Не в силах переносить свои мучения, этот узник решил лишить себя жизни. Для этой цели он оставался без еды и питья в продолжение ста трех часов, после чего ему насильно открыли рот и заставили проглотить пищу. Против воли возвращенный к жизни, он кусочком стекла перерезал себе четыре вены и истек кровью. В течение многих дней он не приходил в сознание. Такая большая потеря крови отняла последние его силы.
Таким образом, главная причина потери зрения кроется в остром малокровии. Этот человек уже не молод: он прожил большую половину жизни — ему сорок два года. Вот уже пятнадцать лет, как он беспрерывно страдает, как он лишен тепла, света, воздуха и солнца. При таких условиях организм, конечно, расшатывается от страданий и слез. Бесполезно тратить королевские деньги на лекарства и на мои посещения. Только изменение условий заключения этого узника, чистый воздух и движение могут спасти остаток его зрения и хотя бы в некоторой степени вернут ему утраченное здоровье».
Кровь стынет в жилах, когда слышишь о подобных злодеяниях, но какое чувство испытает тот, кто узнает, что советы врача не произвели никакого впечатления на моих преследователей и что в моей судьбе не произошло никаких перемен?!
Лишь спустя долгое время, когда мой каземат затопило водой во время разлива Сены, меня извлекли оттуда и поместили в одну из башен. Наконец-то я получил возможность дышать не таким тяжелым воздухом, увидеть хоть кусочек неба! Но здесь были свои недостатки. Во-первых, в моей камере не было печи, а во-вторых, она находилась в ведении Дарагона — безжалостнейшего из людей. Из-за моего побега ему пришлось понести наказание, и, как и следовало ожидать, он не преминул жестоко отомстить мне за это.
Я не имел возможности захватить с собой свое маленькое крысиное семейство и горько сожалел о нем, как вдруг счастливая случайность послала мне замену.
К моему окошку часто прилетали голуби, и я задумал приручить их. Из ниток, вытянутых из моих рубашек и простынь, я сплел силок, в который попался великолепный самец. Вскоре у меня была и самка, и я приложил все усилия к тому, чтобы вознаградить их за их неволю: я помогал им устраивать гнездышко, сопревать и кормить их птенчиков. Вскоре я так полюбил моих птиц, что только о них и думал.
Все офицеры Бастилии приходили любоваться этим зрелищем и удивлялись моему терпению и искусству. Дарагон почувствовал зависть и решил повредить мне. Благодаря умению подлаживаться, он пользовался расположением начальства и смело мог рассчитывать на его поддержку. И вот он решил отнять у меня мою единственную радость — моих голубей — или же заставить дорого заплатить за разрешение держать их.
Я получал семь бутылок вина в неделю и каждое воскресенье отдавал одну Дарагону. Он имел наглость потребовать у меня четыре. Я объяснил ему, что при моем слабом здоровье мне очень трудно обходиться без этого подкрепления. Тогда он отказался покупать корм для моих голубей, хотя я и платил ему за него вчетверо.
Раздраженный его грубостью и дерзостью, я обошелся с ним немного резко. Он вышел, задыхаясь от ярости, и через некоторое время вернулся с заявлением, что губернатор приказал убить моих голубей. Меня охватило безграничное отчаяние, которое совершенно помрачило мой рассудок. Дарагон сделал движение, чтобы броситься на невинные жертвы моей несчастной судьбы. Но я его предупредил: кинулся вперед, схватил птиц и, в припадке исступления, задушил их собственными руками…
IX
Вскоре после этого в Бастилию был назначен новый губернатор, и эта перемена некоторым образом отразилась и на положении заключенных.
Граф Жумильяк был от природы человек великодушный и сострадательный. Он заботился об узниках и, поскольку это было в его силах, старался облегчить их участь. Он устроил мне свидание с лейтенантом полиции Сартином, которому суждено было сыграть большую роль в моей жизни. Сартин разрешил мне ежедневную двухчасовую прогулку на плоской крыше крепости.
Однажды на одной из таких прогулок я завязал беседу с часовым, который, как оказалось, когда-то служил под начальством моего отца. Не зная, кто я такой, он случайно упомянул о его смерти. Я совершенно не был подготовлен к этому страшному удару и, сраженный им, упал без чувств…
Мне было известно, что мой несчастный отец пускал в ход все средства, чтобы умилостивить моих притеснителей, и я не терял надежды, что рано или поздно его мольбы и стоны тронут их сердца. Теперь и эта — быть может, последняя — надежда была у меня отнята. Каждый день какое-нибудь новое событие все теснее затягивало мои цепи.
