Покончив с этой подготовительной работой, мы распороли несколько рубах и раздергали их на нитки, которые связали затем вместе, получив таким образом четыре больших мотка. Из этих ниток мы сплели веревку в пятьдесят пять футов длины, а из нее изготовили лестницу в двадцать футов, чтобы держаться на ней в воздухе во время удаления из печной трубы загромождавших ее железных решеток и прутьев.
Осуществление этой части нашего предприятия было особенно тяжелым и мучительным и потребовало невероятного шестимесячного напряжения всех наших сил. Мы могли работать в дымоходе только в согнутом или скрюченном положении, до такой степени утомлявшем все тело, что больше часа никто из нас этой пытки не выдерживал, при чем каждый раз мы спускались сверху с окровавленными руками. Железные прутья, находившиеся в трубе, были вмазаны в страшно твердую известь, для размягчения которой нам приходилось ртом вдувать воду в проделанные нами отверстия. Вместе с тем по мере того, как мы извлекали прутья из их гнезд, их надо было вставлять обратно, чтобы часто наведывавшиеся к нам тюремщики ничего не заметили.
Проложив себе путь на крышу башни, мы занялись изготовлением деревянной лестницы, которая была нам необходима, чтобы взобраться из рва на парапет крепости, а оттуда спуститься в сад губернатора. Эта лестница должна была иметь в длину от двадцати до двадцати пяти футов. На это дело мы употребляли дрова, которые нам выдавали для отопления, — крупные поленья от восемнадцати до двадцати дюймов толщины. Но одного дерева было еще мало: нам нужны были скрепы и некоторые другие предметы, соорудить которые без пилы было невозможно. Я ухитрился смастерить этот плотничий инструмент из железного подсвечника и остатков огнива, часть которого я уже превратил в перочинный нож. При помощи этих двух орудий, к которым мы присоединили отточенные петли от складного стола, мы обтесывали дрова, строгали шипы, делали поперечины и еще многие другие вещи. Лестница получилась у нас, конечно, сборная, из нескольких «колен», которые мы намеревались, когда ее придется пустить в ход, крепко соединить между собой веревками. По мере изготовления этих частей мы прятали их в «барабане» между верхним и нижним полом камеры. Это был невероятно тяжелый, почти нечеловеческий труд, поглотивший у нас страшно много времени.
Между прочим, нам пришлось преодолеть еще одну опасность, которую мы предвидели. Я уже упоминал, что, помимо довольно частых визитов к нам сторожей и надзирателей, нередко появлявшихся совершенно неожиданно, в Бастилии усиленно наблюдали за заключенными и подслушивали их разговоры между собой.
От подсматривания мы еще могли спасаться, выполняя наши главные работы по ночам, но гораздо труднее было обмануть уши наших шпионов. Вполне понятно, что я часто беседовал с Далегром о нашем предприятии и его разных подробностях, и это побудило нас придумать способ, который сбивал бы с толку тюремщиков и не давал бы им возможности нас понимать. Для этой цели мы составили особый словарь, совершенно изменив общепринятые названия всех предметов, которыми мы пользовались в своих приготовлениях к побегу. Так вместо слова «пила» мы говорили «фауна», вместо «мотовило» — «флора», вместо «петли» — «Яков», вместо «перочинный нож» — «туту» и так далее. Если в камеру, где случайно лежала вещь, которую посторонние не должны были видеть, входил кто-нибудь из сторожей, один из нас произносил ее условное название, а другой тотчас же прикрывал опасный предмет платком или полотенцем.
Наше внимание было постоянно напряжено, мы были вечно настороже, и, по всей вероятности, только благодаря нашей исключительной бдительности нам удалось довести до конца затеянное нами дело…
IV
Потом мы занялись главной лестницей, веревочной, для спуска с крыши башни в крепостной ров. Она должна была иметь в длину не меньше ста восьмидесяти футов. Для этой цели мы постепенно превратили все наше белье в мотки ниток, которые по мере их изготовления мы прятали в наш тайник. Когда этого материала накопилось достаточное количество, мы проработали несколько ночей, чтобы сплести из него крепкую веревку. Я был доволен нашим «изделием» и думаю, что даже самый опытный мастер не мог бы сделать лучше.
Затем таким же способом мы приготовили еще несколько таких же веревок, и, когда мы их смерили одну за другой, оказалось, что общая их длина достигала одной тысячи четырехсот футов. После этого мы взялись за ступеньки для лестниц и смастерили двести восемь штук, — как для веревочной, так и для деревянной.
