Еще меньше, чем совсем ничего, добился Данте, реформаторские идеи которого заходили очень далеко и о котором современный и заслуженный римско-католический биограф пишет: «Данте избрал не по образцу ереси реформу против Церкви, но с помощью Церкви, и надеялся, что он католический, не еретический или схизматический реформатор».133 Именно поэтому, несмотря на его могучий гений, он не оказал ни малейшего влияния на Церковь, ни в жизни, ни в смерти. «Католический реформатор» — это contradictio in adjecto, так как движение римской церкви может состоять только в том, в чем оно действительно состояло, что ее принципы развивались и осуществлялись все более четко, логично, неуклонно. Хотелось бы мне знать, какой бы анафеме был предан человек сегодня, если бы он, будучи католиком, отважился прикрикнуть на наместника Христа на земле:
и после того как заклеймил римское священство как нехристианское, «неевангельское отродье», продолжал:
Насколько уступают ему все те северные мужи,136 которые мечтали о реформе «не против Церкви, но с помощью Церкви» мы видим именно в том, что сегодня никто не отважился бы разговаривать таким образом.137 Первенство веры перед делами у Данте:
(см., например, «Purgatorio», XXII и др.) сегодня тоже едва ли стали бы терпеть. Но на что я хотел бы особенно обратить внимание, так это на то, что взгляд Данте на чисто духовную, подчиненную светской власти роль Церкви разделами 75 и 76 Силлабуса 1864 года предан двойной анафеме. Это вполне логично, так как, и я уже говорил об этом, сила Рима заключается в его последовательности и особенно в том, что он ни при каких условиях не отказывается от своих временных притязаний. Поистине это недейственная, неблагоразумная ортодоксальность, которую Данте пытается обелить, вместо того чтобы признать, что он принадлежит к опаснейшему классу истинных протестантов. Потому что Данте шел дальше Карла Великого. Ему мерещился своего рода цезарепапизм, когда он, император, как Константин и Феодосий, должен был обладать двойной властью, в противоположность папоцезаризму, к которому стремился римский pontifex maximus, по крайней мере он остался в рамках истинной римской мысли о мировом господстве. Данте, напротив, требовал полного отделения церкви и государства: но это привело бы к разрушению Рима, что папы понимали лучше, чем Данте и его новейший биограф.
Данте называет Константина причиной всего зла, поскольку он создал церковное государство:
По его мнению, Константин заслуживает двойного порицания, потому что он повел Церковь на ошибочный путь и потому что ослабил свою империю. В 55-м стихе 20-й песни «Paradiso» он говорит, что Константин, дав Церкви власть, «уничтожил мир». Если проследить эту идею в произведении Данте «De Monarchia», то обнаружим совершенно языче- ско-историческую идею: представление, что мировое господство есть законное наследие Римской империи!139 Как можно было так приблизиться к основной идее церковной власти Рима и не постигнуть ее, так как именно Церковь является наследницей мировой силы?
В результате вступления во владение возник civitas Dei. Уже давно Августин с силой логики, которую можно было бы пожелать Данте и его апологетам, показал, что власть государства основывается на власти греха. Теперь, когда смертью Христа разрушена власть греха, государство должно подчиняться церкви, другими словами, церковь отныне стоит во главе государственной власти. Папа, согласно ортодоксальному учению, есть представитель Бога на земле, есть vicarius Dei in terries.140 Если бы он был просто «представителем Христа» или «последователем апостола Петра», то эту должность можно было бы рассматривать исключительно как пастырскую заботу о спасении души, так как Христос говорил: «Царство Мое не от мира сего». Но кто бы мог присвоить себе право на какой–то авторитет выше представителя всемогущего Бога на земле? Кто осмелится отрицать, что временное точно так же подчиняется Богу, как вечное? Кто осмелится отказать ему в верховной власти? Даже если Данте в теологических вопросах веры и был строго ортодоксальным католиком, который не сомневался «в безошибочности позиций Церкви»141 такому догматическому соблюдению истины придается мало значения. Значение придается тому, что такое человек изначально, есть и должен быть, со всеми его склонностями, что человек хочет и должен хотеть. Данте не только в резких выражениях нападал на неприкосновенную персону pontifex maximus и почти безостановочно бичевал всех служителей Церкви, но подрывал основы римской религии.
Но и это нападение не оставило следа на мощных стенах Рима.
Я сознательно выделил особо борьбу между Севером и Югом в ее проявлении только внутри римской церкви, не только потому, что я уже имел возможность говорить о других явлениях, или потому, что они исторически относятся к следующей культурной эпохе, но потому, что, как мне кажется, именно эта сторона чаще всего остается без внимания и что именно она имеет большое значение для понимания нашей современности. В результате Реформации впоследствии укрепилась католическая церковь, так как из ее среды выделились не поддающиеся ассимиляции элементы, которые в лице покорных, но тем не менее мятежных сыновей — подобно Карлу Великому и Данте — принесли намного больше опасности, чем если бы они были врагами, элементы, которые внутренне тормозили логическое развитие римского идеала и внешне не могли или очень мало ему способствовали. Такой Карл Великий с таким Данте, как рейхсканцлером, проточил бы римскую церковь до основания. Лютер же просвещает ее собой, так что собор в Триденте означает для нее утро нового дня.
Религиозные расовые инстинкты
Здесь я не хочу возвращаться к затронутым уже ранее расовым различиям, даже если они и лежат в основании борьбы между Севером и Югом, но я не хотел бы прерывать данное краткое размышление о северной силе в христианской религиозной борьбе и переходить к «Риму» без того, чтобы попросить читателя взять в руки хорошее произведение по истории, например первый том «Немецкой истории» («Deutsche Geschichte») Лампрехта; при внимательном изучении становится очевидно, насколько глубоко укоренились в германском народном характере определенные основные убеждения. Одновременно мы научимся понимать, пусть даже Якоб Гримм прав, утверждая, что «германская сила решила победу христианства»,142 что это христианство значительно отличается от христианства эпохи хаоса народов. Речь идет одновременно об извилинах мозга:143 что туда вкладывается, то должно принять их форму. Подобно лодке, которая, доверившись внешне однообразному океану, пойдет разными путями, в зависимости от того, в какой поток попадет, точно так же одни и те же идеи прокладывают в различных умах разные пути и попадают в такие области, которые имеют мало общего. Насколько большое значение, например, имеет у древних германцев вера в «общую, неизменную, предопределенную и предопределяющую судьбу»!144 Уже в этой, общей для всех индоевропейцев «извилине» заключается — возможно, наряду со многими суевериями — гарантия богатого духовного развития в различных направлениях и на определенных путях. В направлении идеализма вера в судьбу приведет с естественной необходимостью к религии Благодати, в направлении эмпиризма — к строго индуктивной науке.
Потому что строго эмпирическая наука не является, как часто утверждают, врожденным врагом всякой религии, тем более учению Христа; как мы видели, она прекрасно могла бы ладить с Оригеном, и в девятой главе я покажу, что механизм и идеализм — братья. Наука же не может существовать без понятия непрерывной необходимости и поэтому, как должен был признать даже Ренан, «всякий семитский монотеизм изначально является противником любой физической науки».145 Как и иудаизм, в качестве основного догмата неограниченный творческий произвол постулирует развившееся под римским влиянием христианство. Отсюда антагонизм и не имеющая конца борьба между церковью и наукой. У индийцев ее не было, германцам она была навязана искусственно.146 Столь же важен факт, что для древних германцев — подобно индийцам и грекам — нравственные размышления не обостряются в вопросе о добре и зле.147 Отсюда с той же самой необходимостью должно было произойти развитие религии веры в отличие от религии дел, т. е. идеализм в отличие от материализма, внутреннее, нравственное преображение в отличие от семитской святости закона и римского хлама отпущения грехов. Здесь у нас прекрасный пример о значении направления, т. е. простого ориентира в духовном пространстве. Никогда никто не учил, что жизнь может быть хорошей без добрых дел,148 и наоборот, молчаливой предпосылкой иудаизма и религиозной нормой римлян является, что добрые дела без веры бесполезны. Каждый из взглядов сам по себе одинаково благородный и моральный, но в зависимости от того, какой из них подчеркивается больше, приходят к тому, чтобы сущность религии полагать во внутреннем преображении человека, в его убеждениях, в образе мыслей и чувств, или же наступают внешние предписания, спасение, вызванное внешними причинами, ведение записи добрых и злых дел и расчет нравственности подобно активам.149 Не менее примечательны такие вещи, как невозможность разъяснить древним германцам понятие «бес». Слово «мамон» Вульфила перевел как «толпа животных», но слова «веельзе- вул» (
Рим
Сила Рима заключалась прежде всего в продолжительной стойкости имперской идеи, первоначально в продолжительной стойкости императорской власти. Это был языческий император, как мы видели (с. 572 (оригинала. — Приме
Я подробно говорил во второй главе, к которой отсылаю сейчас, как о силе истинной римской государственной идеи, как ее изображает история, слишком рано исчезнувшего несравненного народа, так и о внедрении модификаций, которые в какой–то мере превратили эту идею в ее противоположность, как только ее творец, римский народ, исчез.155 Мир привык получать законы от Рима и только от Рима, он привык настолько, что даже отдельная Византийская империя называла себя «римской». Рим и правление стали синонимами. Для людей эпохи хаоса народов — об этом не следует забывать — Рим был единственной силой, которая держала их вместе, единственной организующей идеей, единственным талисманом против нападений варваров. Миром управляют не только интересы (как учат современные историки), но прежде всего идеи, даже тогда еще, когда эти идеи улетучились в слова. И вот мы видим осиротевший Рим, Рим без императора, но сохранивший престиж, как ни у одного города Европы. Издавна Рим назывался у римлян «священным городом». То, что мы называем его так сегодня, не христианская привычка, но языческое наследие. Для древних римлян, как уже говорилось ранее (с. 136 (оригинала. —
Тем не менее Рим остался священным городом. Вскоре не стало римского императора (кроме как по названию), но часть императорской власти осталась: Pontifex maximus. Здесь также было нечто, что первоначально не имело никакой связи с христианской религией. Раньше, в дохристианские времена, полное подчинение священства светской власти было основным принципом римского государства, священников почитали, но им не позволялось оказывать никакого влияния на общественную жизнь. Они обладали юрисдикцией только в делах совести, т. е. они накладывали на самообвиняемого (исповедь) штраф для искупления его вины (епитимия), или же могли исключить его из общественного культа, даже предать анафеме (отлучение от Церкви). Но когда император объединил в своих руках все должности республики, становилось все больше принятым рассматривать понтификат как его высшее достоинство, в результате чего постепенно понятие Pontifex приобрело значение, которого никогда не имело раньше. Цезарь был не титул, а только эпоним; pontifex maximus отныне обозначал высшую (и с тех пор единственную пожизненную) должность. Как pontifex император был теперь «священное величество», и перед этим «представителем божества на земле».156 Каждый должен был склоняться — отношение, в котором после принятия императором христианства вначале ничего не изменилось. Но к этому добавилось другое. На этом языческом pontifex maximus было еще одно важное представление, уже с древних времен: не имея большого влияния извне, он был неограниченным главой среди духовенства. Его избирали священники, но в его лице они избирали своего пожизненного диктатора. Он один назначал pontifices (епископов, как бы мы сказали сегодня), он один имел право окончательного решения во всех вопросах, касающихся религии.157 Если император присвоил себе должность pontifex maximus, то позже pontifex maximus христианства с еще большим правом мог рассматривать себя как Caesar et Imperator (см. с. 615 (оригинала.— Приме
