал, побуждаемый заботой воскресить в памяти и рассказать другим о том, что «мучило, обжигало, незабываемо объединяло на дне чудовищного тигля» войны всех людей, одетых в солдатскую форму. Автобиографические книги — «Под Верденом» (1916), «Ночи войны» (1917), «Грязь» (1921), роман «Эпарж» (1923) — художественно-документальные свидетельства о войне, пронизанные духом пацифизма. Повесть «Кролик» (1925), удостоенная Гонкуровской премии, принесла художнику международную известность. «Все, чего ни коснулся бы автор, — писал о Морисе Женевуа И. И. Анисимов, откликаясь на перевод в 1926 году его повести в Советском Союзе, — неизменно набухает живой, сочной конкретностью. Природа расцветает в самых… характерных своих красках… Не фабулой, тщательно разработанной, не сложным драматизмом положений, а умением следить за простыми, будничными, внешне незаметными событиями жизни и всю глубину их раскрывать — привлекает Женевуа». Наиболее значительные его романы, и повести — «Р-ру» (1931), «Человек и его жизнь» (1934–1937), «Последнее стадо» (1938), «Белочка из дремучего леса» (1947), «Роман о Лисе» (1958), «Утраченный лес» (1967).

Лейтмотив творчества Женевуа, продолжившего в литературе традиции Луи Перго, — человек перед лицом живой природы, великого многообразия животного мира. В пристальном внимании художника к тончайшим проявлениям трепетной жизни сказалась его реакция на разрушительное воздействие буржуазной цивилизации. В мечте Женевуа о гармонии человека-труженика и природы претворилась его стойкая гражданственная память о двух мировых войнах, о товарищах, павших в далеком 1915 году, его протест против военного насилия.

Морис Женевуа — член Французской Академии, а с 1958 года ее непременный секретарь. Его творчество отмечено в 1970 году Большой Национальной премией.

Maurice Geпevоix: «Derriere les collines» («За холмами»), 1963; «Tendre bestiaire» («Кроткий зверинец»), 1969; «Bestiaire enchante» («Очарованный зверинец»), 1970; «Bestiaire sans oubli» («Незабываемый зверинец»), 1972.

Рассказы «Дом» («La maison»), «Еж» («Le herisson»), «Кролик» («Le lapin»), «Жираф» («La giraffe») входят в книгу «Кроткий зверинец».

В. Балашов

Из книги «Кроткий зверинец»

Перевод Н. Галь

Дом

Помнится, я вам уже говорил: я долго жил в деревне — до шестидесяти лет, если не считать перерывов, когда уезжал учиться, а потом на время войны. После войны я вернулся в крохотный городок, скорее даже поселок, где жил мой отец. Дом наш стоял на окраине, в конце улицы, при нем только и было, что тесный палисадник: два дерева — каштан и кедр, да несколько кустиков — бересклет, остролист, два-три розовых куста, все очень обычно. Но тут же рядом настоящее раздолье: просторная долина, над которой веет ветер с океана и проносятся в равноденствие огромные стаи перелетных птиц. Из комнаты, где я работал, поверх крыш видны синеющие вдали, за восемь километров, леса Солони.

Каждый день в любую погоду я шагал по проселкам, перелескам и запрудам Луары. Сменялись времена года, и я научился узнавать цветы и травы, косогоры, непаханые земли и перелоги. Птичьи песни и гнезда, грибы, пугливые зверьки, букашки в листве, мелкая живность в лужах, мошкара, что пляшет в солнечном луче, — все они увлекали меня от одного чуда к другому, я шел за ними следом и заново привыкал к той жизни, которую почти уже позабыл. Не скажу худого слова о книгах, лишь бы они не исключали всего этого, а помогали. То, чем я им обязан, возникало словно бы само собой, пока ежедневная прогулка от одного родника к другому определяла мой путь на завтра.