Но могу ли я забыть, вспомнив о бедном отце, то утешение, каким являлся для меня неисчерпаемый источник нежности моей матери! Целая груда ее писем лежит передо мной в эту минуту, и я обливаю их горькими слезами. Она докучала всем министрам своими просьбами и жалобами. Сердце ее было истерзано, но она старалась влить в меня бодрость и надежду. Она осмелилась даже обратиться к самой маркизе Помпадур.
«Сударыня! — писала она ей. — Мой сын уже давно томится в стенах Бастилии за то, что он имел несчастье оскорбить вас, а я страдаю еще больше, чем он. Его печальная участь день и ночь терзает меня. Я вместе с ним переживаю всю остроту его страданий, и мне даже неизвестно, чем он мог вызвать ваш гнев.
Сударыня! Вы так добры… сжальтесь же надо мной! Внемлите моим слезам, стонам и рыданьям. Отдайте матери ее несчастного сына!»
Но злобное чудовище было неумолимо.
Многие другие лица пытались хлопотать о моем освобождении. Но одни и те же грозные слова звучали им в ответ:
«Не просите за этого несчастного. Вы содрогнулись бы от ужаса, если бы узнали его преступление».
Мои безжалостные преследователи не довольствовались тем, что мучили мое тело. Они решили также запятнать мое имя и опозорить меня. В своей жестокости они дошли до того, что пытались вооружить против меня мою семью. Они сделали меня каким-то злодеем и гнусным субъектом, между тем как я был совершенно невинен!..
Но вот, среди мрака, в который погружена была моя душа, вдруг блеснул луч надежды и утешения.
Однажды, гуляя на крыше крепости, я заметил, что оттуда можно бросить пакет на улицу Сент-Антуан.
С высоты, на которой я находился, было легко разглядеть отдельные квартиры домов, окружавших Бастилию. Для осуществления своего плана, я искал главным образом женщин — и притом молодых.
Успех превзошел все мои ожидания.
В одной из комнат я заметил двух молодых девушек, которые работали сидя у окна. Их лица показались мне добрыми и красивыми. Когда одна из них взглянула в мою сторону, я сделал ей рукой приветственный знак, стараясь вложить в этот жест и вежливость и почтительность. Она сказала об этом сестре, которая тотчас же посмотрела на меня. Тогда я повторил свое приветствие, и они ответили мне ласково и оживленно.
С этой минуты между нами завязалось знакомство. Я показал им конверт и, таким образом, дал понять, что собираюсь переслать им письмо.
Вернувшись к себе в комнату, я начал размышлять о том, каким способом использовать мое знакомство. Растрогать свою преследовательницу я был не в состоянии, и поэтому принял решение вселить в ее душу страх. Из глубины своего подземелья я мог разоблачить ее перед лицом возмущенной Франции. Она распоряжалась моей жизнью, но честь ее была в моих руках: я знал историю ее рождения и ее позора.
У меня были на воле преданные друзья, и я не сомневался в их готовности оказать мне услугу. В особенности рассчитывал я на Лабомеля, и ему-то я решил адресовать свое послание.
Тщательно все обдумав, я принялся за работу. Благодаря разрешению Сартина, у меня были кое-какие книги. Я вырывал из них отдельные страницы и писал на полях и в промежутках между строчками. Перо мне удалось смастерить из монеты в два лиарда. Я отбивал ее до тех пор, пока она не сделалась тоненькой, как бумага, и тогда мне уже не трудно было придать ей любую форму. Теперь мне недоставало только чернил. Я приготовил их из сажи.
Смастерив себе таким образом письменные принадлежности, я принялся за свое сочинение. Я вложил в него всю душу, и, признаюсь, переполнявшей ее горечью было насыщено мое перо.
К жизнеописанию моей преследовательницы я присоединил кое-какие справки для Лабомеля и для моих любезных покровительниц. Из всего этого я сделал небольшой сверток и завернул его в кожаную подкладку, которую оторвал от моих штанов.
21 сентября 1763 года я подал моим соседкам сигнал, чтобы они вышли на улицу и подобрали пакет. Вскоре одна из них так и сделала. Я выждал момент, когда часовой обернулся ко мне спиной, и изо всех сил бросил сверток. Это было сделано с такой ловкостью, что он упал прямо к ногам молодой девушки. Я видел, как она поспешно нагнулась, подняла его и быстро вернулась в свою комнату, где ее ждала сестра. Не прошло и четверти часа, как обе они вышли из дому и знаком показали мне, что идут отнести пакет по назначению.