Это «стул» (знаменитая sella), которым в Риме без императора овладел христианский епископ, это богатое наследство почета, влияния, привилегий, закрепленные тысячей лет. Заслуга апостола Петра в этом невелика.158 У Рима были, если не образование и национальный характер, то во всяком случае неизмеримые преимущества прочной организации и древней освященной традиции. Нельзя переоценивать влияние формы в человеческих вещах. Такое, казалось бы, второстепенное дело как, например, возложение рук для сохранения материальной, видимой, исторической непрерывности оказывает такое непосредственное воздействие на фантазию, что для массы имеет большее значение, чем самые глубокие спекуляции и примеры самой святой жизни. И все это есть древнеримская школа, древнеримское наследие из дохристианских времен. Древние римляне — обычно неизобретательные — были мастерами драматического изображения важных символических действий.159
Новые римляне сохранили эту традицию. И, таким образом, здесь и только здесь молодое христианство нашло уже существующую форму, уже существующую традицию, уже выработанный государственный опыт, к которым оно могло обратиться, в которых мог выкристаллизоваться его твердый, прочный образ. Оно нашло не только государственную идею, но и опытных государственных деятелей. Например, Тертуллиан, который нанес первый смертельный удар по свобод- но-спекулятивному эллинскому христианству, введя вместо греческого языка в церкви латинский, язык, на котором невозможна метафизика и мистика и на котором Послания апостола Павла утрачивают свое глубокое значение. Тертуллиан был адвокатом и основал «направление восточной догматики на юридической основе», первый раз подчеркнув материальный судебный момент в религиозных представлениях, и затем введя юридически окрашенные, приведенные в соответствие к латинскому практическому миру понятия в представления о Боге, о «двух субстанциях» Христа, о свободе человека (понимаемого как юридически привлекаемого к суду) и т. д.160
Наряду с этой теоретической деятельностью практиков существовала и организаторская. Амвросий, например, правая рука Феодосия, был гражданским служащим и был сделан епископом еще до своего крещения! Он сам откровенно рассказывает, как «был доставлен из трибунала», поскольку император хотел его использовать на другом месте, а именно в церкви, для организаторской работы, и как он попал в неудобное положение, когда должен был учить людей христианству, до того как он сам познакомился с ним.161 Такие люди закладывали основы римской церкви, а не последователи апостола Петра в Риме, имена которых в первые века едва известны. Непредсказуемым значением для приобретения влияния епископов явилось, например, распоряжение Константина, по которому в древнеримском правовом учреждении receptum arbitri (третейского/арбитражного суда) определялось, что как только епископ был третейским судьей, его решение имело законную силу и не передавалось в высшую инстанцию. Для христиан во многих случаях было религиозной обязанностью обращение к епископу, теперь он был высшим судьей и в гражданском праве.162 Такое чисто государственное, совершенно не религиозное происхождение приводит к идее более прочного единства в вере и культе. Государство должно иметь единственную, действующую везде, логически выработанную конституцию, индивидуум в государстве не может выносить приговор по своему усмотрению, но должен, хочет он этого или нет, подчиняться закону. Все это очень хорошо понимали эти адвокатские доктора Церкви и сведущие в вопросах права епископы, это было нормой для них и в религиозной области. Эта тесная связь римской церкви с римским правом нашла видимое выражение в том, что Церковь многие века находилась под юрисдикцией этого права, и все священники во всех странах ео ipso рассматривались как римляне и обладали многими привилегиями, связанными с данным правовым отношением.163 Однако обращения европейского мира к этому политическому и юридическому христианству было не чудом Божьим, как часто утверждают, но принуждением. Уже благочестивый Иосиф (Eusebius) (живший задолго до Феодосия) жаловался на невыразимое лицемерие и притворство так называемых «христиан». Как только христианство стало официальной религией империи, лицемерить больше было не нужно — христианами становились, как становятся налогоплательщиками, и «римскими христианами», потому что кесарю нужно было отдавать кесарево. Теперь религия, так же как и земли, стала собственностью императора (кесаря).
Христианство как обязательная мировая религия является римской имперской мыслью, не религиозной идеей. Когда светская империя поблекла и исчезла, осталась данная мысль. Декретированная императором религия должна была скрепить расползавшийся по швам мир, это было благом для всех людей, поэтому наиболее разумные все более притягивались к Риму, потому что там можно было найти не просто религиозный энтузиазм, но уже существующую практическую организацию, которая неутомимо действовала во всех направлениях, стремилась подавить всеми средствами противоположное движение, обладала знанием людей, дипломатической ловкостью и прежде всего центральным устойчивым стержнем, не исключавшей движение, но гарантировавшей устойчивость — непременный примат Рима, т. е. pontifex maximus. В этом заключалась прежде всего сила римского христианства как против Востока, так и против Севера. Кроме того, сюда относится факт, что Рим, находясь в центре хаоса народов и имея почти исключительно светские и государственные задатки, хорошо знал характер и потребности народа метисов, и у него не было глубоко укоренившихся национальной предрасположенности и национальных постулатов совести (если можно так выразиться), которые бы препятствовали проявлять любезность: при обязательном условии признания и сохранения его главенства. Рим был не просто единственной прочной церковной властью первого тысячелетия, но и самой эластичной. Нет ничего более жестоковыйного, чем религиозный фанатик. Даже самый благородный религиозный энтузиазм не будет легко приспосабливаться к иному мнению. Рим был суров и, если необходимо, жесток, но никогда не фанатичен, во всяком случае не в религиозных вопросах и в древние времена.
Папы были настолько терпимы, и так старались все сгладить, чтобы сделать приемлемыми для Церкви любые оттенки, что впоследствии некоторые из них, уже давно покинувшие временную жизнь, были в могиле отлучены от Церкви в угоду единству доктрины!164 У блаженного Августина, например, были свои неприятности с папой Зосимой, который считал догмат Peccatum originale недостаточно важным, чтобы ради него вызывать опасную борьбу с пелагианами (Pelagianer), которые к тому же совсем не были настроены антиримски, но наоборот, полагали папе больше прав, чем их противник.165 Если мы проследим историю Церкви отсюда и до большого спора о Благодати между иезуитами и доминиканцами в XVII веке (по сути то же дело, что и там, только с другого конца и без Августина, чтобы поставить заграждение материализму) и увидим, как папа пытался урегулировать спор тем, «что допускал обе системы (!) и запретил их сторонникам обвинять друг друга в ереси»,166 если мы внимательным взором проследим за этой историей, мы обнаружим, что Рим никогда ни на йоту не отступал от своих притязаний на власть, и в иных случаях был терпим, как ни одна другая церковная организация. Только горячие головы в его среде, в частности многие внутренние протестанты, а также сильная оппозиция извне постепенно навязали папскому престолу все более определенное, все более одностороннее догматическое направление, пока, наконец, легкомысленный pontifex maximus XIX века в своем Sillabus не объявил войну всей европейской культуре.167 Папы более ранних времен были мудрее. Великий Грегор горько жаловался на теологов, которые мучили себя и других вопросами о природе Божества и другими «непостижимыми вещами», вместо того чтобы заниматься практическими и благотворительными делами. Рим был бы рад, если бы теологов не было вообще. Как правильно отметил Гердер: «Крест, икона Богоматери с Младенцем, месса, четки имели больше значения, чем все утонченные спекуляции».168
Вполне естественно, что эта небрежность, моральная неустойчивость, беспринципность и светскость шли рука об руку. Это тоже был элемент силы. Греки слишком много и «утонченно» размышляли, религиозные германцы были слишком серьезны, Рим же никогда не отклонялся от золотого среднего пути, по которому идет огромное количество людей. Стоит только почитать произведения Оригена (как образец того, к чему стремился Восток), а затем как резкую противоположность этому Лютера «О свободе христианина» (как обобщение того, что Север понимал под религией), чтобы сразу понять, насколько и то и другое мало подходило для людей хаоса народов, и не только для них, но и для всех людей, которые были заражены ядом promiscua connubial. Лютер предполагает таких людей, которые находят опору в самих себе, людей способных к такой же внутренней борьбе, как его борьба. Ориген поднимается на высоты познания, где индийцы чувствовали себя как дома, но только не жители Римской империи, тем более такой человек, как блаженный Августин.169
Рим, напротив, точно понимал, как я только что заметил, характер и потребности того пестрого населения, которое в течение столетий должно было быть носителем и посредником цивилизации и культуры. Рим не требовал от своих сторонников ни величия характера, ни самостоятельности мышления, это у них взяла Церковь. Правда, место находилось и для мечтаний, и для талантов — при условии послушания — но эти талантливые и мечтательные люди были лишь вспомогательным войском, так как внимание было обращено к массе, для нее религия была перенесена полностью из сердца и головы в видимую Церковь, чтобы она была каждому доступна, каждому понятна, для каждого осязаема.170
Никогда ни одно учреждение не проявляло такого удивительного, сознательного знания сущности среднего человека, как эта Церковь, которая уже очень давно начала группироваться вокруг римского pontifex maximus как центра. У иудеев она заимствовала власть духовенства, нетерпимость, исторический материализм — но тщательно оберегала себя от неумолимо строгих нравственных заповедей и возвышенной простоты враждебного всякого суеверия иудаизма (так как этим она бы отпугнула от себя народ, который был более суеверным, чем религиозным). Она приветствовала германскую серьезность и мистический восторг, но следила за тем, чтобы строгая внутренняя жизнь не делала слишком тернистым путь к спасению для слабых душ и чтобы мистический взлет не освобождал от культа Церкви. Она не отодвинула сразу мифические размышления эллинов — она понимала их ценность для человеческой фантазии — но она лишила миф его пластического, невыдуманного, способного к развитию и потому вечно революционного значения, и сослала его на непреходящую неподвижность подобно идолу, которому поклоняются. В то же время она вобрала в себя церемонии и особенно таинства любящего роскошь, ищущего свою религию в волшебстве хаоса народов. Это ее стихия, единственное, что империя, т. е. Рим, привнесла самостоятельно в строительство христианства, и это способствовало тому, что — когда Святые Отцы не уставали находить в христианстве противоположность язычеству — большая масса людей, не заметив большой разницы, перешла из одного в другое: они вновь нашли пышные наряды клира, процессии, изображения, местные чудотворные святыни, мистическое претворение жертвы, вещественное обещание вечной жизни, исповедь, прощение грехов, отпущение грехов — все то, к чему они давно привыкли.