Зная, что при спуске ступеньки будут ударяться о стену и производить шум, мы приняли меры и против этой опасности, снабдив их чехлами, которые мы соорудили из подкладки наших курток и жилетов.
Полтора года мы неустанно трудились над всеми этими принадлежностями к побегу. Но и этого было мало. У нас были все необходимые приспособления для того, чтобы выбраться из нашей камеры на крышу башни и опуститься в ров, но как выйти из него? И куда двинуться дальше? Для этого в нашем распоряжении были два способа.
Первый состоял в том, чтобы вскарабкаться на крепостной парапет, оттуда соскользнуть в сад губернатора Бастилии и уже отсюда добраться до второго рва, преграждавшего путь к Сент-Антуанским воротам.
Но мы знали, что парапет этот был густо усеян часовыми. Правда, мы могли бы выбрать очень темную и дождливую ночь, когда солдаты сидели обычно в своих будках, но тогда мы рисковали наткнуться на многочисленные и очень частые в ненастную погоду обходы. В этом случае нам не удалось бы скрыться от яркого света их факелов, и мы лопали бы им в руки.
Второй способ заключался в том, чтобы пробить стену, отделявшую главный крепостной ров от того, который преграждал доступ к Сент-Антуанским воротам. Я исходил при этом из соображения, что воды Сены, которая сильно разливается каждую весну, должны были мало-помалу растворить некоторые минеральные вещества, входившие в состав особого сорта извести, скреплявшей фундамент Бастилии, и тем самым ослабить ее твердость и сделать ее более податливой.
Но для преодоления упомянутой стены нам был необходим кусок острого железа вроде напильника или стамески для нанесения зазубрин на две металлические полосы, которые мы могли бы извлечь из дымохода нашей камеры. С помощью двух таких зазубренных полос мы могли бы извлечь из стены несколько каменных плит и пролезть в образовавшееся отверстие. Мы долго обсуждали оба способа и, остановившись на втором, сфабриковали нужное для этого орудие из кроватной петли.
После долгих колебаний, то дрожа от страха, то загораясь надеждой, мы выбрали для побега среду 25 февраля 1755 года, в самый разгар масляной недели. В ту пору Сена уже начинала разливаться, и в обоих рвах вода стояла обычно на высоте четырех или пяти футов. Я положил в небольшой кожаный мешок, взятый мною с собою в заключение, две перемены платья на тот случай, если наше предприятие увенчается успехом и нам придется изменить нашу внешность.
Сейчас же после обеда мы привели в порядок большую веревочную лестницу, то есть приспособили к ней ступеньки, и спрятали ее под кроватью. Мы собрали затем нашу разборную деревянную лестницу, состоявшую из трех частей, засунули в чехлы обе зазубренные железные полосы и захватили с собой бутылку крепкой водки, чтобы согреваться и подкреплять свои силы, когда это понадобится. Покончив с этими приготовлениями, мы стали ждать ужина, который нам вскоре принесли.
Когда сторож ушел, я полез первым в трубу. Моя левая рука ныла от ревматизма, но я не обращал внимания на мучившую меня боль. А скоро я и совсем забыл о ней, потому что почувствовал другую боль, более резкую и острую. Я не принял мер предосторожности, к которым обыкновенно прибегают трубочисты, и чуть не задохнулся от сажи и угольной пыли. Кроме того, во время своей работы они всегда закрывают свои локти и колени кусками кожи, которых у меня, конечно, не было. В конечном счете я страшно исцарапал себе руки и ноги, обильно покрывшиеся кровью. После невероятных усилий и мук и в самом ужасном виде я вылез наконец из трубы.
Очутившись на крыше башни, я спустил в дымоход клубок бечевки, который захватил с собой, а Далегр, поймав ее конец, связал ее с веревкой, которой был обмотан мой кожаный мешок. Затем я стал тянуть бечевку и осторожно извлек мешок наверх. Точно таким же способом я вытащил из камеры деревянную лестницу, потом веревочную, обе железные полосы и все другие наши вещи. Вслед за мной пролез в трубу и Далегр, также сильно пострадавший от этого страшного путешествия.