Отец мой скончался, и я покинул наш дом на окраине. Годом раньше, во время более дальней прогулки, чем обычно, я случайно повстречался с другим домом. Именно повстречался, иначе не скажешь. Сейчас мне даже кажется, что из нас двоих не я, а дом первый сделал шаг мне навстречу.

Он стоял, заброшенный, в буйной чаще сорных трав и разросшейся ежевики. Черепичная крыша посередине просела; фасад как раз над входом выпятился — вот-вот обвалится. Но старую-престарую черепицу одел золотисто-бурый мох, весь в звездочках заячьей капусты. Но сбоку, подле колодца, густо розовел шиповник. А по другую сторону склонялась почтенного возраста бузина — кривая, вся в трещинах, она дала, однако, множество молодых побегов; такую бузину называют черной по цвету блестящих ягод, но в тот час вся она была огромным простодушным цветком, и чистый воздух напоен был ее горьковато-сладким ароматом.

Со всех сторон в теплой тишине слышался шорох и трепет крыльев. Из-под застрех взлетали горихвостки; в ветвях бузины, весело посвистывая, сновали синицы; в акациях на косогоре, пьянея от собственной песенки, во все горло заливалась славка. И мне тоже хотелось запеть, так были хороши старый дом и птичьи песни, и этот свет, и необъятный простор. Ведь тут же, у подножья холма, струилась Луара. И небо и вода были голубые, точно цветущий лен, только Луара чуть больше светилась. На другом берегу кое-где крестьянские дворы, стройная колокольня, подальше еще одна напоминали, что люди близко; и о том же говорили переливчатые поля: желтые — рапса, розовые — эспарцета, и солнечная зелень подрастающей пшеницы; и все сливалось в радостной гармонии весны, уже готовой перейти в лето.

Я купил этот домишко, вернее, я его выменял. Можно бы рассказать эту историю, забавную и чуть-чуть грустную, в ней столько скромнейших отзвуков человеческой души. Заброшенный дом принадлежал деревенскому каменщику, который лет за девять перед тем пустился кочевать с одним из мастеров, что брались отстраивать заново, как говорится, порушенное войной. Не без труда я разыскал этого домовладельца в своеобразном гетто, где жили каменщики-неаполитанцы. Одна из его дочерей, толстощекая, с глазами телушки и без передних зубов, вдохновляла их мандолины, которые звучали весьма дружно, так сказать, объединив свои усилия и стремясь к той же цели. Рабочий этот оказался самым настоящим крестьянином: очень себе на уме, недоверчивый, смесь простодушия и уклончивости. «Ну да, ну да, подпишем бумагу». А назавтра: «Я тут думал… Надо еще потолковать…»

В городе ему надоело, охота вернуться в деревню…

Что ж, толкуем еще, снова достигнуто согласие. А назавтра или через день: «Я бы рад, да не за мной остановка. Это все Мари, моя жена, чтоб ей…»

А Мари передумала.

И тем сильней мне хотелось купить этот дом, так всегда бывает. Но желание, как и нужда, порой прибавляет изобретательности. Меня осенило. Я купил освободившийся очень кстати дом в соседнем поселке. И предложил обменяться. Кто постигнет тайны чресел и сердец? Гордое звание домовладельца в поселке на Мартруа, перед памятником Жанне д'Арк, заставило решиться моего молодца, а главное — его супругу. Итак, дом перешел ко мне, а с ним и гнезда под стропилами, колодец под кустом бузины, колокольни на краю небосвода, извивы Луары, зеркало воды размахом в двенадцать километров, в которое с песчаных розовеющих берегов опрокидывались длинные травы. Мы выпрямили стены, подлатали крышу, заменили изъеденную временем черепицу. И я поселился здесь в уединении, точно отшельник.