Победа хаоса народов
Об этом явном, торжественном вступлении духа хаоса народов в христианство я должен сказать несколько пояснительных слов. Он придал христианству особую окраску, которая до сих пор в большей или меньшей степени до сегодняшнего дня преобладает во всех конфессиях (даже отделившихся от Рима), и получил свое формальное завершение в конце периода, представляющего для нас интерес. Провозглашение догмата причастия, в 1215 году, означает тысячелетнее развитие в этом направлении.171
Присоединение к внешней религии апостола Павла (в противоположность его внутренней) обусловило во всяком случае один из иудейских аналогичных взглядов на искупительную жертву, однако именно иудеи заслуживают искреннего восхищения беспрерывной войной с суеверием и колдовством. Их религией был материализм, но, как я излагал ранее, абстрактный материализм, не конкретный.172 До конца же второго века нашей эры по всей Римской империи как чума распространялся полностью конкретный, даже если с мистической окраской, материализм. Выяснилось, что это внезапное возрождение старых суеверий исходило от семитов, в частности тех семитов, которые не находились под благотворным законом Иеговы.173 Иудейские пророки сами прилагали достаточно усилий, чтобы подавлять постоянно всплывающую веру в магическое действие жертвенного мяса,174 и именно эта вера, распространенная среди прирожденных материалистов, как пожар распространилась по всем странам сильно семитизированного хаоса народов. Вечной жизни желали эти жалкие люди, очевидно, ощущавшие, как мало вечности было в их собственном существовании. Вечную жизнь обещали им проповедники по-новому преобразованных таинств через посредничество «агапов», насладившись общей праздничной трапезой, когда плоть и кровь таинственно превращаются в божественную субстанцию, посредством которой тело человека также преображается, приобретая вечность, чтобы после смерти восстать к жизни вечной.175 Так, например, Апулей пишет о своем посвящении в таинства Изиды, что он не мог разглашать скрытое, а мог только сказать: он достиг границы царства мертвых, ступил на порог Прозерпины и оттуда вернулся «заново рожденным во всех стихиях».176 Мистики культа Митры (Mithras) также назывались in aeternam renati, рожденными вновь навечно.177
Сегодня не подлежит сомнению, что здесь мы видим возрождение древнейших, общих, тотемных представлений, представлений, с которыми давно и успешно боролись самые благородные умы всех стран.178 У меня вызывает сомнение, существовало ли представление у индоевропейцев в этой особой семитской форме египтско-римских мистерий, но именно индоевропейцы довели до ясности другую идею, а именно замена жертвы: in sacris simulate pro veris accipi.179
Так, например, уже у древних индийцев мы видим выпеченные пироги в форме диска (облатки), используемые вместо заколотого животного. И вот в римском хаосе, где все мысли неорганически перемешивались друг с другом, произошло слияние семитского представления магического превращения вещества в человеке с этим арийским символическим представлением simulata pro veris, которое в действительности имело целью всего лишь перенесение благодарственной жертвы, воспринимавшейся ранее буквально, в сердце приносящего жертву.180 Так, во время жертвенных трапез дохристианских римских культов больше не вкушали мясо и кровь, но хлеб и вино — магически превращенные. Сколь большую роль играли эти таинства, известно: каждый может вспомнить хотя бы, как читал у Цицерона «De legibus II», 14, что только эти таинства (уже тогда состоявшие из погружения в воду и трапезы) «дарили в жизни разум и в смерти надежду» человеку. Но всякий поймет, что в этом renati мы имеем перед собой понимание возрождения, прямо противоположное тому, которому учил и которое прожил Христос. Здесь противостоят христианин и антихристианин. Абсолютному идеализму, стремящемуся к полному преображению внутреннего мира человека, его мотивов и его целей, противостоит выросший до безумия материализм, который надеется при вкушении таинственной пищи на магическое превращение тленного тела в бессмертное. Это представление означает моральный атавизм, каким его могло породить только время абсолютного упадка.
Как и на другое, на эти таинства раннее, истинное христианство оказывало идеализирующее воздействие и использовало формы своего времени, чтобы наполнить их новым содержанием.
В наиболее древнем послеевангельском труде, в найденном в 1883 году «Учении двенадцати апостолов», мистическая трапеза является благодарственной жертвой (Евхаристией). Перед чашей община произносит: «Благодарим, Тебя, Отче наш, за священный виноград слуги Твоего Давида, о котором мы узнали от слуги Твоего Иисуса; слава Тебе во веки веков». Перед хлебом она произносит: «Благодарим Тебя, Отче, за жизнь и познание, которые Ты нам дал через слугу Твоего Иисуса; слава Тебе во веки веков».181 В более поздней книге, так называемых «Апостольских правилах», хлеб и вино называются «дарами во имя Христа».182 О превращении элементов в тело и кровь Христовы в те времена никто не знал. Для раннего христианства почти характерно, что они избегали столь распространенного в те времена слова «Mysterion» («таинство» — латинское «sacramentum»). Лишь в IV веке (т. е. лишь когда христианство стало официальной, обязательной религией абсолютно нехристианской империи) появляется это слово, но как несомненный симптом нового понятия.183 Однако лучшие умы не переставали бороться против этого постепенного введения материализма в волшебный мир религии. Ориген, например, считает, что не только «образно» следует понимать, когда говорят о теле Христовом во время Евхаристии, этот образ годится «только для наивных», в действительности происходит «духовное приобщение». Поэтому, по Оригену, безразлично, кто принимает участие в причастии, его вкушение само по себе не приносит ни пользы ни вреда, все зависит от убеждений.184 Августин находился в более тяжелом положении, потому что он жил в мире, ставшем столь грубо осязаемым, что он находит распространенное в Церкви представление, что простое приобщение хлеба и вина делает членом Церкви и обеспечивает бессмертие, при этом не имеет значения, как человек живет, в преступлениях или нет, против этого представления он часто и сильно боролся.185 Некоторые авторитетные Учителя Церкви, например, Христостом (Christostomos), утверждали уже в то время, что при вкушении освященной трапезы изменяется существо тела вкушающего. Тем не менее Блаженный Августин твердо держался мнения, что все таинства суть только символы. Sacrificia visibilia sunt signa invisibilium, sicut verba sonantia signa rerum.186 Причастие, по Августину, относится к телу Христа как слово к вещи. Если он тем не менее учит о действительном приобщении к божественному при причащении, то речь идет о приобщении души и через душу. Такое четкое высказывание не оставляет места никаким толкованиям и исключает позднейшее римское учение о святых дарах.187 Уже этих весьма беглых замечаний достаточно, чтобы даже совсем непосвященный читатель понял, что для понимания Евхаристии было два пути: на один путь указывали более идеальные, ориентированные на духовное начало таинства более утонченных эллинов (теперь как «праздники памяти», наполненные конкретным содержанием благодаря жизни Христа), другой путь присоединился к семитским и египетским колдовским учениям, хотел в хлебе и вине увидеть действительное тело Христа и его вкушение привести к магическому превращению.
Эти два направления188 несколько веков шли друг рядом с другом без каких-либо решительных догматических битв. Ощущение страшной опасности, очевидно, способствовало стремлению избежать их. Кроме того Рим, уже давно молчаливо избравший второй путь, знал, что против него самые значительные Отцы Церкви, а также древнейшие традиции. И вновь слишком добросовестный Север поднес факел к этому идиллическому покою, где под стопой универсальной и непорочной Церкви жили люди двух различных религий. В IX веке впервые как о неопровержимой догме сказал аббат Радберт в своей книге «Liber de corpore et sanguine Domini» о магическом превращении хлеба в объективно существующее тело Христа, которое на всех, кто приобщается его — даже на незнающих и неверующих—оказывает магическое, дающее бессмертие действие. Кто же поднял перчатку? Даже в самом кратком обзоре нельзя пройти мимо этого факта: это был король Франции, позднее поддержанный королем Англии! Как всегда, первый порыв был правильным. Германские князья сразу почувствовали, что речь идет об их национальной независимости.189 По поручению Карла Калена, это учение Ратберта опроверг сначала Ратрамн (Ratramnus), а затем Скот Эригена. Что здесь речь идет не о простом теологическом диспуте, видно из того, что тот же Скот Эригена преподносит целую навеянную Оригеном систему, идеальную религию, воспринимающую Священное Писание вместе с его учением как «символ невыразимого» (res ineffabilis, incomprehensibilis), доказывающую метафизическую несостоятельность разницы между добром и злом и т. д., и что именно в это время достойный восхищения граф Готтшалк (Gottschalk), сразу после блаженного Августина, развивает учение о божественной Благодати и о предопределении. Теперь спор нельзя было уладить дипломатическим путем. Германский дух начал пробуждаться. Рим не должен был этого оставлять, иначе его власть скоро бы закончилась. Готтшалк был подвергнут церковными властями бичеваниям почти до смерти и затем пожизненному заточению, Скот Эригена, бежавший на родину в Англию, по приказанию Рима был злодейски убит монахами. Таким вот образом несколько столетий велись переговоры о природе причастия. Папы, правда, относились к этому все еще очень сдержанно, почти двусмысленно. Для них важнее было удержать всех христиан под своим пастырским посохом, чем вести дискуссии, которые могли потрясти основы Церкви. Однако, когда в XI веке пламенный Беренгар фон Туре (Berengar von Tours) вновь начал распространять религию идеализма по всей Франции, решение не заставило себя ждать.
На папском престоле находился в это время Грегор VII, автор «Dictatus рарае»,190 в котором было прямо сказано, что император и князья обязаны подчиняться папе. Он был тем самым pontifex maximus, который возложил на всех епископов Церкви вассальную присягу безоговорочной верности Риму, человеком, чистые убеждения которого удесятеряли его и без того большую силу. Теперь Рим был достаточно сильным, чтобы проводить свои взгляды в отношении причастия. Кочуя из одной тюрьмы в другую, с одного собора на другой, Беренгар был вынужден в конце концов, чтобы спасти свою жизнь, в 1059 году в Риме перед собранием 113 епископов191 отозвать свое учение и признать, что «хлеб — это не просто святыня, но истинно тело Христа, которое разжевывают зубами».