Отдохнув не больше минуты на кровле Бастилии, мы свернули в круг нашу веревочную лестницу и бросили ее на более низкую так называемую «Башню сокровищ», которую мы сочли более удобной для спуска. Прикрепив конец лестницы к одной из стоявших здесь пушек, я спустился вниз, после чего мой спутник переправил ко мне при помощи вспомогательной веревки все наши принадлежности, а затем присоединился ко мне и сам.
На крыше «Башни сокровищ» мы достали сплетенную нами веревку длиною в 360 футов и накрутили ее на самодельный вал, изготовленный нами из толстого полена, доставленного нам в камеру в качестве топлива. Установив этот вал в надежном положении, я обмотал свободный конец веревки вокруг моего тела и поручил Далегру по мере того, как я буду спускаться, медленно и осторожно ее разворачивать.
Этот томительный спуск в бездну показался мне вечностью. Наконец я благополучно соскользнул в ров. Далегр тотчас же спустил ко мне мой кожаный мешок и остальные взятые нами вещи, кроме веревки, которую нам пришлось бросить. Мне удалось найти небольшой клочок твердой земли, возвышавшийся над наполнявшей ров водою, и сложить на нем мой «багаж». Потом мой товарищ повторил мой головокружительный спуск и вскоре очутился рядом со мною…
Дождь перестал, кругом было тихо, и мы ясно слышали, как шагах в двадцати от нас мерно шагал взад и вперед часовой. Это обстоятельство, как мы и предвидели, помешало нам взобраться на крепостной парапет и бежать через губернаторский сад. Нам не оставалось ничего другого, как пустить в ход зазубренные железные прутья, то есть воспользоваться вторым способом бегства. Мы направились поэтому к стене, отделявшей второй ров от Сент-Антуанских ворот, и, не теряя ни секунды, принялись за работу. Мы трудились без передышки почти девять часов, изнывая от смертельной усталости и сильно страдая от холода, от которого коченели наши руки и ноги.
За это время над нашими головами несколько раз показывались тюремные патрули, факелы которых ярко освещали место, где мы находились. В этих случаях, чтобы не быть обнаруженными, мы ныряли в ледяную воду, проделывая этот маневр каждые тридцать или сорок минут.
Наконец, почти совсем обессилев от напряжения и страха, мы вырвали из стены, толщина которой была не меньше четырех футов, несколько тяжелых камней и пролезли один за другим в пробитую нами дыру.
В душе нашей уже загорался луч надежды, когда мы неожиданно подверглись опасности, которую мы не могли предугадать и которая нас чуть не погубила. Мы медленно пересекали Сент-Антуанский ров, чтобы выбраться на дорогу в Берси, как вдруг, пройдя шагов двадцать пять, мы провалились в заброшенный водоем, дно которого представляло собою сплошную трясину. Наши ноги глубоко ушли в тину, и мы мгновенно лишились возможности двигаться. Мой спутник ухватился за меня и чуть меня не повалил… На нас пахнуло холодом смерти… Но к счастью я не растерялся…
Видя, что уцепившийся за меня Далегр не намерен меня отпустить, я с силой ударил его кулаком, после чего руки его разжались, а я, порывисто рванувшись вперед, выкарабкался из водоема, который грозил стать нашей могилой. В то же мгновенье я схватил моего товарища за волосы и потянул его за собой… Через несколько минут мы вылезли из крепостного рва и быстро зашагали по проезжей дороге.
Охваченные одним и тем же чувством восторга и благодарности судьбе, сжалившейся наконец над нами, мы радостно улыбались друг другу и обменялись крепким рукопожатием. Затем, найдя укромное место, мы переоделись и укрылись у серебряных дел мастера Фресине, которого я хорошо знал как честного и преданного мне человека. Он мне сообщил, что наш общий друг Дежан находился в Париже со своей женой.
Супруги не испугались суровой кары, которая им грозила за укрывательство двух «преступников», бежавших из Бастилии и от мести королевской фаворитки, и приютили нас. Но через несколько дней, ради нашей же безопасности, они устроили нас у портного Руи, жившего в Сен-Жерменском аббатстве, где мы меньше всего могли опасаться преследования полиции. Сюда Дежаны приходили нас навещать, приносили нам продукты и деньги и, как умели, утешали нас и успокаивали.
Маркиза Помпадур не могла, конечно, примириться с потерей двух жертв сразу. Ее обуял не только гнев, — она еще опасалась, и не без причины, каких-либо враждебных действий с нашей стороны. И в самом деле: мы ведь могли бы рассказать кое-кому о неслыханной ее жестокости или, собрав на площади народ, поведать ему о зверской мести, которую она обрушила на наши головы. Она всегда боялась таких разоблачений и именно поэтому никогда не возвращала свободу тем, кого она по злобе своей упрятывала в каменные мешки Бастилии.