Когда, на следующий день, я увидел моих благодетельниц, их лица и весь их вид говорили об успехе. Это настроение проявлялось у них с каждым днем все ярче, а между тем в моем положении не происходило никаких перемен. Так прошло несколько месяцев.
Наконец, 18 апреля 1764 года в 9 часов 15 минут утра я увидел моих покровительниц у окна с листом бумаги в руках. На этом листе я ясно разобрал написанные огромными буквами слова:
«Маркиза Помпадур скончалась вчера, 17 апреля 1764 г.»
Небеса разверзлись предо мной. Я счел себя спасенным. Я был уверен, что не пройдет и дня, как мои оковы будут разбиты. Все мое преступление состояло в том, что я возбудил гнев этой властной женщины. Ее смерть должна была положить конец моим страданиям. Я был до того в этом уверен, что даже уложил свои вещи. Но дни шли за днями, а я, к удивлению своему, не получал никаких известий о своем освобождении.
Даже офицеры Бастилии, казалось, были возмущены подобной несправедливостью и может быть впервые почувствовала ко мне сострадание. Один из них намекнул мне, что наследники маркизы, опасаясь позорных разоблачений и справедливых требований ее многочисленных жертв, вероятно, подкупили министров, во власти которых было заглушить последние вздохи этих несчастных.
Я счел себя безнадежно погибшим. Я увидел другой заговор против себя, еще более ужасный, чем первый. Прежде я был во власти раздраженной женщины. Теперь мне предстояло сделаться жертвой министра, — существа еще более презренного, а потому еще более жестокого. Ненависть фаворитки могла погаснуть, но преследование сановника, более обдуманное, должно было кончиться только с моей смертью.
Все эти мысли привели меня в страшное возбуждение. Движимый яростью, я излил обуревавшие меня чувства в письме к Сартину. Оно было послано ему 27 июля 1764 года. В ответ лейтенант полиции приказал снова бросить меня в подземелье…
Я оставался в каземате на хлебе и воде не очень долго — до 14 августа. Очевидно, Сартин испугался, как бы офицеры Бастилии — свидетели его прежних «дел»— не догадались о причинах его теперешней жестокости. Поэтому он распространил в крепости слух, что я буду скоро освобожден, но что сначала меня отвезут на несколько месяцев в монастырь, так как мне необходимо привыкать к свежему воздуху постепенно.
В ночь с 14 на 15 августа 1764 года меня извлекли из моего подземелья и, заковав в кандалы мои руки и ноги, под конвоем полицейского агента, по имени Руэ, и двух стражников, перенесли в фиакр. Здесь разыгралась невероятно жестокая сцена: конвойные надели мне на шею железную цепь, конец которой проходил у меня под коленями; затем один из них зажал мне рукой рот, а другой сильно потянул за цепь, — таким образом, они буквально согнули меня пополам. Боль, которую я при этом испытал, была ужасна. Мне показалось, что у меня сломаны все кости. В таком состоянии меня перевезли из Бастилии в Венсен.
X
После моего письма лейтенант полиции поклялся в моей гибели. Но моя смерть не удовлетворила бы его: чтобы месть его была полная, ему надо было насладиться моими муками.
Вот докладная записка, которую он написал министру Сен-Флорентену, чтобы добиться моего перевода в Венсенский замок.
Прежде чем привести этот документ, необходимо напомнить, что я значился в Бастилии под фамилией Данри. Здесь существовал обычай давать вымышленные имена тем из узников, которые могли рассчитывать на чье-либо сильное покровительство. Цель этого обычая была ясна: когда кто-нибудь просил об освобождении того или иного заключенного, можно было ответить, что в Бастилии такого нет.
«Злоба и ярость заключенного Данри возрастают с каждым днем.
Из всего его поведения явствует, что если выпустить его на свободу, то он, несомненно, совершит самые ужасные преступления.
Особенно неистовствует он в последнее время. После того как он узнал, что срок его освобождения близок, но что он должен вооружиться терпением и еще подождать, он осыпает всех невероятными оскорблениями и ругательствами.
Воспоминание о маркизе ему ненавистно. Он отзывается о ней в самых непристойных и возмутительных выражениях. Даже сам король ничем не защищен от его нападок. Годы тюрьмы превратили его в опасного преступника. После его письма от 27-го июля, в котором он бросает мне тяжкие обвинения и нагло грозит расправой, я, наоборот, выказал по отношению к нему милосердие.