Однако борьба продолжалась, теперь она была общей. Во второй половине XIII века пробудилось религиозное сознание во всех странах, куда проникла германская кровь, от Испании до Польши, от Италии до Англии,192 какого с того времени, может быть, никогда больше не было; оно означало зарождение нового дня и выступало вначале как реакция против навязанной, не поддающейся ассимиляции религии хаоса народов. Повсюду возникали библейские общества и другие благочестивые объединения, и повсюду, где в народе распространялось Священное Писание, отбрасывались как с математической необходимостью светские и духовные притязания Рима, и прежде всего отбрасывалось превращение хлеба, и вообще римского учения о святых дарах. Положение становилось с каждым днем все более критическим. Если бы политическая ситуация была более благоприятной, чем та самая безотрадная, какую когда» либо знала Европа, то произошел бы энергичный и окончательный отрыв от Рима до южных Альп и Пиренеев. Реформаторов было достаточно, в них совсем не было надобности. Слово «антихрист» для обозначения римского престола было у всех на устах. Что многие церемонии и учения Церкви были заимствованы у язычества, знали даже крестьяне, это было еще свежо в памяти. И так произошло широко распространенное внутреннее возмущение против поверхностного подхода к религии, против механической святости и особенно против отпущения грехов. Но Рим в тот момент находился в зените своей политической власти, он раздавал короны и лишал тронов королей, нити всех дипломатических интриг были у него в руках. В то время в курульное кресло сел папа, сказавший знаменательные слова: «ego sum Caesar! Ego sum imperator!» Верить иначе, чем он, стало вновь, как во времена Феодосия, оскорблением величия. Казнили беззащитных, бросали в заточение, запугивали, деморализовывали тех, кто мог вызывать опасения, покупали тех, кого можно было купить. Началось правление римского абсолютизма, в том числе в области, где до этого существовала относительная терпимость, в области самых сокровенных религиозных убеждений. Начало было положено благодаря двум мероприятиям, взаимосвязь межу которыми на первый взгляд не прослеживается, но становится понятной на основании вышесказанного: был запрещен перевод Библии на народный язык (а также чтение латинской Вульгаты образованными дилетантами), был издан догмат приобщения святых тайн.193
Тем самым здание было завершено, причем весьма логично. Правда, Апостольские правила учили именно профана «когда он находится дома, должен прилежно изучать Евангелие»,194 и в Евхаристии он должен видеть «принесение даров Христу», но кто же тогда еще знал что–то о раннем, истинном христианстве! Кроме того, Рим с самого начала, как я пытался показать, стоял не на специфически религиозной или же специфически евангельской позиции. Поэтому неправы те, кто ставит ему в упрек отсутствие евангельского духа. Рим, изгнав Евангелие из дома и сердца христианина и сделав в тот же миг официальной основой религии магический материализм, в котором воспрянул умирающий хаос народов, а также иудейскую теорию жертвоприношения, где священник является необходимым посредником, раскрыл свои карты. На том же четвертом синоде в Латеране, на котором в 1215 году был провозглашен догмат магического превращения, был организован суд инквизиции как постоянное учреждение. Не только учение, но и система была отныне откровенной.
Синод Нарбонны в 1227 году установил принцип: «Лица и имущество еретиков предоставляются каждому, кто ими завладеет»,195 «haeretici possunt поп solum excommunicari, sed et juste occidi», — учил вскоре после этого первый по-настоящему римский среди докторов Церкви, Фома Аквинский. Эти принципы и учения не были устранены, они являются неизбежным последствием римских предпосылок и с полным основанием существуют и сегодня. В последние годы XIX века выдающийся римский прелат Хергенротер подтвердил это и прибавил: «Уступка возможна, если нет других возможностей».196
Сегодняшнее положение
В начале XIII века почти тысячелетняя борьба закончилась, казалось бы, неизбежной победой Рима и полным поражением германского Севера. Уже упоминавшееся пробуждение германского духа в религиозной области было только симптомом всеобщего самоощущения и самопонимания. Вскоре оно проникло в гражданскую и политическую и интеллектуальную жизнь. Теперь речь шла не только и преимущественно о религии, но возникло возмущение против принципов и методов Рима вообще. Борьба вспыхнула вновь, но с другими результатами. Если бы римская церковь могла быть терпимой, все бы было сегодня закончено. Но она не могла этого, это было бы самоубийством. И так непрестанно подтачивается и разъедается с таким трудом и не полностью завоеванное нами, северными странами, духовное и материальное достояние. Кроме того, в лице врагов всего германского Рим имеет добровольных прирожденных союзников. Если вскоре среди нас не произойдет мощного, творческого возрождения идеального образа мыслей и убеждений, а именно специфически религиозного возрождения, если нам не удастся вскоре сорвать с себя чужие лохмотья, которые висят на нашем христианстве как знамена обязательного лицемерия и неискренности, если у нас больше не будет творческой силы, чтобы из слов и образа распятого Сына Человеческого создать соответствующую совершенную, совершенно живую, отвечающую правде нашего существа и нашим склонностям, современному состоянию нашей культуры религию, религию убедительную, прекрасную, современную, пластически подвижную, вечно истинную и одновременно такую новую, что мы отдадимся ей, как женщина своему возлюбленному, не спрашивая, безусловно, восторженно, религию настолько подходящую нашей особой германской сущности — с высокими задатками, но и особенно нежной и легко разрушающейся сущности — что она способна захватить всего человека до конца, облагородить его и укрепить: если это не удастся, то из тени будущего появится второй Иннокентий III и новый четвертый синод Латерана, и вновь взметнутся в небо костры судов инквизиции. Потому что мир — и германцы также — по-прежнему охотнее бросится в объятия сирийско-египетских мистерий, чем будет испытывать восторг от пустой и пресной болтовни этических обществ и им подобного. И мир будет прав. С другой стороны, абстрактный, казуистически-догматический, зараженный римскими суевериями протестантизм, различные виды которого нам завещала Реформация, не есть живая сила. Конечно, он скрывает силу, большую силу: германскую душу, однако, этот калейдоскоп непоследовательных и внутренне непоследовательных нетерпимостей не содействовал, а препятствовал развитию этой души. Отсюда глубокое равнодушие большинства его сторонников и достойная сожаления, плачевная целина величайшей силы сердца: религиозной. Догматическую религию Рима можно признать слабой, но его догматика по крайней мере последовательна, кроме того, именно эта Церковь — если ей шли на уступки — была своеобразно терпимой и великодушной, она всеобъемлюща, лишь как только буддизм, и дает прибежище, civitas Dei, всем характерам, всем склонностям души и сердца, где скептик, который (подобно большинству пап) едва может называться христианином,197 идет рука об руку с охваченным языческими суевериями средним умом и с глубоким мечтателем, например, Бернардом фон Кларво (Bernard von Clairvaux), «душа которого опьянена полнотой дома Бога и новым вином Христа в царстве Отца Его».198 Сюда добавляется соблазнительная мысль о мире и государстве, которая перетягивает чашу весов, потому что как организаторская система, как власть традиции, как знаток человеческого сердца Рим велик и достоин восхищения, которое невозможно выразить словами. Даже Лютер пояснял («Застольные беседы»): «Что касается внешнего управления, папская империя для мира самая лучшая». Отдельный Давид — сильный в своем невинно-чистом возмущении истинного индоевропейца против причиненного нашему человеческому роду срама — мог бы повергнуть такого Голиафа на землю, но не целая армия философствующих лилипутов. Ни в коем случае нельзя было желать его смерти, потому что наше германское христианство не может стать и быть религией хаоса народов. Мысль о мировой религии сама по себе исторический и сакраментальный материализм, она пристала к протестантской церкви из ее римского прошлого как некая хворь. Только ограниченно мы можем вырасти до полного владения нашей идеализирующей силой.
Невозможно ясное понимание чреватой последствиями борьбы в области религии в XIX веке и в предстоящем будущем, если не иметь в общих чертах правильного представления о борьбе в раннем христианстве, до 1215 года. Более поздние события — Реформация и контрреформация — в чисто религиозном отношении менее важны, намного больше пронизаны политикой и подчинены политике, кроме того, остаются загадкой, когда отсутствует знание предшествовавшего. Я попытался в настоящей главе ответить на эту потребность.199
Oratio pro domo
На упрек в пристрастности вышеизложенного могу возразить, что мне не достался желательный дар лжи. Что имеет мир от «объективных» фраз? И противник умеет хвалить искреннюю откровенность. Если говорить о высшем благе сердца, то я предпочитаю, подобно древним германцам, броситься нагишом в битву, с убеждениями, данными Богом, чем облачиться в искусную броню науки, которая как раз здесь ничего не доказывает, или даже в тогу пустой, все сглаживающей риторики.
Я далек от мысли идентифицировать отдельные личности с их церковью, объединять и разделять наши современные церкви по основным внешним признакам. Когда я читаю «Memorials» кардинала Маннинга и вижу, как он называет орден иезуитов раковой опухолью католицизма, слышу, как он сильно обвиняет именно в наши дни столь старательное превращение таинства в формальное идолослужение, называя его «мелочной лавчонкой» и «лавкой менялы», вижу, как он активно работает над распространением Библии и открыто борется против римской тенденции подавления этого (он подтверждает ее господствующее положение), или когда я беру в руки превосходное, истинно германское произведение проф. Шелла «Der Katolizismus als Prinzip des Fortschrittes», то я ощущаю, что достаточно было бы единственного урагана, чтобы рассеять фантасмагорию унаследованных представлений из каменного века, рассеять ослепление разрушенной метисной империи как туман и объединить нас, германцев, в кровное братство — именно в религии и через религию.