И мы с Далегром не сомневались в том, что фаворитка нас усиленно разыскивала. Но на этот раз я уже не поддался искушению положиться на ее жалость или на сострадание ее высокого покровителя и твердо решил уехать из Франции. Пуститься однако в путь немедленно было бы большой неосторожностью, и потому больше месяца мы продолжали пользоваться гостеприимством наших друзей. На общем совете было решено, что мы уедем в разное время: на тот случай, если схватят одного из нас, то уцелеет по крайней мере другой.
Далегр покинул Париж первым. Переодевшись крестьянином, он отправился в Брюссель, куда он благополучно и прибыл. Вслед за ним двинулся и я.
Я взял метрическое свидетельство моего хозяина, который был почти одних со мною лет, облачился в платье его слуги и, выйдя ночью из города, стал ждать на дороге дилижанс, ходивший между столицей и Валансьеном. В карете нашлось свободное место, и я занял его. Я заявил, что еду в Амстердам с поручением от моего патрона к его брату, надеясь ускользнуть таким образом от шпионов и погони.
В Валансьене я сел в почтовый омнибус, ходивший оттуда в Брюссель, и на следующий день вечером при был в этот город. Я сошел на площади Ратуши и отправился в трактир некоего Коффи, где Далегр должен был меня ждать. Я спросил о нем хозяина, но тот сказал, что ничего о нем не знает. Я предложил ему еще несколько вопросов и по его нерешительному и смущенному виду понял, что случилось. Мой товарищ по побегу был, очевидно, снова пойман, и та же участь ждала без сомнения и меня. Я сделал равнодушное лицо, чтобы не возбудить подозрений у трактирщика, и, сказав ему, что пойду по своим делам, покинул город.
Не теряя времени, я купил себе место в пассажирской барже, отплывавшей в девять часов в Антверпен. Я зашел в харчевню по соседству и познакомился там с молодым савояром[3], который оказался моим попутчиком. Он ехал в Амстердам, и я решил поискать там верного убежища. Юноша хорошо говорил по-голландски и предложил быть моим проводником и переводчиком. Мы вместе поужинали, и он, казалось, был в восторге от нашей встречи, хотя я сам был настроен далеко не так радостно и весело, как он. Мы отплыли. Дорогой я спросил моего спутника, что нового в Брюсселе, где, как я ему сказал, я не успел побывать. Можно себе представить мое удивление, когда он подробно рассказал мне историю нашего побега. Я похолодел от ужаса, и кровь моя застыла на мгновенье в жилах.
Он поведал мне, что в Париже из Бастилии убежали двое заключенных, и что один из них, приехавший незадолго до того в Брюссель, остановился в трактире Коффи. Сначала беглец расхаживал в крестьянском платье, но затем он вдруг переменил одежду и стал показываться в компании офицеров и некоторых других важных особ. Вскоре после этого он познакомился с чиновником местного суда Ламаном, который, получив приказ его арестовать, пригласил его к себе на обед и под разными предлогами задержал его у себя до утра, чтобы передать в руки брюссельского великого прево[4]. А этот под надежной охраной отвез его в Лилль и передал в распоряжение французского полицейского офицера, сопровождавшего их из Брюсселя.
Молодой человек прибавил, что все это он узнал от слуги Ламана, его друга, которому он обещал не разглашать эту новость, чтобы не вспугнуть второго беглеца, поимка которого, принимая во внимание принятые меры, была, конечно, неизбежна.
Охваченный состраданием к несчастному Далегру и опасаясь за свою собственную судьбу, я впал в отчаяние, хотя понимал, что мне следовало соблюдать величайшее спокойствие. Было также очень важно не возбуждать подозрений у савояра. Поэтому я спросил его, не проходит ли наша барка через Берген-оп-Цом, и, когда он ответил отрицательно, я сделал изумленное лицо: ведь я должен был получить там деньги по векселю. Я выразил ему сожаление, что вынужден прервать свое путешествие, и условился с ним встретиться в Амстердаме.
Прибыв в Антверпен, где баржа сделала остановку, я с ним распрощался.