Я пренебрег его бешеными выходками и через главного надзирателя передал ему, что он может надеяться на сокращение срока своего заключения. Он ответил дерзким письмом, и мне пришлось перевести его в подземелье. Но и это вызывает в нем только язвительные насмешки.
Этот человек обладает невероятной смелостью и находчивостью, и его присутствие доставляет большие затруднения охране и начальству крепости.
Было бы лучше всего поэтому перевезти его в Венсен, где меньше заключенных, чем в Бастилии, и забыть его там.
Если граф Сен-Флорентен одобряет это решение, прошу сделать необходимые на сей раз предмет распоряжения».
Само собой понятно, что отзыв обо мне Сартина не остался без последствий: меня отвезли в Венсен и опять бросили в каземат. Мои физические и духовные силы таяли с каждым днем. Я серьезно заболел. Губернатор сжалился надо мной. Он перевел меня из подземелья в удобную камеру и разрешил ежедневную двухчасовую прогулку в саду замка, приняв на себя ответственность за это ослабление крепостного режима.
23 ноября 1765 года, часов около четырех вечера, я гулял в саду. Погода была довольно ясная. Вдруг поднялся густой туман, и мне моментально пришло в голову, что он может способствовать моему бегству. Я остановился на этой мысли… Но как освободиться от моих сторожей? Их было трое: двое часовых и сержант. Они не отлучались от меня ни на минуту. Побороть их всех я не мог… А между тем надо было смело броситься вперед, не дав им времени опомниться.
Я обратился к сержанту и дерзко заговорил с ним.
— Как вам нравится погода?
— Очень не нравится, — ответил он.
— А мне она кажется превосходной для побега, — продолжал я самым спокойным тоном, внезапно отстранил локтями стоявших по обе стороны часовых, с силой оттолкнул сержанта и помчался вперед.
Я уже, счастливо миновал третьего часового… но тут со всех сторон сбежался народ и послышались крики:
— Держи! Держи!
Нет, мне не суждено убежать…
Я решил все-таки воспользоваться сутолокой, чтобы пробить себе дорогу через толпу, намеревавшуюся схватить меня, и закричал сам громче всех:
— Держи! Вор! Держи вора!
И я протянул вперед руку, как бы указывая на злоумышленника. Обманутые этой хитростью и туманом, люди повторили мой жест и побежали вместе со мной, преследуя воображаемого преступника.
Я был далеко впереди всех. Мне оставалось всего несколько шагов. Путь к выходу мне преграждал теперь только один часовой, но обмануть его было трудно: ведь первый появившийся перед ним человек покажется ему подозрительным, и он сочтет своим долгом задержать его.
Я быстро приближался к нему. Это был пожилой солдат. Он загородил мне дорогу, угрожая проткнуть меня штыком, если я не остановлюсь.
— Старина, — сказал я ему, — ты обязан арестовать меня, но не убивать.
Я замедлил шаг, подошел к нему и вдруг с быстротой молнии набросился на него. Я с такой силой и быстротой вырвал у него из рук ружье, что от неожиданности он упал на землю. Я перепрыгнул через него и сразу же очутился на свободе!..
Спрятаться в парке было нетрудно. С наступлением темноты я перелез через его ограду и, отдалившись от большой дороги, отправился в Париж.
Здесь я без колебания явился к двум молодым особам, с которыми завязал знакомство с высоты бастильских башен. Они тотчас же узнали меня и приняли очень приветливо. Фамилия их была Лебрен. Они познакомили меня с их отцом — парикмахером по профессии, — поделились со мной его бельем, дали комнату, принесли поесть и, кроме того, отдали мне пятнадцать ливров — все их маленькие сбережения.
Едва оправившись от пережитых волнений, я стал размышлять о том, как добиться полной свободы.
Самым опасным из моих врагов был Сартин, и я решил попытаться смягчить его гнев. И вот я написал ему. Я умолял его забыть оскорбления, вырвавшиеся у меня в минуту раздражения, и уверял его в полном своем молчании и повиновения.
Желая доказать ему всю искренность моего раскаяния, я просил его стать моим покровителем и тем самым снискать право на благодарность, которая быстро заменила бы в моем сердце всякие другие чувства.
Это письмо осталось без ответа, Я понял, что не могу ждать от Сартина ничего, кроме вражды и преследований, и стал искать средства обезопасить себя от них.