Кроме того, в моем изложении остался незатронутым центральный пункт всего христианства — образ Распятого. И именно он является объединяющим, тем, что нас всех связывает, как бы мы ни отличались образом мыслей и расой друг от друга. К своему счастью, я нашел много хороших и верных друзей среди католических духовных лиц и до сегодняшнего дня не потерял ни одного. Вспоминаю, как один очень одаренный доминиканец, который охотно со мной спорил и которому я обязан знаниями о многих теологических вещах, однажды в отчаянии воскликнул: «Но Вы же страшный человек! Даже святой Фома Аквинский не справился бы с Вами!» Тем не менее высокочтимый господин не лишил меня своего благоволения, точно так же и я его своего почтения. Что нас объединяло, было выше всего того, что нас разделяло — это был образ Иисуса Христа. Даже если каждый из нас считает другого впавшим в заблуждение в такой мере, что он, перенесшись на мировую арену, ни минуты не колебался бы с нападением, в тишине монастыря, где я обычно навещал патера, мы чувствовали себя в том состоянии, которое так чудесно изображает Блаженный Августин (см. с. 596 (оригинала. —
Восьмая глава. Государство
Мне кажется, будто передо мной встает славная и могучая нация, подобная восставшему ото сна мужу, стряхивающему с себя тяжкие оковы: мне кажется, я вижу ее подобно могучему орлу в сиянии молодости, с горящими в сиянии дня глазами, очистившимися от помрачения в самом источнике небесного света; тогда как целая стая пугливых, сбившихся в стаю птиц вместе с теми, кто любит далекое прошлое, волнуется вокруг, изумляясь его намерениям, и, завистливо бормоча, предсказывает годину сект и расколов.
Милтон
Император и папа
Если бы в мою задачу входило историческое изображение борьбы в государстве до XIII века, я не смог бы обойти вниманием две вещи: борьбу между папством и императорами и постепенное преобразование, благодаря которому из большинства свободных германцев получились закабаленные люди, в то время как другие возвысились в мощный класс наследного дворянства. Но я должен рассмотреть только XIX век, и роковая борьба, и удивительно пестрые превращения, выпавшие на долю швыряемому из стороны в сторону обществу, представляют сегодня только исторический интерес. Слово «император» («кайзер») настолько утратило для нас значение, что целый ряд европейских князей использовали его для украшения своего титула, и «белые рабы Европы» (как назвал их английский писатель наших дней Шерард (Sherard) не есть потомки свидетелей прошлой феодальной системы, но жертвы нового экономического развития.200 Если взглянуть в глубину, обнаружим, что борьба в государстве, какой бы запутанной она ни казалась, в конечном итоге является борьбой за государство, борьбой между универсализмом и национализмом. Это понимание сильно проясняет наше понимание событий, и как только это происходит, из того времени в наше возвращается свет и учит нас яснее, чем обычно, видеть некоторые процессы сегодняшнего мира.
Эти соображения легли в основу плана данной главы. Необходимо только одно замечание.
Римскую империю по праву можно было назвать «мировой империей», orbis romanus, «римский мир» было обычным выражением. Однако, и это, очевидно, заметно, обычно говорили «римский», но не «мир». Потому что если даже оплаченный придворный поэт в погоне за звонким гекзаметром написал так часто цитируемые слова:
то сделанное даже многими серьезными историками необдуманное предположение, что здесь высказана римская программа, является совершенно необоснованным. Как я говорил во второй главе, политической основной мыслью Древнего Рима было не расширение, но концентрация. Поэтому пустые фразы Вергилия не должны никого обманывать. Исторические события вынудили Рим распространяться вокруг прочного центра, но и в дни его самого сильного распространения власти, от Траяна до Диоклетиана, всякий внимательный наблюдатель заметит суровое самообладание и самоограничение. В этом тайна римской силы, в этом проявил себя Рим как истинно политическая нация среди всех. Но куда эта нация проникает, она уничтожает своеобразие, создает orbis romanus. Ее воздействие вовне нивелирующее. И когда больше не стало римской нации, даже не стало в Риме Цезаря, остался только принцип нивелирования, уничтожения всякого своеобразия как «римского». После этого Церковь насадила поистине универсальную мысль, которую никогда не знал чисто политический Рим.
Именно императоры, в первую очередь Феодосий, создали понятие римской церкви, причем им вначале виделся только orbis romanus и лучшая дисциплина. В результате вместо политического принципа выступил религиозный, и если первый по природе ограничен, то последний по природе безграничен. Обращение в христианство было теперь моральной обязанностью, так как от нее зависело вечное спасение людей. Границ для такого убеждения не могло быть.201 С другой стороны, государственной обязанностью была принадлежность римской церкви с исключением всякого иного изображения христианской идеи, это был приказ императора под угрозой строжайшего наказания. Таким образом, расширилась ранняя, в основном ограниченная римская мысль до мысли универсальной империи, и так как политика представляла собой организм, а Церковь властную идею универсальности, то естественно, что постепенно из империи образовалась теократия и главный священнослужитель вскоре возложил себе на голову Diadema imperii.202
На что хочу с самого начала обратить внимание, так это на то, что недопустимо видеть в каком-либо из императоров — будь это даже Генрих IV — представителя и защитника светской власти в противоположность церковной. Сущностью хри- стианско-римской империи является идея универсальной власти. Но свое происхождение эта идея берет, как мы видели, не из древнего Рима.
Новый принцип принесла религия: обнаруженная истина, царство Бога на земле, чисто идеальная, основанная на идеях, через идеи владеющая людьми сила.
Правда, императоры этот принцип в интересах своего господства некоторым образом секуляризовали, но как только они его вообще приняли, они его использовали. Император, не принадлежащий к римской церкви, не являющийся главой и оплотом универсализма религии, не был бы императором. Спор между императором и папой это всегда спор внутри Церкви. Один хочет большего влияния Regnum, другой — Sacerdotium. Но мечта об универсализме для обоих общая, как и верность императорско-римской церкви, которая призвана быть связующей душевной цементирующей силой мировой империи. Один раз император возводит папу в сан «императорским полновластием» (как в 999 году Оттон III Сильвестра II), т. е. он бесспорный автократ; в другой раз папа коронует императора «полнотой папской власти» (как в 1131 году Иннокентий II Ло- таря). Первоначально императоры назначают всех епископов, позже на это право претендуют папы. Могло произойти так, что собор епископов брал на себя высшую власть, объявлял себя «непогрешимым» и смещал и заключал в тюрьму (как в Констанце в 1415 году), в то время как император сидел среди прелатов как беспомощный зритель, даже не в состоянии защитить от смерти Гуса. И так далее. Очевидно, здесь везде речь идет о спорах о компетенции внутри Церкви, т. е. внутри универсалистски представляемой теократии. Когда немецкие архиепископы командовали армией, которую Фридрих I в 1167 году направил против Рима и папы, было бы странно видеть в этом действительное сопротивление светской власти церковной. Точно также было бы странно объяснять смещение Грегора VII Вормским синодом в 1076 году антицерковным движением Генриха IV, так как почти все епископы Германии и Италии подписали императорский декрет, с обоснованием того, что «папа присваивает себе неизвестную до сих пор власть, уничтожая права других епископов».203 Естественно, я совершенно далек от того, чтобы отрицать большое политическое значение всех этих процессов, а также их последствия для укрепляющегося национального сознания, но я утверждаю, что здесь речь идет лишь о борьбе и интригах внутри господствовавшей в то время универсальной системы Церкви, в то время как та борьба, которая решала дальнейший ход мировой истории, в противоположность императору и папе — т. е. в противоположность церковному государственному идеалу — велась князьями, дворянством и бюргерством. Это означало борьбу против универсализма, и если вначале она опиралась не на нацию, поскольку таковой еще не существовало, то неизбежно вела к ее образованию, так как нации являются оплотом против деспотии римской мировой имперской мысли.
«Duplex potestas»
Обо всем этом необходимо было сказать, чтобы с самого начала установить, какая борьба нас интересует в этой книге. Борьба между императором и папой за первенство осталась в прошлом, борьба между национализмом и универсализмом продолжается еще и сегодня.
Однако мне хотелось бы, прежде чем мы перейдем к собственно предмету разговора, добавить еще одно замечание о соперничестве внутри универсалистского идеала. Оно необходимо для характеристики XIX века, вопрос много обсуждался в наши дни и часто вопреки здравому смыслу. Вновь и вновь его возобновляет универсалистская, т. е. римская партия, и многие здравые умы в результате ловко составленных, но полностью не выдерживающих критики парадоксов оказываются введенными в заблуждение. Я имею в виду теорию duple potestas, власти из двух человек. Большинству образованных людей она известна главным образом из «De Monar- chia» Данте, хотя и раньше, и одновременно, и позднее ее излагали другие авторы. При всем почтении к великому поэту я не думаю, что человек, способный к политическому суждению и не ослепленный партийным пристрастием, может читать эту работу и не посчитать ее чудовищной. Правда, последовательность и мужество, с которыми Данте отказывает папе в малейшей светской власти и светском владении, великолепны, однако, перенося полноту этой власти на другого, взыскивая, требуя власти этого другого человека чисто теократического источника божественного назначения, он только ставит одного тирана на место другого. Он считает, что курфюрстов нельзя назвать «избирателями», но скорее «глашатаями божественного провидения» (III, 16). Это чисто папская теория! Но затем начинается ужасное: наряду с этим неограниченным, поставленным самим Богом «без всякого посредника» неограниченным властелином есть еще один, тоже поставленный самим Богом, тоже неограниченный властелин, — папа! Потому что «природа человека двойная и поэтому требует двойного руководства», в частности «папы, который ведет человеческий род согласно откровению к вечной жизни, и императора, который согласно учению философов должен направлять людей к земному блаженству». Уже с философской точки зрения эта мысль ужасна, потому что согласно ей стремление к здешнему, чисто земному счастью должно идти рука об руку с достижением потустороннего вечного счастья. Практически она означает абсолютно не выдерживающее никакой критики заблуждение, какое только мог придумать мозг поэта. Можно предположить, что универсализм приводит к абсолютизму, т. е. безусловности. Как могут стоять рядом два безусловных властителя? Ни одного шага не может сделать один, чтобы не «обусловить» другого. Где провести границу между юрисдикцией «философского» императора, непосредственного представителя Бога как мудреца, и юрисдикцией теологического императора, посредника вечной жизни? Разве не образует двойная природа человека, о которой много говорит Данте, единство? Может ли она аккуратно разделиться надвое — и противореча слову Христа — служить двум господам? Уже само слово мон-архия означает правление одного, а здесь монархия имеет двух неограниченных властелинов? Практика не знает такого рода противоречивой идеи. Первые императоры христианской конфессии были неограниченными господами также и в Церкви, время от времени они призывали на совет епископов, но они издавали церковные законы из автократической полноты власти, и в догматических вопросах их воля была решающей. Феодосий мог каяться в грехах перед епископом Милана, как перед любым другим священником, но он не знал о сопернике за неограниченную полноту власти и ни минуты не колеблясь уничтожил бы его. То же можно сказать о Карле (см. с. 617 (оригинала. —
Князьям можно симпатизировать, потому что они готовили нации, но их теория «божественной милости» просто абсурдна, абсурдна, если они оставались внутри римской универсальной системы, т. е. в католической церкви, и вдвойне абсурдна, если они отказывались от великолепной мысли одного-единст- венного желаемого Богом civitas Dei. Эту двойную путаницу пытался устранить Бонифаций VIII своей знаменательной буллой Unam sanctam. Каждый профан должен ее знать, так как что бы ни произошло с тех пор или еще произойдет в будущем, логика универсально-теократической идеи205 всегда будет объяснять римскую церковь необходимостью понимания неограниченной власти Церкви и ее духовного главы. Сначала Бонифаций разъяснил, что существовать может только одна Церковь — это тот пункт, где ему сразу следовало возразить, так как из него следует все остальное с логической необходимостью. Затем звучит решающее, и как учит история, истинное слово: «У этой Церкви только один глава, не две головы как у монстра!» Но если у нее только один глава, то ему должны подчиняться оба меча, духовный и светский: «Оба меча во власти Церкви, духовный и светский; этим необходимо пользоваться для Церкви, тем — от Церкви. Один от священства, другой от королей и воинов, но по воле священника, и пока он это терпит. Но один меч должен быть над другим, светский авторитет должен подчиняться духовному... Божественная истина свидетельствует, что духовная власть должна использовать временную и выносить над ней суд, если она не хороша».206 Тем самым необходимое учение римской церкви было, наконец, четко, логично и честно выработано. Мы не дойдем до сути этой мысли, если будем говорить о тщеславии священнослужителей, о ненасытном желудке Церкви и т. д.: в основе здесь лежит скорее великолепная идея универсальной империи, которая не только должна подчинить все народы и тем самым создать вечный мир,207 но и хочет каждого отдельного человека охватить со всех сторон своей верой, действием и надеждой. Это универсализм в его высшей степени, внешней и внутренней, так что, например, всеми средствами добивались единства языка. Скала, на которой основывается эта империя, есть вера в божественное назначение, ничего более мелкого такое здание нести не могло. Следовательно, неизбежно, эта империя — теократия. В теократическом государстве первое место занимает иерархия, их священнический глава, таким образом, — естественный глава государства. Этой логической дедукции нельзя противопоставить ни одного разумного слова, только сомнительные софизмы. В самом светском из всех государств, в Риме, император присвоил себе титул и должность Pontifex maximus как высшее достоинство, как непревзойденное божественное право (Caesar Divi genus — так как эта мысль не христианская). И разве не должен в христианском государстве, том государстве, которому только религия подарила универсальность и всемогущество, Pontifex maximus наоборот чувствовать себя обязанным и иметь право, воспринимать свою должность как императорскую?208
Вот все, что касается duplex potestas.