Теперь старый дом разросся. Неизменно верный, он всегда ждал меня, куда бы ни заносил меня ветер странствий. Ему уже за сто, но он по-прежнему остается нашим домом. Он хранит наши воспоминания — даже те, которые мы носим в душе, сами того еще не сознавая, и поверяем ему одному. Ибо, хотя совсем рядом по шоссе непрестанно мчатся автомобили (но шоссе проходит севернее, за домом, а окна смотрят на юг), вокруг, в сущности, ничто не изменилось. Окрест лежат все те же знакомые дали, дом неотделим от них и неотличим, он — наша маленькая общая родина. Лишь с огромным трудом я вспоминаю себя здесь одного, в ту пору, после смерти отца, когда, и вправду очень одинокий, я привел сюда старую служанку, что вот уже тридцать с лишком лет делит наши радости и печали. Это настоящая крестьянка, человек чуткого сердца и величайшей внутренней культуры — быть может, потому, что она всю жизнь оставалась близка природе. Она здесь освоилась мгновенно.

За десять лет, по тому же молчаливому уговору, наше жилище, терраса и подраставший позади лесок стали своего рода приютом, где всевозможные живые твари, подобно нам самим, чувствовали себя как дома. Почему я вспоминаю здесь эти словно бы случайные и очень личные подробности? По самой простой причине: этого требует все, что я хочу рассказать. Нашим общим другом, постоянной темой наших разговоров суждено было стать ежу. И я хорошо понимаю: из-за него-то мне и надо было сперва рассказать вам об этом уединенном уголке, где время шло не торопясь, где у нас было вдоволь досуга, терпения и тишины. Пчела, блестящий дождевой червяк, про которого я вам как-нибудь еще расскажу, чибис, землеройка или цапля привели бы меня к тому же. От ежа к террасе, от террасы к нашему сельскому жилищу — и дом тоже стал постоянным членом нашего зверинца. А почему бы и нет? Он тоже теплый и живой под своей мшистой шкуркой. Его тоже можно погладить.

Еж

Мы, люди, отзываемся о еже куда хуже, чем он заслуживает. Оттого что, почуяв опасность, он съеживается, оттого что он, как и подобает ежу, в такие минуты ощетинивает иглы, которыми его наделила природа, он стал символом брюзгливости и необщительности. То же и в растительном мире: я знаю одно испанское растение, его желтые цветы напоминают дрок, но кисти колются, не успеешь их коснуться. И как же его назвали? Ежиха!

Все это очень несправедливо. Тот, кто съеживается, выпуская свои колючки, вовсе не бросает вызов ближнему: просто он не хочет, чтобы его разрезали на куски, сварили и съели. По крайней мере, так оно с ежом. Поглядите-ка на охотничьего пса, когда он столкнется с этим пожирателем насекомых. Вот он замер на трех лапах, одна передняя осторожно поднята и застыла на весу, напрягся до дрожи, хвост вытянут палкой, и он лает-надрывается. Его сдерживает благоразумие, которое до смешного не сочетается с охотничьим азартом, и порой, расхрабрясь, он делает вид, будто нападает. Вобрав когти, протягивается поднятая лапа, едва касается колючего шара — и отдергивается, словно прошитая электрическим током. И снова взрыв неистового лая, яростная брань, исступленный вызов. А меж тем еж замкнулся наглухо — колючий неприступный клубок, — и лишь в краткие мгновения, когда крикун переводит дух, слышит он стук собственного сердца. Кажется, невозможно свернуться туже, и, однако, едва приметными судорожными толчками его мышцы сокращаются еще сильней. Ни один скряга не сумел бы надежней затянуть завязки своего кошелька. И в конце концов победа останется за ним. Разочарованный, жалкий, поджав хвост, пес уберется восвояси. Итак, господа, да здравствует еж!

Я говорю так, потому что, наперекор общепринятым взглядам, убедился: он не только полезен — заботливый хранитель садов и огородов, ревностный сторож с зорким глазом и превосходным аппетитом, — к тому же он еще и славный малый, учтив, обходителен и привязчив. Я-то знаю, ведь я водил компанию и дружбу с ежом, вернее, с целым семейством: папашей, мамашей и их потомством — тремя веселыми ежатами.