V
Как только я потерял из виду молодого савояра, я изменил направление и не останавливался до тех пор, пока не вступил на голландскую землю. В глубине души я был убежден, что в Амстердаме меня уже поджидает чиновник брюссельской полиции, который найдет какой-либо способ меня задержать. Злоключения несчастного Далегра служили доказательством, что для маркизы Помпадур не существовало ничего святого.
Выезжая из Парижа, я имел семь луидоров, а когда добрался до Берген-оп-Цома, у меня оставался только один. Я поселился на жалком чердаке и сейчас же написал отцу. Я ждал писем от него в Брюсселе и был удивлен, не получив их. Позднее выяснилось, что они были перехвачены французским полицейским чиновником, которому было поручено выследить меня там. Последние гроши пришлось отдать за проезд от Берген-оп-Цома до Амстердама.
Понятно, что я не особенно искал сближения с пассажирами барки. Мне не хотелось обнаружить перед ними мое бедственное положение и вызвать в них чувство жалости. Но я все же не мог не обратить внимания на одного из моих спутников: его строгое лицо и суровый вид невольно привлекали к себе и внушали страх.
Это был Жан Теергост, уроженец Амстердама. Он в свою очередь внимательно разглядывал меня и, в особенности, мой умеренный завтрак. Когда я насытился, он обратился ко мне:
— Привет вам! Судя по тому, как вы едите, аппетит ваш превосходит ваши средства.
Я с замешательством подтвердил правильность его предположения. Он ничего не прибавил, но когда наступил обеденный час, он подвел меня к столу, на котором были разложены его запасы, и сказал:
— Пожалуйста без церемоний, господин француз! Садитесь, пейте и ешьте.
Между нами завязался разговор, и вскоре я убедился, что под грубой оболочкой этого человека скрывались прекрасные душевные качества. Когда мы приехали в Амстердам, полное отчаяние овладело мною. Вынужденный бежать с родины, один на чужой земле, без семьи, без друзей, без денег и без покровителей, — чего мог я ожидать от будущего?!
Мои слезы и уныние тронули великодушного голландца. Он взял меня за руку и произнес сердечным тоном:
— Не плачьте: я не покину вас. Я не богат, но сумею вам помочь.
Он и его жена приютили меня. Очи устроили мне постель, отдав свой собственный матрац. Я понимал, что не мог не стеснять своего хозяина, и тем более трогала меня его доброта. Теергост давал мне не только кров и пишу, но старался доставить и кое-какие развлечения. Воспоминание о несчастном Далегре страшно волновало меня. Я был уверен, что наша безжалостная гонительница снова бросила его в тюрьму.
Случай свел меня с одним богатым французом. Он оказался уроженцем моей родины — Монтаньяка — и превосходно помнил моего отца и всю мою семью. Он настоял, чтобы я переехал к нему, дал мне комнату, белье и заказал мне платье. В доме Луи Клерга, как звали этого благородного француза, собирался весь город. Ознакомившись с моим печальным положением, он сейчас же собрал всех своих друзей, чтобы посоветоваться с ними о моей дальнейшей судьбе. Луи Клерг опасался, как бы маркиза Помпадур не сделала в Голландии того, что для нее оказалось возможным сделать в Брабанте с моим бедным товарищем. Но друзья его полагали, что я не подвергаюсь ни малейшему риску. По их мнению, правительство и население Амстердама не были способны обмануть столь низко доверие несчастного, обратившегося к ним за убежищем и покровительством.
Я верил этому, а между тем нити гнуснейшего заговора уже готовы были опутать меня. У французского посла хватило подлости хлопотать перед голландскими властями о моей выдаче, и, запуганные угрозами, а может быть и подкупленные, они пошли на гнусное дело и удовлетворили его ходатайство.
За каждым моим шагом следили сыщики. Несмотря на все мои предосторожности и на перемену фамилии, все мои письма были перехвачены, исключая одного, которое могло помочь моим врагам в их погоне за мной. Арестовать меня в доме Клерга было несколько опасно и неудобно, и вот к какому средству пришлось им прибегнуть: они пропустили ко мне одно из писем отца, в котором был вложен вексель на имя амстердамского банкира Марка Фрейссине, сроком на 1 июня 1756 года.
В этот день за мной ходили по пятам, и когда в 10 часов утра я явился к банкиру, меня схватили, связали и, выдавая за важного преступника, с позором протащили по городу среди жадной до зрелищ толпы. Мои конвоиры были вооружены толстыми палками и били ими всех, кто попадал под руку, и, конечно, главным образом — меня. От одного особенно сильного удара по затылку я потерял сознание и упал. Очнулся я в мрачном подземелье.