Обе эти мысли: первая о принципиальной идентичности между императором и папой (оба только звенья и проявления той же мысли священной римской универсальной империи), вторая о борьбе между различными правящими элементами внутри этой весьма сложной иерархии, являются менее чем предисловием к следующему, скорее сбрасыванием балласта, который мог бы нас задерживать и вводить в заблуждение. Как сказано, истинная «борьба в государстве» лежит глубже и представляет живой интерес, и способствует пониманию XIX столетия.
Универсализм против национализма
Савиньи, крупный преподаватель права, писал: «Государства, в которые растворилась Римская империя, ссылаются на состояние империи до этого растворения».
Борьба, о которой я намерен говорить, как формально, так и идеально находится в сильной зависимости от исчезнувшей империи. Подобно тому как тени становятся длиннее, чем ниже опускается солнце, так Рим, это первое поистине великое государство, бросал свою тень на грядущие века, потому что при внимательном рассмотрении разгоревшаяся борьба в государстве — это борьба народов за их личное право на существование против выдуманной универсальной монархии, и Рим оставил не только факт безнационального полицейского государства с единообразием и порядком как политическим идеалом, но так же, как память о великой нации. Кроме того, Рим оставил географический набросок возможного и во многих чертах оправдавшегося политического деления хаотической Европы на новые нации, а также основные принципы законодательства и управления, на которых могла вырасти и укрепиться индивидуальная самостоятельность этого нового строения, как молодая лоза на сухой подпорке. Древний Рим дал оружие обоим идеалам, обеим политикам, как универсализму, так и национализму. Но добавилось и новое, и это новое было живое, сок, питавший цветы и листья, рука, направлявшая оружие: новым был религиозный идеал универсальной монархии и новым был образующий нации тип людей. Новым было, что римская монархия должна была быть уже не как светская политика, а как готовящая на небо религия, что ее монархом должен быть не меняющийся кесарь, но бессмертный, распятый на кресте Бог, точно так же новым было, что на месте исчезнувших наций ранней истории появилась до сих пор неизвестная человеческая раса, одинаково творческая и индивидуалистическая (следовательно, по природе государ- ствообразующая), как эллины и римляне, при этом обладавшая значительно большей массой, более способной производить потомство и потому более пластичной и многообразной — германцы.
Политическая ситуация в первом тысячелетии, начиная от Константина, несмотря на заметную неразбериху событий, очень понятна, гораздо более, может быть, понятна, чем сегодняшняя. С одной стороны, сознательное, хорошо продуманное, заимствованное из опыта и из имеющихся обстоятельств представление имперско–иератической, ненациональной универсальной монархии, по заповеди Бога (неосознанно) подготовленная римскими язычниками,209 теперь проявившаяся и потому всеобъемлющая, всеохватывающая, всемогущая, непогрешимая, вечная, с другой стороны, физически необходимое, вызванное расовым инстинктом образование наций со стороны германских и смешавшихся с германцами в моем широком смысле (см. главу 6) народов, одновременно непреодолимая неприязнь с их стороны ко всякому упорствованию, яростное сопротивление ограничению личности. Противоречие было очевидным, борьба неизбежной.
Это не произвольное обобщение, напротив: только при внимательном рассмотрении кажущегося произвола истории, подобно тому как физиограф внимательно рассматривает тщательно отполированный им камень, становится прозрачной хроника мировых фактов, и что обнаружилось, так это не что–то случайное, но лежащее в основе, единственно не случайное, причина необходимых, но пестрых, непредсказуемых событий. К такого рода причинам приводят определенные действия. При наличии дальновидности, как, например, (для универсализма) у Карла Великого и Грегора VII или, с другой стороны, (для национализма), у короля Альфреда или Вальтера фон дер Фогельвейде, история приобретает определенные легко узнаваемые очертания. Однако не было никакой необходимости, чтобы каждый представитель римской идеи или принципа национальностей имел ясное представление о виде и объеме этих мыслей. Римская идея была достаточно покоряющей, была неизменным фактом, с которым каждый император и каждый папа, что бы он ни думал или намеревался делать, был вынужден считаться. Обычное учение, что здесь произошло развитие, что честолюбие Церкви постепенно возросло, недостаточно обоснованно, по крайней мере в современном простом понимании, когда рассказывают сказки об эволюции. Произошло некоторое развитие, приспособление к условиям времени и т. д., но Карл Великий действовал по тем же точно принципам, что и Феодосий, а Пий IX стоял на тех же позициях, что и Бонифаций VIII. Еще менее я постулирую сознательное стремление национального образования. Позднеримская идея универсальной теократии могла быть выдумана выдающимися личностями, так как она покоилась на имеющейся империи, к которой она была непосредственно привязана, и на прочном основании иудейской теократии, из которой она полностью вышла. И наоборот, как можно было думать о Франции, Германии, Испании, пока их не было? Здесь речь идет о творческих новообразованиях, которые еще и сегодня дают побеги, и будут продолжать давать их, пока существует жизнь. У нас на глазах происходят смещения национального сознания, и сейчас мы можем наблюдать действие национальнооб- разующего принципа там, где есть движение так называемого партикуляризма: если баварец терпеть не может пруссака, а шваб с некоторым пренебрежением смотрит на обоих, если шотландец говорит о «своих земляках» в отличие от англичан, а житель Нью-Йорка не считает янки из Новой Англии таким же полноценным существом, как он сам, если местные обычаи, местные нравы, неистребимые, не поддающиеся никакому законодательству местные правовые привычки одного района отличаются от другого, то мы видим во всех этих вещах симптомы живого индивидуализма, симптомы способности одного народа осознавать свое своеобразие по отношению к другому, способность к органическому новообразованию. Если бы ход истории создал внешние условия, то мы, германцы, породили бы еще дюжину новых, с характерными различиями, наций. Во Франции эта творческая склонность была ослаблена продолжающейся «романизацией», кроме того, она почти совсем растоптана ногой грубого корсиканца. В России она, вследствие преобладания подчиненной, негерманской крови, исчезла. Несмотря на это, раньше наши истинные славянские братья по индивидуальным новообразованиям — это доказывает их язык и литература — были богато одаренными. Этот дар, которого у одних мы больше не находим, а у других он есть и сегодня, есть то, что мы видим действующим в истории, неосознанно, не как теория, не философски доказанный, не построенный на юридических учреждениях и божественных откровениях, но с непринужденностью закона природы преодолевая все препятствия, разрушая, где следовало разрушить — так как от чего погибли нездоровые стремления римского императорства германских королей, как не от возраставшей ревности племен? — и одновременно незаметно, постоянно созидая, так что нации появились задолго до того, как князья нанесли их на карту. Если к концу XII века заблуждение imperium romanum еще пленяло Фридриха Барбароссу, то немецкий поэт мог уже петь:
И когда в 1232 году самый сильный из всех пап через посредничество короля арестовал врага римского влияния в Англии, главного судью Хуберта де Бурга, во всей стране не нашлось ни одного кузнеца, который захотел бы сковать ему ручные кандалы. Подмастерье, которому угрожали пытками, упрямо ответил: «Лучше умереть, чем я буду ковать железо человеку, который защищал Англию от чужака!» Бродячий певец знал, что есть немецкий народ, кузнец, — что есть английский народ, тогда как многие крупные политики едва начали об этом подозревать.