Они появились из рощицы со стороны кухни — сами понимаете: мусорный ящик. Не раз вечерами, возвращаясь с прогулки, я слышал в той стороне предательский шорох. Сперва я думал, что туда наведывается какая-нибудь кошка из ближней деревеньки. Но кошка была бы и не так пуглива и не так неуклюжа. А главное, тут явно действовал не один посетитель.

На другой вечер я стал караулить в доме. С этой стороны кухня выходит на маленький, покрытый цементом дворик, по вечерам его можно осветить лампой изнутри. Едва заслышав возню, я зажег свет — и увидал всех пятерых: застигнутые врасплох посреди своих хлопот, они подняли рыльца и удалились. Но в тот короткий миг, пока я их видел, было чему подивиться. Ящик был слишком высок даже для папы-ежа. И тогда папаша и мамаша попросту составили лесенку. Я пожалел, что провозгласил fiat lux[2] и этим вызвал панику. Но в темноте я видеть не умею, что, конечно, только на пользу моим глазам, раз уж я животное дневное. Итак, я быстро примирился с обстоятельствами и поискал нового пути.

Учебники относят ежа к насекомоядным. Но он животное всеядное, в чем я не замедлил убедиться. За неимением комаров, комариных личинок и дождевых червей я цепочкой насыпал на цементе во дворике мелкие остатки мяса, жира и хрящей от жаркого. Словно камешки мальчика с пальчик, они вели прямиком к порогу кухни. И тут на ступеньке я поместил самое лакомое блюдо — кусочки мягкого, нежного мяса вперемешку со всякой требухой. Но предусмотрительно завернул их не слишком плотно в грубую оберточную бумагу, какою пользуются мясники.

Я спрятался за дверью и из своей засады явственно услышал то, чего и ожидал: под ловкими лапками шуршала бумага, но я не стал мешать пиршеству. На следующий вечер я оставил дверь приотворенной, а большую часть еды положил в кухне, на кафельном полу. И уже на третью ночь они все гуськом — папаша, мамаша и три отпрыска — вошли туда, словно к себе домой.

Я не мог опомниться от изумления — до чего же легко они освоились! Они уже не пугались или, по крайней мере, очень быстро успокаивались каждый раз, как по моему почину мы поднимались на новую ступеньку дружбы: я затворял за ними дверь, зажигал свет, заманивал их в прихожую, где им было удобней и уютней резвиться. Они уже ничему не удивлялись, да и я тоже. Я восседал на дубовой скамье, и все они бегали и прыгали у самых моих ног. Я уже не путал их, знал каждого в отдельности — и мордочку, и нрав, и повадку. Все они темно-серые и словно солью присыпаны, у всех то же надежное орудие — крепкое рыльце, которым удобно докапываться до личинок и земляных червей, у всех под навесом жестких бровей блестят быстрые глаза; но у отца покруглей голова, мать проворней и настойчивей в поисках добычи, и дети тоже все разные: один — забияка, чуть что задирается, разевает розовую зубастую маленькую пасть; другой — ловкач, мигом без промаха нацелится на самый лакомый кусочек; а третий — хилый и нелепый, суетится без толку, вечно опаздывает, и всегда ему приходится подбирать одни лишь жалкие остатки.

Я вмешивался и старательно восстанавливал справедливость. Я разнимал их, осторожно отодвигал друг от дружки. Они больше не свертывались в клубок. Вскоре я уже мог брать их в руки. Сейчас же срабатывал рефлекс, брюшко сжималось, слегка взъерошивались иглы, но тем дело и кончалось. Очень быстро я чувствовал — пружинка ослабла, они добровольно отказывались от своей ежиной самозащиты. И даже самые колючки делались безобидно мягкими, как будто внезапно все упитанное тельце стало легче и невесомей. Я предоставлял им пировать. Ну и челюсти! Никаким сухожилиям перед ними не устоять. Великолепная дробилка для всяческих отходов.