На утро ко мне явился арестовавший меня полицейский чиновник. Его звали Сен-Марк.
VI
Пользуясь моей беззащитностью, этот негодяй начал оскорблять меня своими злыми насмешками, но мое презрение к нему было так велико, что я не удостоил его ответом.
Между тем Луи Клерг и те из его друзей, которые верили в мою невинность, начали волновать народ. Известие об этом возбудило во мне живейшее опасения: я знал, что нахожусь всецело во власти врагов и что жизнь моя в их руках. Сен-Марк вторично удостоил меня своим посещением. Он сказал, что хочет помириться со мной, и принес мне унцию превосходного табаку.
Легко понять мои подозрения: я бросил табак. Лицо тюремщика, явившегося ко мне на следующий день, выражало сильное удивление. Днем позже мне пришлось перенести несравненно более тяжелое испытание. Около восьми часов вечера до меня вдруг донесся сильный шум, и я увидел сквозь решетки темницы человек восемь или десять. Одни из них держали в руках фонари, а другие — острые железные брусья и огромные молоты. Дверь открылась, и все эти люди окружили меня, не произнося ни слова. В течение довольно долгого времени они внимательно разглядывали меня.
— Бейте же! — закричал я. — Чего вы ждете?
Не отвечая ни слова, они начали рассматривать стены моей камеры (мне пришло в голову, что они искали удобного места для гвоздя и веревки). Одни попробовали железными брусьями, нет ли где-нибудь выломанных камней, другие стучали молотками по решеткам. Окончив эту процедуру, все они ушли так же безмолвно, как и пришли.
Впоследствии я узнал, что подобные посещения тюрем — обычное явление в этой стране.
Я пробыл в каземате девять дней. Утонченная жестокость моих врагов состояла в том, что они обращались со мной хуже, чем с самыми отъявленными преступниками. 9 июня 1756 года в 10 часов утра тюремщики надели на меня кожаный пояс, по обеим сторонам которого находились два больших металлических кольца, запиравшиеся висячими замками. Этими кольцами они охватили мои руки, лишив меня таким образом возможности ими пошевельнуть. Затем меня посадили в возок, где поместились также голландский полицейский чиновник и два конвоира, и в таком виде провезли по городу, вторично выставив на позор перед всем населением Амстердама.
В порту нас уже ждал Сен-Марк. Меня посадили в большую, исключительно для этой цели нанятую барку, которая должна была довезти нас до Роттердама.
Здесь мои тюремщики имели низость бросить меня в грязный зловонный угол, где конвоиры ели вместе со мной. Оковы мешали мне поднести руку ко рту, и меня пришлось кормить. Нечистоплотность этих людей внушала мне отвращение, и в продолжение двадцати четырех часов я отказывался принимать какую-либо пищу. Но на другой день меня заставили есть насильно. Волнение вызвало у меня долгую и мучительную рвоту, после которой я не в силах был пошевелиться.
Присутствовавший при этом слуга Сен-Марка возмутился этим варварством, схватил нож и крикнул, что он сам, своими руками перережет мои путы, если меня от них не освободят. Об этом тотчас же донесли полицейскому чиновнику, который развлекался с проституткой, привезенной им из Парижа и служившей ему также шпионкой. По его приказанию с меня сняли пояс и вместо него надели на мою правую руку и на левую одного из конвоиров наручники, соединенные цепью приблизительно в фут длиной. Таким образом мы были связаны: ни один из нас не мог сделать движение, не потревожив другого.
По прибытии в северную часть Роттердама на меня снова надели ненавистный пояс и повели по городу. Толпа провожала нас до самого порта, где я должен был пересесть на другую барку. На этот раз меня бросили в трюм, откуда извлекли только в Антверпене. Там нас встретили великий прево Брабанта и трое полицейских. Эти последние связали мне руки на спине, сели вместе с нами в почтовые повозки и проводили нас до Лилля.
В Лилле Сен-Марк отвез меня в королевскую тюрьму. На следующий день мы двинулись дальше. Полицейский чиновник сел в карету рядом со мной, предварительно приказав заковать мне из предосторожности и ноги. Он был вооружен пистолетами так же, как и его слуга, которому было приказано стрелять в меня при малейшем подозрительном движении.