Закон ограничений
Мы видим, что речь идет не о каком-то яйце–болтуне, снесенном историко–философской наседкой, но о весьма реальных вещах. И так как мы теперь знаем, что этим противопоставлением универсализма и национализма мы открыли конкретные факты истории, я хотел бы выразить эту вещь с более общей, внутренней стороны. Тем самым мы погружаемся в глубины души и приобретаем понимание, которое будет иметь значение для суждения о XIX веке, потому что оба эти направления имеются еще среди нас, а именно не только в видимом образе pontifex maximus, который в 1864 году еще раз торжественно утвердил свое временное всевластие,210 а также, с другой стороны, во все более остро выступающих национальных противоречиях современности, но и во многих взглядах и суждениях, которые мы собираем на жизненном пути, не подозревая, откуда они происходят. В сущности, речь идет о двух пониманиях мира, которые настолько взаимно исключают друг друга, что одно не могло бы существовать рядом с другим, и между ними должна была начаться борьба не на жизнь, а на смерть — если бы люди не плыли бездумно, подобно кораблям с наполненными парусами, но без руля, бесцельно, по воле ветра. Слова величественного германца Гёте и здесь осветят психологическую загадку. В своих прозаических изречениях он пишет о живой, подвижной индивидуальности, она обнаруживается «как внутренне безграничная, внешне ограниченная». Эти слова имеют глубокий смысл: внешне ограниченный, внутренне безграничный. Здесь высказан основной закон духовной жизни. Для человеческой индивидуальности внешняя ограниченность означает то же самое, что личность, внутренняя безграничность то же самое, что свобода. Для народа точно так же. Если проследить эту мысль, можно обнаружить, что оба представления обусловливают друг друга. Без внешней ограниченности не может состояться внутренняя безграничность. Если же стремиться к внешней безграничности, то должна быть протянута внутренняя граница. Последнее есть формула новой римской церковной империи: внутренне ограниченной, внешне безграничной. Принеси мне в жертву свою человеческую личность, и я подарю тебе долю божественного. Принеси мне в жертву свою свободу, и я создам империю, которая охватывает всю землю и в которой вечно царят мир и порядок. Принеси мне в жертву свое суждение, и я открою тебе абсолютную истину. Принеси мне в жертву время, и я подарю тебе вечность. И действительно, идея римской универсальной монархии и римской универсальной церкви направлена на внешне безграничное: главе империи подчинены omnes humanae creaturae, т. е. все человеческие существа без исключения,211 и власть Церкви распространяется не только на живых, но и на мертвых, которых она может карать анафемой и адом или вызволить из чистилища к небесному блаженству. Я не оспариваю присутствия в этом представлении великолепия. Об этом в настоящий момент речь не идет. Я хочу просто показать, что всякое стремление к внешне безграничному предполагает и обусловливает внутреннюю ограниченность индивидуума. От Константина, первого, кто последовательно, по-новоримски охватил имперскую идею, до Фридриха II Гогенштауфена, последнего господина, которого вдохновила истинная универсальная мысль, ни один император не терпел никакой личной свободы или же в стране (кроме случаев, когда слабость вынуждала его идти на уступки, чтобы победить других). Quod principi placuit, legis habet vigorem, послушался рыжебородый юристов византийской школы, пошел и разрушил процветающие в своенравной свободе и бюргерском прилежании города Ломбардии и посыпал солью дымящиеся развалины Милана. Менее насильственно, но с тех же позиций уничтожил второй Фридрих зарождавшиеся при владетельных князьях свободы немецкого бюргерства. Как строго проводит «внутренние границы» pontifex, не требуется даже изображать. Слово Dogma у древних греков означало мнение, философское учение, в Римской империи оно означало императорское распоряжение, сейчас, в римской церкви, оно значит божественный закон веры, которому человек должен безоговорочно подчиняться под страхом вечного наказания. Не следует питать иллюзий и вводить себя в заблуждение ложными выводами: эта система не оставляет индивидууму ни капельки свободного самоопределения, это невозможно по той простой причине, что здесь беспомощна всякая казуистика и добрые намерения — потому что кто говорит «внешне безграничный», должен добавлять «внутренне ограниченный», хочет он того или нет. Внешне требуется жертва личности, внутренне — жертва свободы. Так же мало эта система может признавать национальную индивидуальность в ее своеобразии и как основу исторического развития. В лучшем случае она для нее неизбежное зло, потому что как только проводится резкая внешняя граница, проявляется тенденция к внутренней безграничности. Истинная нация никогда не подчинится империи.
Государственный идеал римской власти духовенства — civitas Dei на земле, единственное неделимое божественное государство: всякое членение, которое создает внешние границы, угрожает безграничному целому, потому что оно создает личность. Поэтому свободы германской народности, королевский выбор, особые права и т. д. под римским влиянием утрачиваются, поэтому проповедники-монахи, когда к началу XIII века начинают четко проявляться национальности, организуют настоящий поход против amor soli natalis, любви к родному краю, поэтому мы видим кайзеров, размышляющих об ослаблении князей, а пап на протяжении столетий неутомимо препятствующих образованию государств и, если это не удавалось, старающихся задержать свободное развитие (в этом стремлении им долгое время особенно были полезны крестовые походы). Поэтому конституции ордена иезуитов в первую очередь заботятся о том, чтобы «разнационализировать» своих членов и принадлежать к универсальной Церкви.212 Поэтому в новейших, строго научных учебниках католического церковного права (см., например: Филипс. 3-е изд. 1881. С. 804) мы все еще читаем о проникновении «национального принципа внутрь единой и всеобщей Церкви» как об одном из самых достойных сожаления процессов истории Европы. То, что большинство римских католиков тем не менее являются патриотами, является недостатком последовательности, что делает им честь. Именно Карл Великий, который называл себя a Deo coronatus imperator, Romanum gubernans imperium, своей культурной деятельностью и своими германскими убеждениями больше, чем кто-либо другой, способствовал развязыванию национальностей и связыванию римской мысли. Однако такого рода непоследовательность ни в малейшей степени не затронула единственно правильное учение теократической универсальной церкви, и невозможно, чтобы это учение и это влияние проявились бы когда-либо иначе, чем в антинациональном направлении. Потому что, повторяю, здесь речь идет не об определенном идеале церкви и империи, но об общем законе человеческой сущности и поступков.
Чтобы разобраться с этим законом, хотелось бы коротко рассмотреть противоположное мировоззрение: внешне ограниченное, внутренне безграничное. Только в образе внешней крайней ограниченности, непохожести ни на кого другого, проявлении закона своего особого бытия, проявляется выдающаяся личность. Только как строго ограниченное индивидуальное проявление открывается безграничный внутренний мир гения. Об этом я говорил в своей первой главе (об эллинском искусстве) настолько подробно, что здесь не требуется повторения. Во второй главе, о Риме, мы видели, как тот же закон крайнего внешнего ограничения создал неслыханно могучую внутренне нацию. И вот я спрашиваю, в каком другом случае более, чем при виде Иисуса Распятого, можно воскликнуть: внешне ограниченность, внутри безграничность? И в каких словах можно услышать эту истину больше, чем в этих: Царство небесное не вне нас, в мире ограниченных образов, но внутри, в наших сердцах, в мире безграничном? Это учение — точный антипод церковному учению. История как наука наблюдения учит, что только ограниченные, возросшие до национального своеобразия народы совершали великие дела. Самая сильная нация в мире, Рим, исчезла, а вместе с ней исчезли ее добродетели, как только она начала стремиться к «универсальности». И так везде. Самое сильное расовое сознание и самая строгая организация городов явились необходимой атмосферой для непреходящих великих свершений эллинизма. Мировое господство Александра имеет значение механического распространения элементов эллинской организации и образования. Древние персы были одним из самых живых, деятельных, наиболее предрасположенных к поэзии и религии народов в истории. Когда они взошли на трон мировой монархии, их индивидуальность и вместе с ней умения исчезли. Даже турки утратили как международная великая держава свою скромную сокровищницу качеств, в то время как их двоюродные братья, гунны, всемерно подчеркивая единственный национальный момент и насильственно соединяя свое сокровище с прилежными германскими и славянскими элементами, на наших глазах складываются в великую нацию.
На основании данных наблюдений можно сказать, что ограниченность является общим законом природы, таким же общим, как стремление к безграничности. Человек должен попасть в безграничное, вся его природа требует этого.
Чтобы суметь это, он должен ограничивать себя. Здесь происходит столкновение принципов: если мы ограничим себя внешне — в отношении расы, Отечества, личности — настолько строго, настолько решительно, как только можно, то в нас зародится, как у эллинов и индийцев-браминов внутреннее безграничное царство. Наоборот, если мы стремимся к внешней безграничности, к чему-то абсолютному, вечному, то мы должны ожидать узкой внутренней ограниченности, иначе любой успех исключен: пример этому дает любая крупная империя, любая считающая себя абсолютной и единственно правильной философская и религиозная система, прежде всего та самая великолепная попытка универсального толкования мира и мирового правительства, как римско-католическая церковь.
Борьба за государство
Борьба в государстве в течение первых двенадцати столетий нашего летоисчисления была по существу борьбой между двумя названными принципами ограничений, которые враждебно противостоят во всех областях, и их противостояние здесь, в политической области, ведет к борьбе между универсализмом и национализмом. Речь идет о праве на существование независимых национальностей. Около 1200 года уже не оставляла сомнений будущая победа национально ограниченного, т. е. внешне ограниченного принципа. Папство находилось на самой вершине — по крайней мере так уверяют историки, при этом опуская, что эта «вершина» означала только победу над внутренним конкурентом за мировую монархию, кайзером, и что именно это соперничество внутри идеи об империи и эта победа папы привели к окончательному банкротству римского плана. Поскольку тем временем окрепли народы и князья, в широком масштабе начался внутренний отход от церковных «границ», а внешнее отделение мнимого princes mundi с завидной непоследовательностью проводили именно самые благочестивые князья. Так, например, Людовик Святой открыто встал на сторону отлученного от Церкви Фридриха и объявил папе: «Королям никто не нужен, они сильны Богом и собой». За ним последовал Филипп Прекрасный, который просто арестовал строптивого pontifex, а его преемника вынудил иметь резиденцию во Франции у него на глазах и подтвердить нужные ему галликанские особые права. Эта борьба отличается от борьбы между императором и папой: так как князья оспаривают право на существование римского универсализма, они хотели быть полностью независимыми в светских делах и быть хозяевами в собственной стране в церковных делах. Поэтому представитель римской власти духовенства даже в свои лучшие дни должен был лавировать и, чтобы сохранить за собой по возможности вопросы веры, отказываться от одного за другим политических притязаний (пока что). Так называемому «римскому императору германской нации» было еще хуже. Его титул был просто насмешкой, и все же он так дорого должен был за него заплатить, что сегодня, в конце XIX века, его последователь является единственным монархом Европы, который стоит во главе не нации, а неоформленной толпы. Самое же мощное современное государство возникло там, где антиримская тенденция нашла такое недвусмысленное выражение, что можно утверждать: «династическая и протестантская мысль так проникли друг в друга, что их едва можно отличить».213 Тем временем появился лозунг, который гласил: не император, не папа, но нация.
В действительности эта борьба не закончилась и сегодня. Если даже победил основной принцип нации, власть, представляющая противоположный принцип, не разоружена, и сегодня она в определенном отношении сильнее, чем когда-либо, располагая намного более дисциплинированной, более преданной толпой чиновников, чем в каком-либо из прошлых веков, и только ждет своего часа.