Дождавшись, когда они наведут в кухне чистоту и порядок, я отворял дверь и выпускал их в ночь. Дверь выходила на юг, в сторону, противоположную той, откуда они явились. И, однако, они не колебались. Один за другим они скатывались с высокой каменной приступки и гуськом уходили в темноту.

Много лет спустя я рассказал родным эту историю. Разумеется, они мне поверили. Так почему же мне захотелось большего? Однажды летним вечером, когда все мы собрались на террасе, меня заставил насторожиться знакомый шорох. В нем определенно слышалось что-то ежиное. Темно было хоть глаз выколи, но меня не проведешь. Не говоря ни слова, я приготовил приманку. На сей раз я решил соблазнить гостя молоком. Назавтра в тот же час я заслышал его еще издали, он принюхался, направился к блюдечку и, от спешки подталкивая его по песку, стал жадно лакать. Внезапно я осветил его электрическим фонариком — он зажмурился от неожиданности, но мои присные изумились и того больше.

— Ну, как? — скромно спросил я их.

После этого ежик приходил каждый вечер. Он был совсем юнец, доверчивый и покладистый. Вскоре мои дочери, как и я, стали брать его на руки и преисполнились жалости: оказалось, у бедняги полно блох. Они взялись избавить его от этой напасти. Мы прозвали его «Анисэ». На время он стал членом нашей семьи. Увы! Разве в наш беспокойный век можно сыскать оседлую семью? Мы отправились путешествовать, ставни закрылись, терраса опустела. Сколько раз, наверно, он приходил вечерами, понемногу теряя надежду… А когда мы вернулись, было уже поздно. Больше мы нашего Анисэ не видели.

Хотел бы я, чтобы прошла без трагедий короткая жизнь этого любителя наших садов! Да избавит его творец всего живого от жестокой развязки, что уготована ежам во все времена и в наш век, — да не сварит его в котелке над костром какой-нибудь бродяга, да не оставит распластанного в крови на дороге, пронзительно скрипнув шинами и сверкнув фарами, бешено мчащийся автомобиль.

Кролик

Я еще застал кроличий золотой век. Имею в виду, разумеется, дикого кролика. У него было вдосталь врагов, если даже говорить только о людях, и они яростно его преследовали, изощрялись во все новых способах убийства. То расставляли силки, то в лунную, но туманную ночь, натянув сети, напускали на него превосходно натасканных гончих псов, то охотились на него с хорьком, то подстреливали, ослепив фонарем, и в любую минуту браконьер мог приготовить себе жаркое или с черного хода продать добычу какому-нибудь трактирщику.

В пору моего детства дичью в Шатонеф торговали кондитерские. Едва начинался охотничий сезон, в их витринах уже с девяти утра вывешивались гирлянды куропаток, а на дощатых прилавках длинными рядами вплотную уложены были кролики; точно братья-близнецы выставляли они напоказ белое брюшко, синеватые уши и вытянутые лапы, пожелтевшие на подошвах от помета в норке. Запах мертвых зверьков заглушало благоухание ромовых баб, миндальных пирожных и мятных конфет. Где корни привычек? Эти убитые кролики, маленькие воскресные мертвецы и по сей день неотделимы для меня от воспоминаний о том, как с молитвенником в руках выходишь из церкви, и от дам в шляпах с перьями — так и слышу их болтовню и вижу, как они откидывают вуаль с лица и, вытянув шею, чтобы не насажать пятен на платье, жеманно оттопырив мизинчик, впиваются зубами в пирожное с кремом.