На другой день в десять часов утра мы прибыли в Бастилию.
VII
Сен-Марк был принят там словно божество. Офицеры крепости устроили ему торжественную встречу, и он с важным видом выступал среди этой многочисленной свиты.
С меня же сняли мою одежду, облачили, как и в первый раз, в полусгнившие лохмотья, заковали мне руки и ноги и снова бросили в темницу, где валялось несколько охапок соломы. Я снова попал к тем же самым тюремщикам, бдительность которых мне однажды удалось обмануть и которые были наказаны за мой побег тремя месяцами заключения.
Три с половиной года я провел в кандалах и в полной власти моей ужасной судьбы и моих безжалостных преследователей.
В течение долгого времени я терпел беспрестанные мучения от множества крыс, которые самым бесцеремонным образом рылись в моей соломе в поисках корма. Часто они пробегали по моему лицу, когда я спал, и кусали меня, причиняя ужасную боль. Вынужденный мириться с их присутствием, я решил превратить их из врагов в друзей. Вскоре они удостоили меня своим расположением и приняли в свое общество. Им я обязан единственным развлечением за тридцать пять лет моих страданий.
Мой каземат, как и все камеры Бастилии, имел восьмиугольную форму. В одной из его стен, на высоте двух с половиной футов от пола, было отверстие шириной в полтора фута и длиной в два. Дыра эта шла все суживаясь, так что ширина ее у выхода была не более трех дюймов. Через нее-то и проникало ко мне то ничтожное количество света и воздуха, которым мне дозволено было пользоваться. Горизонтальный камень, служивший основанием этого отверстия, заменял мне и сидение и стол. Здесь я отдыхал от своего гнилого и смрадного ложа и получал немного кислорода.
Однажды я увидел в глубине этой дыры огромную крысу. Я позвал ее. Она посмотрела на меня без малейшего признака страха. Я тихонько бросил ей кусочек хлеба. Она подошла, взяла его, отнесла в сторонку и съела, выказав желание получить еще. Я бросил ей второй кусочек, но уже немного ближе, третий — еще ближе, и так несколько раз. Насытившись, крыса перетащила в нору все те кусочки, которые она сама не могла съесть. Игра эта длилась до тех пор, пока у меня не вышел весь хлеб.
На следующий день она снова явилась ко мне. Я проявил ту же щедрость и даже дал ей немного мяса, которое, очевидно, понравилось ей больше, чем хлеб. На этот раз она ела тут же при мне, на что еще не решалась накануне.
На третий день крыса настолько со мной освоилась, что стала брать пищу прямо из моих рук.
Очевидно, ей захотелось познакомиться со мной поближе. Она заметила в моем отверстии несколько углублений и, после внимательного осмотра, выбрала одно из них для своего жилья.
Так прошло еще несколько дней. На шестой день нашего знакомства она явилась ко мне с визитом очень рано. Я угостил ее завтраком. Наевшись досыта, она покинула меня, и в этот день я ее больше не видел. Когда на другое утро она вылезла из своей норы, я заметил, что она была не одна: из-за ее спины выглядывала самка и, казалось, наблюдала нас.
Напрасно я звал ее, бросал ей хлеб и мясо: она оказалась гораздо трусливее самца и сначала не шла ни на какую приманку, но мало-помалу она осмелела, решилась выйти из своего убежища и стала брать то, что я клал для нее неподалеку от норы. Иногда она ссорилась с самцом, и в тех случаях, когда брала верх, сейчас же убегала «домой» и уносила все, что ей удавалось схватить. Тогда ее супруг приходил за утешением ко мне. Желая наказать и подразнить свою подругу, он усаживался на задних лапках около меня и, точно обезьяна, держал в передних свой кусок и с гордым видом грыз его у нее на глазах.
Однако в один прекрасный день самолюбие самки взяло верх над скромностью. Она бросилась вперед и схватила зубами кусок, который был во рту у самца. Ни один из них не хотел выпустить добычу, и так они добрались до норы, куда самка увлекла за собой своего друга.
Когда мне приносили обед, я звал обеих крыс. Самец прибегал сейчас же, а самка по обыкновению приближалась медленно и с робостью. Наконец она решилась подойти ко мне поближе и вскоре приучилась есть из моих рук.