Когда-то принц Конти удостоил меня некоторым вниманием и обещал свое покровительство. Я решил броситься к его ногам. Он принял меня. Рассказ о моих злоключениях тронул его, а недостойное поведение моих мучителей вызвало его справедливое негодование. Он распорядился, чтобы мне была оказана материальная помощь, и обещал снестись с Сартином через своего секретаря. Последний дал мне слово, что зайдет ко мне после свидания с лейтенантом полиции.
Свидание это состоялось, но Сартин сумел гнусной клеветой очернить меня в глазах принца и доказать ему, что я недостоин был его милостей.
Таким образом, лейтенант полиции узнал о моих планах, и теперь ему не трудно было их расстроить. Он был хорошо знаком с моими покровителями и успел настроить всех против меня, так что куда бы я ни являлся, все двери закрывались предо мной.
Я был в отчаянии. У меня оставалась надежда лишь на герцога Шуазеля, занимавшего тогда пост министра. Все восторгались его благородством и великодушием. Он находился в Фонтенбло вместе с королевским двором. Я решил обратиться к нему и написал ему письмо, в котором просил у него аудиенции на 18 декабря.
15 декабря я пустился в путь. Я шел только по ночам и все время избегал большой дороги. Стояли сильные холода, одежда у меня была легкая, продуктов, кроме куска хлеба, не было никаких. После двух ночей ходьбы я добрался, наконец, до Фонтенбло намученный голодом, холодом и усталостью.
В таком состоянии я явился на аудиенцию к герцогу Шуазелю[5]. Когда ему доложили обо мне, он попросил меня немного подождать, а сам сел в портшез[6]и велел нести себя к герцогу Лаврильеру. Тогда мне еще не было известно, сколько ужасов было связано с этим именем.
Эти два министра решили мою судьбу.
Спустя некоторое время за мной пришли двое полицейских и, объявив мне, что герцоги Шуазель и Лаврильер хотят поговорить со мной, приказали мне следовать за ними.
У выхода меня посадили в носилки, но вместо того, чтобы отнести к министру, доставили в ратушу. Здесь я пробыл под стражей до прихода третьего полицейского, который объявил, что меня приказано отвезти в Париж и заключить в тюрьму Консерьжери.
Я понял, что погиб. Недолго погулял я на свободе!..
После короткого пребывания в Париже меня привезли в Венсен и посадили в каземат, один вид которого внушал ужас. Это. была настоящая могила. Выход из нее заграждали четыре железные двери с тремя огромными засовами на каждой.
Не успел я осмотреться в моем новом помещении, как ко мне вошли три полицейских чиновника и, выразив сочувствие по поводу моей участи, обратились ко мне с такой речью:
— Господин Сартин послал нас сообщить вам, что ваша свобода зависит от одного вашего слова: укажите имена и адреса лиц, которым вы писали из Бастилии и которые потом помогали вам. Господин Сартин дает честное слово, что не причинит этим лицам никакого зла.
Честное слово Сартина! Я слишком хорошо знал, чего можно было ждать от ручательства этого человека, и твердо ответил:
— Я вошел в тюрьму честным человеком и предпочитаю умереть, нежели выйти из нее предателем и подлецом.
Полицейские молча удалились.
Не знаю, сколько времени пробыл я в этом каземате, — в нем нельзя было отличить дня от ночи. Без сомнения, он стал бы моей могилой, и скоро я был бы совершенно забыт, если бы не сострадание одного из моих тюремщиков.
Я чувствовал, что смерть моя приближается. Но вот однажды ко мне явился крепостной врач. Он нашел меня в ужасном состоянии — все мое тело распухло — и заявил, что моя гибель неизбежна, если меня не переведут немедленно в другое помещение. Но как было получить разрешение на такую меру? Губернатор решительно отказался говорить обо мне с Сартином.
— Его ненависть ужасна, — сказал начальник замка, — а всякие просьбы за этого несчастного — верное средство навлечь эту ненависть на себя.
Врач заявил тогда, что, если меня оставят в этой отвратительной клоаке, я не проживу и двадцати четырех часов. Не знаю, к каким средствам он прибегнул, но спустя три часа все мои тюремщики пришли за мной и на руках перенесли меня в первую камеру, налево от входа в крепостной равелин. Мало-помалу жар мой стал спадать, и благодаря подогретому сладкому вину опухоли на теле начали уменьшаться.
Я все еще не знал настоящей причины моего заточения в Венсен и не подозревал, что меня прислали в замок только для того, чтобы здесь меня забыть. До сих пор я еще таил кое-какую надежду, но теперь я убедился, что принятое моими преследователями решение было непреложно и что они поклялись в моей гибели.