В долине Солони кролики просто кишмя кишели. Столько их развелось, что наши технократы объявили их общественным злом: «кроличий вопрос» чуть ли не прежде всего определял отношения буржуа-собственника, господина такого-то (он всегда один и тот же, как бы его ни звали), с арендаторами его земли (а также с его поденщиками, пастухами, птичницами и собаками и, понятно, сторожами).

А кролики знай плодились и размножались. Выйдя прогуляться, житель Солони вспугивал их на каждом шагу, — они прыскали во все стороны, скакали, кувыркались, так и мелькали куцые белые хвостики. В этих многочисленных беглецах было что-то очень славное, добродушное — сколько раз я замечал, как, глядя на них, смеялись и радовались дети. Да и не только дети. Однажды в ту пору нас проездом навестили друзья — супружеская чета, — и мы повезли их на прогулку. Они были из бедного края: я хочу сказать, из мест, бедных кроликами. Солонь этим своим богатством не хвастает, окроличенная вдоль и поперек, она остается сама собою, только и всего. Мы, здешние, к ним привыкли. Наши пресыщенные взоры привлекал пруд или густолистый красавец-дуб посреди луга, а кроликов мы и не замечали. Но наш гость! Он привстал в коляске и тыкал пальцем то вправо, то влево, но и этого ему было мало: он брал в свидетели жену и поминутно восклицал в безмерном восторге, почти в испуге: «Кролик! Кролик!

Смотри, Колетта!.. Да посмотри же! Нет, ты только подумай!.. — И снова: — Кролик! Кролик!»

Я уверен, он и сейчас вспоминает ту прогулку.

Необычайно деятельный грызун, способный нанести немалый ущерб, кролик был неотъемлемой частью Солони, словно некое установление или, вернее, неизбежность. Надо было с ним примиряться и терпеть; но, смею сказать, тут было нечто большее, чем простая терпимость. Давно уже терпимость перешла в особую снисходительность, в благосклонность.

Один мой легковерный родич вычитал в каком-то справочнике, что кролики не соблазняются ивой, и засадил несколько гектаров ивняком. Какой успех! Саженцы принялись, набухли почки, развернулись листья. Кое-кто с сомнением пожимал плечами, а новоявленный лесовод в ответ лишь скромно, но самодовольно улыбался. Засаженная ивняком лощина густо зазеленела. Наш герой уже чувствовал себя провозвестником новой эры, благодетелем Солони. А в одно прекрасное утро проснулся и глазам не поверил: хоть бы один ивовый листочек! Все исчезло за одну ночь. Последние кролики откатывались в лес и даже не слишком торопились: на сытый желудок не очень-то прытко поскачешь. Они ждали часа, когда угощение достигнет совершенства, станет всего нежней, всего сочнее — объеденье да и только. Наш плантатор их понял и простил.

Да, он был из тех, кто летними вечерами, где-нибудь на лиловых от вереска пустошах, на опушке сонного соснового леска мог без устали созерцать игры и долгие переговоры в этом огромном кроличьем садке под открытым небом. Тут был настоящий подземный город. Топоту лап по песчаным площадкам, среди вересковых кустиков, отзывалось снизу гулкое эхо, будто под землей зарыты были барабаны. Но все население города высыпало наружу, так заманчив был чудесный, на редкость безмятежный летний вечер.

Тихо, тепло, воздух почти недвижен. Лишь изредка дохнет едва заметный ветерок, небрежно взъерошит мягкую шерстку… Горожане встречались, раскланивались, прядали ушами, терлись друг о дружку носами. Иные солидно прохаживались, приостанавливались, возвращались, вновь останавливались — то ли погружались в раздумье, то ли о чем-то мечтали. Под елью, что низко свесила длинные пушистые ветви, собирались компании, сливались в густую толпу, словно притянутые магнитом железные опилки. Тут велись тайные совещания, тут объяснялись жестами и, тоненько повизгивая, произносили длинные речи, тут сталкивались «различные направления», они внезапно сплачивали ряды и внезапно рассыпались — кто подскочит, кто перекувырнется, кто препотешно растянется на земле. И так же внезапно (так внезапно пустеет зал) из-под свода ветвей ушастые оравы галопом уносились, спеша — куда? К каким новым забавам? Ибо во всей этой суматохе через край било веселье, бодрость, радость жизни. Прелесть вечера, его чистоту и прозрачность, закатные лучи, что струились по розовым стволам сосен и золотили лист папоротника, — всю эту мирную красоту, от которой смягчается человеческое сердце, на свой лад ощущал и праздновал также и длинноухий народец.