Некоторое время спустя появился третий экземпляр. Этот церемонился не так долго. На второй же день он стал членом семьи и, по-видимому, почувствовал себя очень хорошо, так как на третий день он явился уже не один, а в сопровождении двух своих товарищей. Эти в свою очередь не замедлили привести еще пятерых. Таким образом, не прошло и двух недель, как я очутился в обществе десяти толстых крыс.
Каждую из них я назвал по имени. Они быстро запомнили свои клички и стали прибегать на мой зов. Сначала они ели из одной тарелки со мной, но их нечистоплотность вызывала во мне брезгливое чувство, и я стал кормить их отдельно.
Я до того приручил этих зверьков, что они позволяли чесать себе шею, и мне казалось, что это доставляло им удовольствие. Но до спины они никогда не давали дотрагиваться.
Я развлекался, наблюдая их игры, и сам любил с ними возиться. Так, например, я показывал им кусок хлеба или мяса и заставлял их подпрыгивать за ним. В числе моих четвероногих друзей была одна самка, которую я назвал «Клоуном» за ее проворство и ловкость. Я научил ее такому фокусу: она стояла совершенно неподвижно, не мешая другой крысе ловить подвешенный мною кусок, и в тот самый момент, когда та уже готова была схватить добычу, она кидалась вперед и выхватывала ее из-под носа у озадаченной подруги.
У меня явилось желание приручить также несколько пауков. Чтобы поймать их, я прибегнул к довольно оригинальному способу. Я привязал муху к волосу и подвесил ее над жилищем паука. Он вышел и схватил ее. Теперь он был всецело в моей власти, потому что не мог ни подняться по волосу ни выпустить муху. Тогда я привязал волос к решетке и поставил вниз стакан с водой. Паук выпустил на него паутинку и спустился по ней вниз до стакана. Но, едва коснувшись воды, он снова вынужден был подняться к мухе. Таким образом я имел возможность долго наблюдать его. Но все мои старания оказались напрасными: я так и не смог его приручить.
Однажды, после того как мне переменили подстилку, я заметил в свежей соломе веточку бузины. Мне пришло в голову сделать из нее свирель, и эта мысль привела меня в восторг.
Для этой цели я воспользовался пряжкой моего пояса, из которой при помощи ножных кандалов я сделал нечто вроде маленького долота. Большого труда стоило мне выстрогать ветку бузины, вынуть из нее всю сердцевину и придать ей нужную форму. Наконец, после нескольких месяцев работы мне удалось добиться успеха. Я был счастлив.
Вот уже тридцать четыре года, как я владею этим маленьким инструментом. В течение тридцати четырех лет я не расстаюсь с ним ни на одну минуту.
VIII
Уже девять лет томился я в тюрьме, гонимый, преследуемый, закованный в позорные кандалы, а мне все-еще не было известно, в чем заключалось мое преступление. Я не знал ни обвинителей, ни свидетелей, ни судей. Я взывал к закону, но он был безмолвен, а его исполнители— глухи к моим мольбам. Я потерял всякую надежду, что когда-нибудь придет конец моим мукам. «Вот на этой самой соломе, уже столько лет орошаемой моими слезами, видно, суждено мне встретить смерть», — думал я.
Отчаяние довело меня до того ужасного состояния, когда человек утрачивает сознание долга и становится способен на преступление… Я решился на попытку наложить на себя руки.
Чтобы получить понятие о моих страданиях, достаточно прочитать протокол врача, которому губернатор Бастилии поручил осмотреть меня и дать отчет о моем состоянии.
«По вашему приказанию я несколько раз посетил одного из узников, заключенных в Бастилии. Внимательно осмотрев его глаза, я убедился, что он почти совершенно лишился зрения. В этом нет ничего удивительного, если принять во внимание условия его жизни за последние годы. Вот уже много лет, как этот узник лишен воздуха и света. В течение сорока месяцев он находился в каземате с оковами на руках и ногах. В таких условиях организм страдает, человек плачет, и постоянные слезы неминуемо должны расстроить зрение.
Зима с 1756 на 1757 год была исключительно суровая. Сена замерзла. Именно в это время узник находился в подземелье и, закованный, спал на соломе, ничем не прикрытый. В его каземате были два отверстия, в которых не было стекол и которые никогда не закрывались. Днем и ночью холод и ветер били заключенному прямо в лицо. От беспрерывного насморка его верхняя губа растрескалась до самого носа и обнажила зубы, которые вследствие этого совершенно испортились. Кроме того, он потерял почти все свои волосы.