Религиозная основа этого взгляда восходит к самому Христу, потому что, как я писал в третьей главе настоящей книги, жизнь и учение Христа указывают на такое состояние, которое может быть достигнуто только общностью.216 Это та точка, где стареющая империя и молодое христианство обнаруживают или кажется, что обнаруживают, определенное родство. Несомненно, что побудительные причины у обеих сторон были совершенно различные, у одной политические, у другой религиозные, возможно, что обе ошибались — империя не подозревает, что навек отдает свою светскую власть, чистое христианство древних времен не думает, что попадет в объятия язычества, которое его заглушит. Тем не менее из их объединения, из их слияния и взаимного проникновения возникла римская церковь. Церковь, согласно признанному ортодоксальному определению Блаженного Августина, включает в себя всех людей земли,217 и каждый человек, будь то «князь или раб, купец или учитель, апостол или врач», должен рассматривать свою деятельность здесь, на земле, как указанную ему в Церкви должность, in hac ecclesia suum munus.218 Через какую лазейку здесь могут спастись «государство» и более того «нация», чтобы подняться как самостоятельное существо по отношению к Церкви и воскликнуть: заботься о своих делах, я буду править делами этого мира по своему усмотрению! — не ясно. Такое предположение нелогично и бессмысленно, оно уничтожает идею римской церкви. Эта идея не допускает ограничений ни духовных, ни материальных, и когда папа как представитель Церкви, как ее pater ас moderator требует права на решающее слово в светских делах, то это так же оправданно и логично, как и утверждение Феодосия в его знаменитом декрете против еретиков, что он, император, «направляем небесной мудростью», или если Карл Великий из полноты собственной власти принимает решения по догматическим вопросам. Потому что Церковь охватывает все, — тело и душу, небо и землю, ее власть неограниченна, и тот, кто ее представляет, не зависимо от того, кто это есть, распоряжается неограниченно. Уже Грегор II, отнюдь не экстравагантный церковный князь, сравнил папу с «богом на земле». Грегор VII говорит, что «светская власть должна подчиняться духовной (т. е. римской церкви)». Он пишет Вильгельму Завоевателю, что апостольская власть должна держать отчет обо всех королях пред Богом. Грегор IX в своем письме от 23 октября 1236 года (где он особенно подчеркивает, что права императора «возлагаются» только Церковью) говорит: «Как представитель апостола Петра имеет власть над душами, то он имеет во всем мире преимущественное право над временной жизнью и телом и управляет этими временными браздами справедливости». Иннокентий IV утверждал, что нельзя оспаривать право Церкви направлять spiritualiter de temporalibus. И поскольку все эти слова, как бы недвусмысленны они не были, все же оставляют место для казуистики, честный и способный Бонифаций VIII рассеивает все недоразумения своей буллой Ausculta fili от 5 декабря 1301 года, направленной королю Франции, где он пишет: «Бог, невзирая на наши малые заслуги, поставил нас над королями и империями и возложил на нас иго апостольского служения, чтобы во имя Его и по Его повелению вырывать, устранять препятствия, разрушать, рассеивать, строить и насаждать... Итак, возлюбленный сын мой, не давай себя уговорить, что над тобой нет главных и что ты не должен подчиняться высшим иерархам Церкви. Кто так считает, — безумец. Кто так упорно утверждает, есть неверующий и не принадлежит к овцам доброго пастыря». Далее Бонифаций утверждает, что французские епископы должны приехать в Рим, чтобы папа решил, что «будет полезно для исправления непорядков и для исправления и доброго правления империей», на что римский католический епископ Хефеле очень верно заметил: «Кто имеет право распоряжаться, вырывать, строить и заботиться о добром правлении в империи, тот и есть ее глава».219 Это вполне последовательно, так как все люди на земле подчиняются Церкви и принадлежат ей телом, она также распоряжается всеми странами. На некоторые империи, например в Испании, Венгрии, Англии и т. д. Церковь выдвигает притязания на верховное ленное владение.220 Во всех других она оставляет за собой назначение и коронацию королей, она их смещала и назначала новых королей на их место (как, например, Каро- лингов), потому что, как писал Фома Аквинский в «De regimine principum»: «Как тело получает силу и способности от души, точно так же проистекает временный авторитет князей из духовной власти апостола Петра и его последователей».221
Королевская должность, как уже говорилось выше, была не больше и не меньше, чем munus внутри Церкви, внутри civitas Dei. Поэтому еретик не может быть законным королем. Уже в 1535 году Павел III торжественно освободил всех английских подданных от послушания своему королю,222 а в 1569 году папа Пий V усилил это распоряжение: он не только низложил великую королеву Елизавету и лишил ее «всего имущества», но всякому англичанину, который отваживался ей повиноваться, угрожало отлучение от Церкви.223 Вследствие этого все политическое развитие Европы со времени Реформации идет для Церкви не в надлежащем порядке, не как следует. Она смиряется с неизбежным, но не признаёт его: она протестует против Аугсбургского религиозного мира, она заявляет торжественный протест против Вестфальского мира и объявляет его «недействительным на все времена»,224 она отказалась одобрить акты Венского конгресса. С похвальной последовательностью Церковь претендовала на право единоличного распоряжения миром вне Европы и, например, двумя буллами от 3 и 4 мая 1493 года «именем Бога» подарила все открытые страны или те, что будут открыты западнее 25 градуса (западной долготы по Гринвичу) на вечные времена Испании, Африку — Португалии и т. д.225
Я намеренно ограничиваюсь этими цитатами и намеками, заимствованными из моего скромного собрания книг. Мне достаточно просто пойти в публичную библиотеку, чтобы найти сотни еще более наглядных примеров. Например, я вспоминаю, что в последующих буллах с небольшими отклонениями повторяется предложение, что папа владеет «всеми народами, государствами и князьями всей полнотой власти», но я далек от того, чтобы приводить научные доказательства, напротив, я хотел убедить читателя, что не важно, что сказал тот или иной папа или император, то или иное церковное собрание или авторитет в области права (на что уже потрачено много бумаги и времени), но что важность заключается в самой идее, в стремлении к абсолютному, безграничному. Этот взгляд очень хорошо освещает суждение, он воздает должное римской церкви и ее противникам, он учит искать истинное политическое и вообще решающее моральное развитие там, где в многочисленных местах и при многочисленных возможностях проявился национализм и вообще индивидуализм и утвердился в противовес универсализму и абсолютизму. Когда Карл Простодушный отказался принести клятву ленника императору Арнульфу (Arnulf), он пробил глубокую брешь в Romanum imperium, настолько глубокую, что ни в одном из последующих императоров, не исключая и самых значительных, не смог ожить настоящий универсальный план Карла Великого. Вильгельм Завоеватель, правоверный, набожный князь, служивший, как мало кто другой, процветанию Церкви, несмотря на все это, когда папа предъявил претензии на завоеванную Англию как на церковное имущество и хотел жаловать его этим леном, возразил: «Я никогда не приносил клятву ленника и никогда не сделаю этого». Это были люди, которые постепенно разрушали светскую власть Церкви. Они верили в Троицу, единство Отца и Сына, чистилище, во все, что хотели священники, но римский политический идеал, теократический civitas Dei, был от них очень далек. Сила их воображения была еще слишком грубой, характер слишком независим, нрав слишком цельный, стойкий, часто даже первобытно персональный для понимания этого. И Европа была полна таких германских князей. Уже задолго до Реформации строптивость мелких испанских королевств, несмотря на все католическое ханжество, доставляла много забот курии, и Франция, старшая дочь Церкви, осуществила свою прагматическую санкцию, начало строгого разграничения между католическим государством и светским государством.
Это было настоящей битвой в государстве.
И кто это понимает, должен признать, что Рим оказался побежден по всей линии. Католические государства постепенно эмансипировались так же, как и другие. Во всяком случае, они отказались от важных привилегий в отношении инвеституры епископов и т. д., но не от всех, зато религиозная терпимость большинства зашла так далеко, что они признавали многие вероучения одновременно как государственную религию и выплачивали денежное содержание своим священнослужителям. Большего противопоставления римскому идеалу трудно найти. Отсюда с точки зрения государства статистика по поводу «католиков» и «протестантов» сегодня не имеет значения. Этими словами высказывается почти только вера в определенные непостижимые таинства, и можно утверждать, что великая практическая и политическая мысль Рима той просвещенной религией абсолютной империи точно так же неизвестна преобладающему большинству современных католиков, а если бы была известна, нашла бы среди них так же мало одобрения, как и у некатоликов. Естественным следствием этого — только этого, — является исчезновение религиозных противоположностей,226 потому что как только идеал Рима стал Credo, он оказался на той же ступени, что и другие христианские секты: каждая считает себя обладательницей единственной и всей истины. Ни одна, насколько мне известно, не отказалась от понятных католических представлений. Различные протестантские учения не являются чем-то принципиально новым, но возвращаются к более раннему состоянию христианской веры, отбрасывают проникновение язычества, очень небольшое количество сект не признает так называемый апостольский Символ веры, который произошел не из Рима, но из Галлии, т. е. был введен императорством, а не папством.227 Итак, римская церковь, если рассматривать ее как религиозное вероучение, является в лучшем случае prima inter pares, и уже не может назвать сегодня своими половину христиан, и если не произойдет изменений, через сто лет едва ли будет насчитывать треть.228 Даже если, в подражание римским взглядам, Лютер, в отличие от Эразма, учил принципиальной нетерпимости, а Кальвин разъяснял, что «jure gladii coercendos esse haereticos», мирянин–дилетант, живущий в светском государстве, никогда этого не поймет и не примет, независимо от того, к какой конфессии он принадлежит. Наши предки не были нетерпимыми, мы тоже — не от природы. Нетерпимость происходит только от универсализма: кто стремится к внешней безграничности, должен проводить внутренне все более узкие границы. Евреев, которых хотят назвать прирожденными вольнодумцами, убедили, что они обладают всей нераздельной истиной, а вместе с ней правом на мировое господство: для этого они должны принести в жертву свою личную свободу, сковать свои дарования и взрастить в сердце вместо любви ненависть. Фридрих II, вероятно, наименее ортодоксальный император из всех, тем не менее, увлеченный мечтой римской универсальной империи, распорядился, чтобы объявить всех еретиков подлыми и вне закона, их имущество конфисковать, их самих сжечь или в случае отречения подвергнуть пожизненному заключению. В то же время тех князей, которые нарушили его предполагаемые императорские права, лишали зрения и закапывали живыми в землю.