А потом… Нашелся некий господин, которого возмущал «наносимый кроликами ущерб». То был ученый муж. Он списался с другим ученым мужем, светилом в области микробиологии, знатоком по части ультра-вирусов. Почта доставила крохотный пакетик — и среди кроликов вспыхнул миксоматоз.

Это ужасная болезнь, у ее жертв воспаляется и распухает голова, глаза выходят из орбит. Они наливаются кровью и мучительно болят, словно их вырывают с корнем; и все же они держатся, и мученье длится. Любители живописных зрелищ уверяют, что мордочка истерзанного болью зверька походит на львиную маску. И это верно. И маска эта, надетая насильно, маска вируса, кажется поистине чудовищной.

Мне довелось еще раз в Солони погожим вечером увидать, как на опушку сосновой рощи и на цветущую вересковую равнину высыпал под открытое небо из своего подземного города кроличий народ. Скрюченные, наполовину парализованные, со сведенными судорогой лапами, зверьки еле тащились, они проползали друг перед другом, словно призывали друг друга в свидетели своих страданий, а может быть, молили о помощи, но ее не суждено было дождаться.

И вдруг то один, то другой начинал кричать. Это был долгий, пронзительный, отчаянный, поистине душераздирающий вопль. Такие вопли я когда-то слышал поздними вечерами на полях жесточайших сражений. Стоит только одному раненому так закричать, и ему отзывается другой, и вскоре подхватывают все. Крики словно подхлестывают друг друга, нарастают, достигают какого-то адского исступления, и слышать их уже нет сил.

На лес и на пустошь опустилась ночь. В темноте я уже не видел кроликов. Но вся равнина по-прежнему исходила криком.

Жираф

После памятного утра, которое я посвятил когда-то прогулке по Зоологическому саду в Каире, я уже не могу себе представить жирафа одного.

Была ранняя весна, и зверей охватило волнение. Запертые каждый в отдельной клетке, не получая отклика на свои призывы, бушевали самцы шимпанзе. Как они топали ногами! Как потрясали длинными черными руками, грозя этому миру, где для них не нашлось подруги! Орангутанг, весь в рыжей шерсти, точно объятый пламенем, лежал на боку, подперев ладонью подбородок, лицо его было неподвижно, только медленно вздрагивали тяжелые, словно пеплом присыпанные, веки, и в этой дрожи была скорбь всех одиноких вдовцов. Зато зеленые мартышки, уистити, кроткие макаки уселись парами и, крепко обнявшись, щека к щеке, восторженно загляделись в зачарованные дали.

Но какими словами описать влюбленных жирафов! Когда-то меня поразил рассказ Одюбона[3] о любовных обрядах большого американского тетерева-глухаря. Благодаря Одюбону я в какой-то мере предчувствовал колдовское обаяние (или недобрые чары — это уж как на чей взгляд), что внезапно переносит нас в первобытный мир козлоногого Пана, вне времени, вне собственного «я» — и сознаешь себя человеком лишь настолько, чтобы острее ощутить, как неодолимо завладевает тобою Природа. Много позже, в Зоологическом саду близ Квебека, меня так же захватили брачные танцы огромных короткоклювых соколов, когда они вытягивают крылья и раскачиваются, будто завороженные.



Поделиться книгой:

На главную
Назад